– У вашего сына я видела такой же, – не удержалась Дана. – Или очень похожий.
– «Парабеллум», – сказал барон. – Патроны – запомните – девять миллиметров, тоже «парабеллум». Латынь учили? Нет? Позор. «Готовься к войне». Перезаряжать и стрелять, большего от вас требовать неразумно, но уж это – будьте любезны.
И началось то, что отдалённо напоминало Дане муштру в первые концлагерные дни. Она бесконечно разряжала и заряжала пистолет (больше всего мучений доставляло взведение затвора – потные пальцы скользили по мелкой насечке, было неудобно и не хватало сил), подолгу стояла в углу кабинета, стараясь удерживать на мушке цифру «12» на напольных часах, а барон то разъезжал по комнате, то стучал по столу перстнем-печаткой, что носил на мизинце левой руки, и поучал с нараставшим раздражением, быстро переходя на брань:
– Как вы стоите, танцевать собрались? Куда вас ведёт? Тяжёлый, говорите? Да уж, конечно, не из папье-маше. Тогда берите пистолет двумя руками. Не так, а вот так! Да не сжимайте рукоятку, будто душите кого, у вас же руки трясутся от напряжения. Ну вы и рохля! Обезьяну научить легче!
Дана молчала и думала, что, кажется, понимает, почему Альрих не ладит с отцом. Барон приказал установить в глубине сада, неподалёку от заброшенного деревянного домика – быть может, чайного, – мишень и по вечерам в сопровождении Даны выбирался из сумрака комнат – никогда не позволяя ей толкать кресло (у особняка, стоявшего на пологом склоне, задняя дверь выходила прямо в сад, минуя, по счастью, необходимость в ступенях). В первый раз, когда Дана, обозлённая руганью хозяина дома, расстреляла почти всю обойму куда-то в сторону мишени, борясь с неожиданно сильной отдачей, барон закричал на неё:
– Скверно, фройляйн! Крайне скверно, хуже некуда! Но не безнадёжно.
Взял пистолет и сделал три выстрела, один за другим, выбив в самом центре мишени три равноудалённых друг от друга отверстия, будто обозначив вершины равнобедренного треугольника.
Баронесса к «учебным стрельбам» относилась странно спокойно – быть может, потому (подозревала Дана), что сама когда-то прошла через нечто подобное. Вообще, в её отношении к Дане появился легчайший намёк на теплоту, будто тонкий солнечный луч, неведомо как проникнувший в пустое и холодное запертое помещение.
Зато дочь её, Эвелин, внезапно Дану возненавидела. Дана поначалу и не подозревала, что Эвелин осталась «фройляйн фон Штернберг», и считала её вдовой, до тех пор, покуда недолюбливавшая молодую хозяйку кухарка не насплетничала, что Эммочка – внебрачный ребёнок. В комнате Эвелин висело большое распятие, чёрное и лоснящееся. Выражение лица у Эвелин было монашеское. Про своего отца она говорила: «Он окончательно выжил из ума». С матерью изредка невнятно спорила о чём-то. Дану Эвелин игнорировала, холодно и отточенно, так, что унижало это куда больше, чем даже преисполненные самого ядовитого презрения слова. А однажды молодая женщина едва не столкнулась с Даной в дверях одной из комнат и тогда – чуть дрогнув тонкими ноздрями и глядя поверх макушки девушки (очень высокая и, подобно Альриху, изящно-длиннокостная, Эвелин была значительно выше Даны, и даже это порой казалось для той унизительным) – негромко, с брезгливой тщательностью произнесла:
– Зачем вы здесь? Думаете, он приедет за вами? Думаете, он о вас помнит? Да у него таких, как вы… Мужчины, знаете ли, быстро всё забывают. Вы либо слишком глупы – либо надумали хорошо устроиться. В этом доме нет места приживалкам. Лучше вам уйти по доброй воле.
– Я никуда не уйду, – тихо сказала Дана.
– Тогда вас отсюда выкинут, – отрезала Эвелин и хлестнула её взглядом, ожесточённым до оторопи. У Эвелин были такие же холодные, светлые, почти светящиеся голубые глаза, как у барона, – и в них сияла ненависть. Дана вспомнила своих товарок по закрытой школе «Цет», женщин-лагерниц. Те тоже так на неё смотрели – будто она отняла у них что-то. Дане подумалось, что у неё есть её горячее ожидание, которое занимается невидимой зарёй вместе с каждым новым рассветом, – а у Эвелин и того нет. Лишь воспоминания о горьком прошлом, воплотившемся в своенравной и неласковой дочери. Каково каждый день смотреть в тёмную пустоту будущего?
Эммочка порой молча наблюдала за Даной, пока та выполняла свои обязанности горничной, и всё как будто хотела сказать что-то, но, передумывая, уходила. Но пару дней тому назад наконец решилась: независимой походкой вошла, повертелась по комнате, встала рядом и, не глядя на Дану, с робостью, которой никак нельзя было ожидать от этого диковатого ребёнка, сказала:
– Я видела у вас такую штуку – маятник. У дяди есть такой же. Я знаю, эта штука отвечает на любые вопросы. Вы ведь можете спросить – когда он приеде…
Тут в комнату вошла Эвелин, и девочка, не договорив, бросилась прочь.
Впрочем, Дана много раз задавала маятнику тот самый вопрос. И не понимала – почему маятник ей не отвечает?
…Автобус въехал в Райгольдсвиль. Дана задремала, прислонившись к оконному стеклу, а когда проснулась, дуновение счастья, посетившее её на перевале, безвозвратно исчезло. Теперь Дана чувствовала во рту неприятный металлический привкус, и внезапно с подзабытой силой дал знать о себе страх: он разросся, придавил её к креслу, сдавил горло, мешая дышать, а потом лопнул, как нарыв, с макушки до пят окатив ледяными мурашками. Из автобуса Дана вышла на дрожащих ногах, в полубеспамятстве добралась до аптеки.
– Доброе утро, фройляйн, – словно бы издалека услышала она голос аптекаря. – Вам то же, что обычно? Слушайте, на вас ведь лица нет. С господином фон Штернбергом всё в порядке?
«С которым из двух?» – чуть не спросила Дана. Страх обрёл вполне определённую направленность: Альрих. Дана никак не могла отделаться от мысли о том, что с ним – именно с ним – что-то случилось. Что-то очень страшное.
Альрих подарил ей амулет с чёрным хрусталём на серебряной цепочке, который она не снимала ни днём ни ночью и использовала как сидерический маятник, и автоматическую ручку с золотым пером, которую она всегда носила в кармане, и всё это были вещи, очень, очень подходящие для того, чтобы установить между двумя разделёнными расстоянием людьми совершенно особый род Тонкой связи… Прежде она не задумывалась об этом.
Дана едва помнила, как вернулась в Вальденбург. Ей казалось, автобус ползёт выматывающе медленно, а солнце, уже рассеявшее туман, светит слишком ярко. Она бежала к дому, придерживая сумку, оскальзываясь на мокрой листве. Сразу бросилась в свою комнату, вытянула из-под кровати чемодан, открыла, достала тяжёлый хрустальный шар в бархатной тряпице. Страх мешал ей; она так и не смогла полностью отрешиться и мало что сумела увидеть. Непозволительно мало. Спустя полчаса, или час, или больше вышла из комнаты, не чувствуя онемевших ног, с шелестом и звоном в ушах, и сразу наткнулась на взгляд баронессы. Сухое лицо хозяйки дома, как всегда, ничего не выражало, но с него вдруг стремительно сошла краска – начиная с тонких, до синевы побледневших губ.
– Что с ним? – почти беззвучно спросила баронесса.
– Ваш сын жив, – сказала Дана, наблюдая за ней с какой-то предобморочной отстранённостью: так вот, значит, как, его жизнь вам безразлична, а смерть вовсе нет… – Он жив, но ранен. И его арестовали.
* * *
Потянулась бесконечная череда дней серых и сумрачных. Во вторник с обрюзгшего, лёгшего брюхом на окрестные горы неба хлынул мокрый снег и не прекращался больше ни на минуту. Почерневший сад лишился листвы, что смешивалась теперь с грязью под снежным ливнем, струившимся наискось всегда почему-то незашторенных окон пустоватой, неуютной гостиной, где Дана сидела за столом – уже без фартука горничной, в единственном своём шерстяном платье – клетчатом, с тонким лакированным кожаным пояском (всё из тех вещей, которыми снабдил её Альрих перед отъездом), – с отросшими русыми корнями выбеленных волос и неотрывно смотрела в пустую столешницу, так же, как несколько минут тому назад смотрела в кристалл. Напротив неё сидела баронесса. Молча кивала новой горничной, что-то спрашивавшей с порога гостиной, и ждала слов Даны.
– Они его пытают, – глухо сказала Дана в один из таких дней, не поднимая тенистых глаз в будто бы свалявшихся, растрёпанных ресницах. – Я так просила его уехать со мной. Выходит, плохо просила. Плохо…
Баронесса не проронила ни слова, и лицо её не изменилось, будто она вовсе ничего не услышала. Но когда подняла руку, чтобы поправить выбившуюся из причёски седовато-пепельную прядь, то рука её дрожала так, что она не сумела ничего сделать и в конце концов сцепила руки в замок, сжала пальцы до проступившей желтоватой белизны на костяшках.
Дана посмотрела на баронессу с отупелой безучастностью, в душной глухоте которой находилась, как внутри плотного холщового мешка, с той поры, как увидела те первые неясные картины в кристалле… После них Дана ходила по дому, садилась куда-нибудь в угол и тогда физически чувствовала, как тянется время – оно будто наматывало что-то внутри неё на зубчатое колесо. Кажется, иногда она ела (какую-то пищу, которая не имела вкуса) и вроде бы даже спала – потому что ночи были провалами в никуда, сплошной тупой чернотой, и только сон останавливал болезненное вращение острозубчатого колёсика, – но всё это относилось к полубессознательному существованию под километровой, как воды океана, толщей ужаса. Именно так Дана провела первые несколько месяцев в концлагере. И как в концлагере, совсем не могла плакать, наоборот, глаза саднило от песчаной сухости. А жила она теперь в полную силу лишь во время сеансов ясновидения – когда убеждалась, что Альрих, несмотря ни на что, ещё жив.
И после каждого сеанса (их становилось всё больше), прикрывая глаза в приступе слабости – хрустальный шар забирал много сил, – мысленно Дана видела комнату на первом этаже школы «Цет», с решётками на окнах, форменно-серо-синие спины курсанток – и долговязого молодого мужчину за всеми ними, который деловито расхаживал вдоль стены и объяснял, почему опасно злоупотреблять ясновидением. Когда он бросал взгляд к противоположной стене комнаты, у которой скованно сидела Дана, пульс отдавался где-то в горле, и как она себя тогда ненавидела за это и за то, что ей так нравилась его вкрадчивая повадка, непривычная вежливость, манера сложно говорить, тихий характерный смешок, даже то, как ему идёт ненавистный немецкий мундир. У неё был тогда выбор: поверить в то, что у всего этого – невозможного и немыслимого – есть будущее, или нет. И пока она шла к своему выбору – как она была, по сути, счастлива и даже в каком-то смысле свободна, несмотря на решётки на окнах и колючую проволоку поверх каменных стен. Гораздо свободнее и, уж конечно, счастливее, чем теперь…
Последние несколько дней баронесса много звонила куда-то, то и дело слышалась её отдалённая речь – твёрдая поступь интонаций, слов было не разобрать, и звучали ответные звонки – дребезжащие металлические трели телефона непривычно нарушали тишину дома, ведь прежде сюда нечасто звонили, и было в этих внезапных механических воплях, отзывавшихся смутным подобием головной боли, тоже что-то нестерпимо тягостное. Однако Дана, за неимением какой-либо другой опоры для надежды, вдруг начала отчаянно верить в силу этих звонков и уверенных мужских голосов, которые пару раз слышала, когда оказывалась поблизости и снимала телефонную трубку.
Дана не решалась ничего спрашивать – лицо фрау фон Штернберг было замкнуто-усталым, и было ясно, что толку пока нет. Но вера в то, что однажды всё сдвинется с места, Дану не оставляла, и однажды баронесса, вот так же сидя напротив неё в холодной пасмурно-серой гостиной, сказала:
– Мне потребуется ваша помощь. Нужно съездить в Женеву и встретиться там с одним человеком, передать ему моё письмо. Он согласен узнать подробности, но только не в телефонном разговоре. Надеюсь, хоть он согласится помочь. Адрес я запишу.
– Я поеду прямо сейчас. – Дана вскочила.
– Подождите. – Баронесса остановила её, подняв узкую ладонь. – Он из Комитета Красного Креста[7 - Независимая гуманитарная организация, которая предоставляет защиту и оказывает помощь пострадавшим в вооружённых конфликтах и ситуациях насилия внутри стран. Её основные принципы – нейтральность и беспристрастность. Основана в 1863 году. Штаб-квартира находится в Женеве.]. Тем не менее, если он будет расспрашивать вас об Альрихе, не говорите о его службе в СС, если это будет возможно…
И в последних словах хозяйки дома Дане раскрылось всё отчаяние их положения. Дана знала, что у супругов фон Штернберг были давно налажены связи с представителями Красного Креста, ведь Штернберги помогали беглецам из рейха. Дана хорошо помнила спасительные посылки с едой, которые иногда делились между обитателями концлагерных бараков, если прежде не разворовывались надзирателями, – помощь из Красного Креста. Знала она и то, что для Красного Креста, согласно уставу, не существует идеологий и национальностей. Но, по-видимому, даже в этой организации Штернберги водили знакомство исключительно с убеждёнными антифашистами. Теперь же такая принципиальность оказалась как нельзя некстати…
Город на другом конце страны. Ехать с пересадками. В любое другое время Дану такая перспектива напугала бы, но не теперь: возможность наконец действовать, вместо того чтобы сидеть и ждать, придала ей сил.
Следующим утром на маленьком вокзале Вальденбурга Дана села на поезд и приготовилась к томительному путешествию, с многочасовой маятой и страхом перед неизвестностью, перед большим городом, в котором надо будет суметь отыскать дом по нужному адресу, хоть баронесса подробно и терпеливо разъяснила, как это сделать. Но путь оказался легче, нежели она себе представляла. Сама швейцарская земля утешала и отвлекала её от тяжёлых мыслей, и Дане подумалось, что именно такой и должна быть родина – станет ли эта страна второй родиной для неё? Взгляду представали плавно сменяющиеся картины – словно грёза понемногу вторгалась в повседневность: горы становились выше того, что допускало воображение, а пропасти, через которые маленький пассажирский состав проезжал по каменным мостам, – глубже. На бернском вокзале Дана пересела на другой поезд, и вскоре за окнами по левую сторону показались снежные вершины – никогда прежде Дане ещё не доводилось видеть этого бело-голубого, приглушённого мреющим воздухом, кристаллически-холодного сияния на горизонте. По ту же сторону через некоторое время простёрлась гладь Женевского озера – поезд долго ехал вдоль берега, дорога виляла по хребту, а по сторонам громоздились почти отвесные косогоры, дыбились острые каменные вершины, и цепляющиеся за них угрюмые, понизу исчерна-серые тучи шли так низко, что, казалось, можно дотронуться рукой.
Уже на перроне Дану оглушил многоголосый говор, преимущественно французский. Слишком большой город, слишком много людей; избыточность всего вокруг пугала и отнимала силы. Первым делом, едва отойдя от вокзала, Дана заблудилась и какое-то время, дрожа в подступающей панике, бесцельно бродила между бледно-жёлтыми стенами и нарядными витринами под маленькими навесами, среди строго одетых пешеходов под чёрными зонтиками (у неё зонтика не было, и она быстро промокла до нитки). На счастье, снова вышла к вокзалу и тогда уже, собравшись с духом, постаралась следовать наставлениям баронессы и довольно скоро вышла к нужному дому.
Это было неприметное здание в ряду прочих, с тусклой вывеской у входа, никаких флагов (до сей минуты Дана воображала, что её отправили прямиком в Комитет Красного Креста, и страшно робела при мысли о том, что это будет многолюдное присутственное место). Швейцар пропустил Дану, едва она назвала имя, записанное на конверте письма. По пустой лестнице Дана поднялась ещё вполне уверенно, но в приёмной, где сидели, кроме неё, ещё несколько человек, её вновь прохватила дрожь, отнюдь не от холода, хоть она и мёрзла в промокшей одежде. Больше всего Дана боялась сейчас, что не справится, не сумеет вразумительно говорить или, наоборот, наговорит лишнего.
Но много говорить от неё и не потребовалось. Лысоватый человек средних лет, в таких же, как у Альриха, круглых очках в тонкой металлической оправе (эта деталь Дану отчего-то слегка обнадёжила), поприветствовал её, потом долго читал письмо, а Дана, неловко сидя напротив, украдкой рассматривала комнату. От её мокрого пальто тревожно пахло острой сыростью.
– Это будет очень непросто, – сказал наконец господин в очках.
– Вы поможете его освободить? – вырвалось у Даны. Она тут же прикусила язык, испугавшись, что вопрос прозвучал слишком настырно.
– Шансов мало. – Мужчина смотрел на Дану удручающе безучастно. – Гестапо не выдаёт политических заключённых.
– Альрих ведь и швейцарский гражданин… кажется… – В этом Дана не была уверена.
– Он ведь политический?
Тут Дана вовсе не знала, что ответить.
– Но мы будем добиваться гуманных условий содержания. – Чиновник поправил очки и резкими движениями покрутил диск телефона. В коротком разговоре на французском Дана разобрала только пару раз прозвучавшие имя и фамилию – «Альрих фон Штернберг». Звякнул рычаг. Чиновник вновь посмотрел на Дану, и взгляд его из просто безучастного стал каким-то закрытым, словно за серыми радужками опустилось по стальной заслонке.
– Я не занимаюсь судьбой эсэсовцев. Моего участия ожидают те, кому милостью таких, как господин фон Штернберг, действительно нужна помощь. Доброго дня, фройляйн.
– Ему тоже нужна помощь! – Дана сжала кулаки, с неё мигом слетел весь страх. – Он не такой, как остальные! Он спасал заключённых!
– Это серьёзное утверждение. – Чиновник посмотрел на неё поверх очков: – Но где доказательства?