Карета свернула на Большую Введенскую улицу. Над черепичной крышей старого гостиного двора, как и прежде, кружились голуби, в лавках суетился народ, шла бойкая торговля суконными и сурожскими тканями, золотом, серебром, книгами… Когда-то здесь мать купила ему «Историю войн Навуходоносора». Книга была так велика, что он смог пронести ее сам только десять шагов. «Отдай Гавриле, милый, – со смехом сказала тогда мать. – Эта книга еще тяжела для тебя». – «Мы понесем ее вместе», – ответил Никита, не выпуская из рук драгоценную книгу. Так они и шли до самого дома, неся «Историю войн», как тяжелый сундук.
Собор… Церковная ограда скрылась за кустами сирени, и можно было только угадать, где находится тот лаз – овальная дыра в чугунной решетке, – через которую он мальчишкой пробирался на берег Невы, чтобы издали наблюдать за каменными бастионами и куртинами Петропавловской крепости.
Зеленый приземистый дом священника, сад, дальше полицейская будка у фонарного столба, поворот… и он увидел родительский дом.
Въезжающую карету заметил кто-то из дворни, запричитали, заохали голоса, и на крыльцо проворно вышел дворецкий Лука.
– С приездом, батюшка князь. – И глубокий поклон в землю.
– Все ли в добром здравии? – Никите хотелось расцеловать старого дворецкого.
Лука еще раз поклонился и, ничего не ответив, прошел в дом. Дворня кинулась разгружать карету. Гаврила засуетился:
– Тихо, тихо! Здесь стекло. Здесь реторты, здесь… Да не рви веревки-то! Осторожно развязывай! Это ко мне. Это к барину. Это ко мне… это тоже мое…
– Лука, где отец? Почему он меня не встречает?
– Уведомление их сиятельству о вашем приезде уже послано.
– А где Надежда Даниловна?
Лука строго посмотрел на Никиту и сказал торжественно:
– Их сиятельства князь с княгиней сменили место жительства и обретаются теперь в новом дому на Невской першпективе. Мне велено передать, что дом этот – ваша собственность.
– Вот как? – Никита с недоумением осмотрелся, словно увидел впервые эту гостиную. Она сияла чистотой, нигде ни пылинки. Начищенные подсвечники пускали солнечных зайчиков на стены.
Мебель, знакомая с детства: круглый, инкрустированный медью столик на точеных ножках, резные голландские стулья, горка с серебряной посудой.
Радоваться или печалиться такому подарку? Отец позаботился, чтобы он ни в чем не чувствовал стеснения. Своей щедростью он как бы говорил – ты вырос, ты имеешь право на самостоятельность, но за этими словами слышались другие – ты должен быть самостоятельным, живи один, ты сам по себе, у меня теперь другая семья…
К гостиной примыкала библиотека. Тисненые узоры на корешках книг образовали сплошной золотой ковер – до потолка, до неба. Отец не только оставил ему свою библиотеку, он купил массу новых изданий. Книги со всего света: Париж, Гамбург, Лондон… Спасибо, отец.
Никита поднялся на второй этаж. Спальня, туалетная, маленькая гостиная. Как напоминание, как вздох – вышивки матери на стене, а под ними крашеный синий ларец с игрушками: серый в яблоках конь с выдранным хвостом, пиратская галера, отец привез ее из Дрездена на Рождество.
– Кушать подано, – раздался внизу голос Луки.
Стол был накрыт в библиотеке. Старый дворецкий сам прислуживал за обедом. На секунду показался озабоченный Гаврила.
– Банку со спиртом разбили, Никита Григорьевич. Всю дорогу везли в сохранности, а при разгрузке разбили. И надумали, шельмы, полакомиться остатками. Ванька Косой себе рот до уха располосовал. Швы надо наложить, а у него на щеке пустулы[22 - Мелкий гнойник.]. Запустили вы дворню, Лука Аверьянович. Рожи у всех немытые, у Саньки-казачка трахома…
– Иди, Гаврила, иди, – сказал Лука строго. – Самое время князю про болячки дворни слушать. Распустил тебя Никита Григорьевич по доброте своей.
Гаврила насупился и вышел, но скоро вернулся, держа в руке письмо.
– От их сиятельства. – И он с улыбкой протянул письмо барину.
Никита сидел, держа бокал в протянутой руке, а Лука стоял рядом и тонкой струйкой наливал в этот бокал токайское, но это не помешало старому слуге вырвать из рук Гаврилы письмо: «Так ли подают?» Он поставил бутылку на стол, распечатал конверт, положил письмо на поднос и протянул с поклоном.
Никита рассмеялся, одним глотком ополовинил бокал и начал читать. «Любимый друг мой, дорогой сын Никита Григорьевич! Зело сожалею, что встреча наша с тобой омрачена столь роковым событием. Тошно и скучно мне, друг мой! Уповаю только на Бога, в нем ищу силы. С Надеждой Даниловной, маменькой твоей, от великой печали приключилась болезнь. Врач Круз велел ей поболее шевелиться, но она из дому не выходит, а проводит свое время в слезах и молитвах. Приезжай к нам завтра поутру. Любящий родитель твой…»
– Лука! О каких роковых событиях пишет мне батюшка? – вскрикнул Никита.
– Прошу прощения, Никита Григорьевич, что не уведомил сразу. Язык не повернулся убить вашу радость. Беда у нас… Братец ваш, Константин Григорьевич, десять дней назад скончаться изволили.
Пальцы Никиты, беспечно державшие бокал, свело судорогой, тонкое стекло лопнуло, и вино, мешаясь с кровью, потекло по манжету рубашки.
Гаврила быстро схватил одной рукой барина за запястье, а другой нырнул в карман его камзола, куда сам всегда клал платок.
– Mors omnibus communis[23 - Смерть – общий удел (лат.).], – сказал он с чудовищным акцентом и плотно обернул платком порезанную руку. – Омнибус, голубчик мой, коммунис. Что ж, вы так-то… А?
Лука аккуратно собирал с полу осколки бокала.
Ночь Никита провел без сна в состоянии того странного оцепенения, когда становятся неподвластными мысли, поведение и чувства. По слабому шороху за дверью он угадывал где-то рядом Гаврилу. «Тоже не спит, – думал он с благодарностью. – Только бы не лез с успокоительными каплями». Шорох затихал, и Никита тут же забывал про Гаврилу и опять возвращался к мыслям об отце. Он пытался представить себе его лицо и не мог, искал в лексиконе памяти слова сочувствия, утешения и не находил. Потом вдруг с удивлением обнаружил, что уже не лежит, а ходит по комнате, старательно измеряя шагами периметр спальни, и считает вслух: «…Десять, одиннадцать, двенадцать…»
«Тьфу, напасть… О чем я думал? О людях…» Мысль о людях, не каких-то конкретных, знакомых людях, а о людях вообще, принесла неожиданное облегчение. Он представил себе огромный мир, населенный одинокими, несчастными, обездоленными… Но если он, тоже одинокий и несчастный, так понимает всех и сочувствует им, то, значит, есть кто-то в мире, который тоже жалеет его в эту минуту. И еще вспоминалась Анна Гавриловна и бумаги, отданные Алешкой. Завтра он поговорит об этом с отцом. Если посмеет…
Он вспомнил, как в детстве, наслушавшись рассказов про грешников в аду и жалея их всем сердцем, сказал матери: «Когда я вырасту, стану Христом. Я возьму на себя все грехи, и люди попадут в рай». – «Милый, так нельзя говорить, – ответила мать с улыбкой, – это большой грех. Человек должен отвечать только за себя. Нельзя посягать на Боговы дела…»
«Господи, научи… Разве я мог предположить, что тревоги мои и беды разрешатся именно так? Я надеялся, что все как-нибудь устроится. Но не такой же ценой, Господи… Неужели я так закоснел в своем эгоизме и черствости, что даже невинная детская душа…» Никита поймал себя на мысли, что обращается не к Богу, а к покойной матери и даже слышит ее слова: «Милый, грешно так думать. Ты пожалей брата, пожалей…»
На минуту в памяти всплыло лицо Алексея, и он обратился к нему, словно Алешка не был игрой воображения, а стоял рядом.
– Неужели я живу только для того, чтобы вымолить любовь отца и стать законным князем Оленевым? – спросил он его. Алексей страдальчески сморщился и исчез. – Да что я в самом деле? Нельзя просто так вымолить чью-то любовь. Человеком надо быть хорошим, вот что…
На туалетном столике стоял кувшин с водой, приготовленный Гаврилой для утреннего обтирания. Никита припал к кувшину и пил до тех пор, пока не почувствовал, как в животе булькает вода. Тогда он лег, закрыл глаза: «Вот и легче стало… Надо просто жить… по возможности быть добрым, честным…»
Он представил себе, что уже написал замечательные трактаты, нарисовал полные глубокого смысла и красоты картины, или нет… он врач и может излечить любую хворь. Он спасет от смерти человека, над которым священник читает уже глухую исповедь[24 - Глухая исповедь – обряд отпущения грехов человеку, который находится без сознания.]. Кто этот человек? Нет, не отец, Боже, избавь… Он вдруг представил себя на смертном одре, и это не было страшно, потому что священником был тоже он сам, и врач, неслышно входящий в комнату… тоже он, Никита Оленев. Он был един в трех лицах – умирал, исповедовал и лечил. И это было прекрасно.
Никита заснул только на мгновенье, так ему показалось, и вот уже утро, и карета везет его в родительский дом на Невской першпективе.
Он пытался вспомнить, что? очень важное и большое открылось ему ночью, и не мог, осталась только память короткого и мучительного счастья, которого он стыдился теперь.
Встреча с отцом произошла куда сдержаннее, чем ожидал Никита.
– Здравствуй, друг мой. – Князь без парика, в траурном платье казался ниже ростом, он стоял, опираясь пальцами рук о стол, и строго смотрел на сына.
Никита хотел броситься ему на шею, но оробел вдруг, ноги стали чугунными.
– Батюшка, примите мои… – Слезы заполнили глаза, и он, низко склонившись, поцеловал теплую, набрякшую венами руку.
На минуту лицо князя смягчилось, жалкая улыбка смяла губы, уголки глаз опустились, как на трагической маске, но когда Никита поднял голову, перед ним стоял сдержанный, подтянутый человек, любимый и недосягаемый. «Отец, как же тебе больно…»
– Как успехи в школе?
– Хорошо, батюшка… – Никита слышал свой голос издалека, словно из соседней комнаты.
– Пойдем, Надежда Даниловна хочет тебя видеть, – и вздохнул, – такие у нас дела…