– А аптечка? – приглушённо зажужжал Шрамм. – Не стоит пренебрегать, по крайней мере на первое время вам хватит, а достать в нынешние времена, сами понимаете, непросто…
Нырнув в душный салон (и попутно треснувшись затылком, тело по-прежнему слушалось плохо), Штернберг выдернул у гестаповца аптечку. Пригодится: может, там найдётся что-нибудь от головной боли.
– Помните, что я вам сказал, – нёсся ему вслед голос Шрамма, постепенно тонувший в снежном шорохе. – Воздержитесь от необдуманных поступков, в противном случае вам останется винить только себя…
Штернберг ушёл не оборачиваясь. Поднялся на крыльцо, зашёл в холл, взял ключи у человека за стойкой. Придя в номер, первым делом истерзал тюбик с остатками зубной пасты, а потом принял душ – и долго стоял, не шевелясь, обмирая под тугой горячей струёй. Воду теперь давали с перебоями, но ему повезло. Затем обстриг обломанные ногти на руках и на ногах. Оделся в то, что ещё до его прихода принесли в номер. Бельё – и комплект эсэсовского обмундирования, что же ещё. Оказалось не совсем по размеру, но сносно. Он повязал галстук, удивляясь ловкости пальцев, не имевшей никакого отношения к омертвевшему сознанию, тёмному и тихому, как руины древнего города, веками погребённого под землёй.
…Что значит – «решили добровольно вернуться на родину»? Все силы небесные, что это значит? Как их заставили, что с ними сделали? Сами они никогда и ни за что не вернулись бы в рейх; «государство торжествующей черни» – вот как они это называли. Подобные слова постоянно звучали в их мюнхенском доме, и одному Богу ведомо, чем бы всё закончилось, если б Штернберг не предложил свой редчайший дар чёрной гвардии фюрера – СС. В начале сорокового года он, тогда студент философского факультета, пришёл домой поздно, благоухающий выпивкой и скрипучей кожей, в великолепно подогнанном мундире; ожидал чего угодно, но только не спокойного ледяного ожесточения, окатившего его с ног до головы. Усмешка сестры, осуждающее молчание матери. За всех высказался отец: «Убирайся туда, откуда пришёл. Ты теперь для меня никто, я не желаю тебя знать». Больше отец не сказал ему ни слова, ни разу. Просто перестал его замечать. Более того, перестал о нём думать.
Потом Штернберг долго считал, что в свои двадцать, двадцать два, двадцать четыре года с разгромным счётом обыграл отца на поле жизни. Да, отец не умел жить; единственное, в чём преуспел, вернувшись с Великой войны[5 - Первая мировая война вошла в историю Европы под названием «Великая война».] четверть века тому назад, – пополнил своё небольшое семейство, дал жизнь сыну. Не добился никаких постов, постыдно и нелепо погряз в долгах, сдался под напором болезни. Не завёл ни полезных знакомств, ни друзей – он вообще был нелюдим, – даже врагов не нажил, если не считать озлобленных кредиторов да трусливых гестаповских доносчиков, но зато так гордился своими несгибаемыми принципами. Штернберг, лихо шагавший вверх по высоким ступеням должностей и званий, Штернберг, чей роскошный чёрный «Майбах»-лимузин стоил больше того, на что отец содержал свою семью в течение нескольких лет, даже не стеснялся признаться себе, что обеспечил близким отъезд в Швейцарию не только ради того, чтобы уберечь их от лап гестапо, но и потому, что своими неосторожными высказываниями они запросто могли переломить хребет его стремительной карьере. В сущности, они давно стали для него чужими – за исключением маленькой племянницы, редко его видевшей, но любившей с трогательной преданностью, не по-детски стойкой ко всему тому, что ей про него наговаривали те, кто его не понял, отверг… предал. Они умели вычёркивать, это у них получалось отменно. Почему же он так боится за них – за всех, без исключения?
Не было сил. Штернберг опустился в кресло и не двинулся даже тогда, когда сирены где-то на окраинах затянули тоскливый вой – сначала слабо и разрозненно, но вскоре их поддержали те, что находились ближе, и вот уже взвыл весь город. Как теперь выдержать обречённые взгляды берлинцев?
«Вот какое будущее ты избрал. Для себя и для Германии».
Голова раскалывалась. Штернберг вспомнил, что у него помимо дневника и пистолета без патронов есть аптечка. Открыл: ни пилюль, ни бинтов, лишь округлый блеск ампул да шприц в футляре. Сквозь прозрачное содержимое ампул проглядывал искажённый фрагмент мелкой надписи: «Morphium hydrochl». Так вот что за лекарство выдал проклятый коротышка. Первой мыслью Штернберга было вышвырнуть аптечку в окно. Но за окном город стенал – и рвал душу в клочья. Вопреки отчаянному усилию воли – «Стой, будь ты проклят, что же ты делаешь?!» – руки жадно схватили шприц и надели иглу. Штернберг даже поймал себя на том, что следит за ними с отстранённым интересом. Руки обломили конец ампулы и набрали в шприц раствор; однопроцентный, жидковато, пожалуй, будет после месяца ударных доз. Вот, оказывается, как это выглядит – морфинизм. Закатать рукав, выпустить из шприца воздух. Кожа на локтевом сгибе была тошнотворно-тонкая, прозрачно-голубоватая, в следах недавних уколов – очень небрежных, с кровоподтёками. Скривившись, Штернберг ослабил галстук, расстегнул рубашку и нацелил иглу в плечо.
Через минуту-другую вой сирен отодвинулся, превратившись в незначительный фон для обновлённых, чётких, гранёных мыслей – как если бы сознание надело очки. Призрачные тёплые ладони бродили по спине и шее, пряный холодок растекался по внутренностям. Сразу проснулось желание действовать – и Штернберг выдернул из старой рубашки нить и смастерил сидерический маятник, привязав к нити серебряный перстень. На некоторые вопросы он прямо сейчас должен был получить ответ, чтобы не спятить от неизвестности. Если, конечно, наркотики не вывихнули ему чутьё напрочь.
Сел за стол, облокотившись, чтобы не тряслись руки. Кольцо висело на нити, чуть поворачиваясь. Итак…
«Мои близкие в безопасности?» – мысленно спросил он. Маятник начал раскачиваться – вперёд-назад. «Да».
Штернберг выдохнул, рука дрогнула, и нить заплясала во все стороны. Подождал, пока маятник прекратит движение.
«Они в рейхе?» – «Да».
«В Берлине, в окрестностях?» Вправо-влево. «Нет».
«В Баварии?» – «Да».
«В Мюнхене?» – «Нет».
Надо было задать ещё один вопрос – тот, что никак не давался даже в мыслях.
Щемящий июльский вечер, весь в полосах рыжего предзакатного солнца. Паспорт в его руках – билет в новую жизнь, но не для него: печать с швейцарским гербом, фотография большеглазой девушки. Её новый паспорт, за который Штернберг был готов отмерять ведро собственной крови.
«Дана…»
Маятник ходил во все стороны, выписывал спирали и восьмёрки, и невозможно было его унять.
«Она в Швейцарии?» – «Нет».
Задрожали руки.
«Она в рейхе?»
«Да». Да!
Она жива, она в опасности? Да, да, да – или это дрожь рук передаётся тонкой нити? Штернберг сжал кольцо в кулаке. Заставил себя успокоиться.
«Она в опасности?»
На сей раз маятник не ответил ничего определённого, но слабое покачивание скорее смахивало на «нет».
Пол содрогнулся от далёких ударов: бомбардировщики прибыли выполнять свою будничную работу – перемалывать Берлин в горы битого кирпича и камня. Штернберг неотрывно смотрел на перстень в ладони, но не видел ничего. Он-то надеялся, что соседнее государство послужит надёжным сейфом, куда можно спрятать всё самое ценное. Вот и её он постарался спрятать там же – свою совесть, свою боль, свою счастливую ошибку и единственную надежду, которую не погребли обломки тех пустотелых колоссов, что когда-то представлялись ему высшей целью и нерушимым долгом. Её звали Дана Заленская, и была она узницей концлагеря Равенсбрюк, а потом по прихоти Штернберга – точнее, оберштурмбаннфюрера – курсанткой в эсэсовской школе для сенситивов, ведь она оказалась дьявольски талантлива, эта дикая девчонка, к тому же со своей звериной ненавистью к немцам она могла послужить «идеальным материалом» для опытов по корректировке человеческого сознания. И злость в её глазах постепенно таяла. Живая игрушка, прирученный зверёныш – до поры до времени она его просто забавляла. Но однажды Штернберг понял, что откорректировал сознание вовсе не ей, а себе, потому что раньше он, телепат, заочно проживал тысячи чужих жизней, брезгливо пролистывал их, не интересуясь толком ни одной, и вдруг понял, что не может существовать без этой, единственной. Сколько стоит жизнь заключённой № 110877? Для рейха – несколько марок, для Штернберга – много больше, чем собственная жизнь. Глупость с его стороны? Возможно. Но вот всё, всё теперь – развалины и тлен, а это – как сияющий шпиль, единственный ориентир на пустом горизонте.
Да, он сам виноват. Нельзя было давать Дане адрес своих близких. Следовало просто отпустить, просто переправить за границу…
Или дело вовсе не в адресе?
Штернберг решил выяснить это с помощью маятника, но не сейчас, позже. Чувство опасности оглохло и ослепло, но бомбы тем временем вываливали уже совсем близко, все прочие звуки насквозь просверлил острый металлический свист, от взрыва лопнуло оконное стекло, что-то упало и с дребезгом покатилось в ванной комнате. Хотя бы спуститься в подвал – однако, прежде чем выскочить в коридор, Штернберг завернул в ванную: забыл амулет. Не то чтобы ему так была нужна эта штуковина, пусть и целиком отлитая из золота, – привычка и обыкновенное суеверие, три года носил не снимая, а как только снял, угодил в подвалы гестапо. Амулет лежал на полке у зеркала. Едва Штернберг протянул руку – погас свет. Да чёрт с ним, с амулетом! Штернберг бросился к двери, но тут пол под ногами заходил ходуном и швырнул его обратно в ванную, а разорвавший всё вокруг грохот он не столько услышал, сколько ощутил всем телом. Падая, цеплялся за край раковины, но руки соскользнули, кинжальным дождём посыпались осколки, а потом сознание провалилось в глубокий чёрный колодец.
Очнулся от того, что рядом послышался чей-то вздох.
Нитяная струя воды звенела о дно чугунной ванны. Рыжеватые отсветы просачивались сверху, из криво заколоченного окна под потолком, текли сквозь густой сумрак, тускло мерцали на стенах. Похоже, горел дом по соседству. Штернберг сел, держась за голову, стряхнул с себя мелкие и острые обломки. Поразительно холодно. Пол на ощупь – будто не кафель, а каменная плита… Камень. Так и есть – камень. И осколки – каменное крошево.
«А… их-х-х…»
Полувздох-полустон, совсем близко. Штернберга будто окатило ледяной водой. Он не понял, как очутился на ногах, – словно бы его подняла упругая волна – только что лежал, и вот уже стоит, смотрит в ванну, и оттуда, из липкого красного сумрака, на него дико глядит человек, будто только снятый с операционного стола – нет, просто выпотрошенный – вскрытое от грудины до лобковой кости чрево напоминает разомкнутый безгубый рот…
Штернберг очнулся, на сей раз по-настоящему. Где-то капала вода. Он лежал, головой под раковиной, ногами к двери, среди осколков зеркала и обломков штукатурки. В приоткрытую дверь равнодушно смотрел тусклый день. Веяло гарью, известковой пылью и холодом.
Выход из номера наискосок перегородила рухнувшая балка. Нагнувшись, Штернберг высунулся в коридор, и тут с опозданием пришла мысль: не вспомни он об амулете, лежал бы сейчас, придавленный этой балкой. Помедлив, вернулся в ванную комнату, вытащил амулет из обломков зеркала в запылённой раковине. Отряхнул, взглянув на изображение солнца, и надел – как бы там ни было, но дурацкая штуковина спасла ему жизнь. Заодно прихватил с собой аптечку.
Он не представлял, куда идти из полуразрушенной гостиницы. Однако серый «Мерседес» уже ждал его – причём создавалось впечатление, будто автомобиль опустился на брусчатку прямиком с неба, ещё наполненного тяжёлой и жирной шумовой взвесью – гулом удаляющихся бомбардировщиков.
Купер сидел за рулём и читал книгу. Штернберг невольно прислушался к мыслям шофёра – тот настолько зачитался, что не обратил на офицера ровно никакого внимания, но у Штернберга даже не достало сил как следует разозлиться по этому поводу. Купер, здоровенный детина с туповатым лицом, увлечённо читал Макиавелли[6 - Никколо Макиавелли – итальянский мыслитель, автор трудов о власти, государстве и политике.]. Видимо, с прицелом на будущее, в которое он, в отличие от Штернберга, ещё вполне верил и наверняка видел себя там большим чином.
– Никак русский учим? – подцепил его Штернберг. – Пораженец! Отставить!
Купер демонстративно-неспешно отложил книгу – так, чтобы было видно заглавие на обложке.
– Через час вы должны быть на Пюклерштрассе-шестнадцать, – сухо сказал он.
– Поехали. А потом убирайтесь в свою часть. Ваши услуги мне не требуются.
– Я освобождён от всех обязанностей в части, оберштурмбаннфюрер, – сообщил Купер, и Штернбергу резануло слух собственное звание. – Теперь моя обязанность – быть вашим шофёром. Что вы от меня избавиться запросто сумеете, это я знаю. Про ваш отдел много чего рассказывают. Только без меня вы машину угробите в два счёта. А от слежки всё равно не оторвётесь.
– Ладно, чёрт с вами, – устало согласился Штернберг. В конце концов, вопрос с шофёром можно будет решить позже, не до того сейчас, а из поля зрения гестапо лучше пока не пропадать.
Он сел на заднее сиденье, посмотрел на горы битого кирпича, перегородившие улицу, обернулся: позади тоже громоздились обломки рухнувшего дома. Ну и что теперь?
Автомобиль тронулся с места, круто развернулся и нырнул в неприметную подворотню. Набирая скорость, мимо побежала лента низких подслеповатых окошек, впереди показался просвет арки настолько узкой, что Штернберг рефлективно ударил ногой по воображаемой педали тормоза, но водитель, напротив, прибавил газу, тёмная щербатая кладка мелькнула совсем близко, Штернберг ожидал услышать скрежет помятых крыльев, – но автомобиль, будто стальной жук, чудом избежавший хлопка огромных ладоней, уже вылетел в ущелье переулка. Чуть погодя сбавил скорость, аккуратно вписался в немыслимый поворот и без единой царапины выехал на широкую улицу. По пути в гостиницу Штернберга слишком занимали разговор с гестаповцем и вид изуродованного города, чтобы обращать внимание на что-то ещё, но теперь он убедился – навязанный ему шофёр не только отменно знал все закоулки Берлина, но и управлял автомобилем так, что механизм, казалось, превращался в разумное существо, хитрое, ловкое и проворное. Даже Штернбергу, далеко не новичку, было чем восхититься. Некстати вставшие поперёк улиц пожарные машины, завалы на мостовой, между которыми змеилась плотная очередь в продуктовый магазин – едва ли дрогнувшая даже под бомбёжкой, – серый «мерседес» в два счёта объезжал все ловушки, в которых застревали прочие автомобили, под гудение и ругань выбиравшиеся из заторов. Шофёр Штернбергу достался далеко не худший. Один из лучших, и, хотя это было неприятно признавать, даже лучше прежнего.
«Какую цену они назначат мне за близких? – думал Штернберг, пока автомобиль нёс его через полгорода в район Берлин-Далем; не в первый раз ловил себя на том, что противопоставляет себя всему тому, частью чего привык себя ощущать. – И так ли важна цена? Ведь любую цену готов заплатить. Любую, не лукавь. Хотя… за победу ты тоже готов был заплатить любую цену, и ведь не сумел… не сумел…»
Однако теперь Штернберг точно знал, что сумеет. Эхо ужаса настигало его, когда сознание против воли принималось изощряться в предположениях. Вот, например, поставят его перед выбором: жизнь Даны – или племянницы – или обеих – против жизней сотни заключённых концлагеря; ясно же как день, что он сломается сразу и лично будет стрелять в затылок тем, из-за кого недавно отказал своей родине в шансе на победу. Вот так. И зачем тогда всё?..