С неуверенной улыбкой Себастьян шагнул ему навстречу.
– Мой младшенький, – представил его мистер Барнак.
Гостем отца оказался профессор Каччегвида – знаменитый профессор Каччегвида, счел нужным добавить мистер Барнак. Себастьян уважительно улыбнулся и пожал ему руку. Это был, должно быть, тот самый антифашист, о котором отец уже упоминал прежде. Что ж, голова красивая, подумал он, когда профессор отвернулся. Рим периода расцвета, но с совершенно излишне длинной седой шевелюрой, романтически зачесанной со лба назад. Он бросил еще один мимолетный взгляд. Да, впечатление создавалось такое, словно император Август сделал себе прическу под Ференца Листа.
Но как же странно, продолжал размышлять Себастьян, когда они преодолевали последний лестничный пролет: тело гостя поражало невообразимым и даже каким-то патологическим несоответствием с его головой. У великого императора оказалась узкая грудь и плечи школьника. Ниже еще более явно бросались в глаза животик и широкие бедра, которые могли бы принадлежать женщине средних лет. А заканчивалось все тонкими и короткими ножками, обутыми в крошечные лакированные башмачки на кнопках вместо шнурков. Как личинка, начавшая расти, но остановившаяся в развитии, когда успели полностью сформироваться только передняя и верхняя части организма, а ниже все осталось на уровне нелепого головастика.
Джон Барнак отпер дверь своей квартиры и включил свет.
– Мне лучше пойти и сообразить что-нибудь на ужин, – сказал он, – зная, что вам нужно так рано уезжать, профессор.
Возникала возможность поговорить с ним о смокинге. Но когда Себастьян предложил свою помощь на кухне, отец безапелляционным тоном приказал ему оставаться на месте и развлечь беседой их прославленного гостя.
– А как только у меня все будет готово, – добавил он, – тебе лучше исчезнуть. Нам нужно обсудить кое-что крайне важное.
И небрежно вернув Себастьяну роль послушного ребенка, мистер Барнак повернулся и быстрым решительным шагом, каким боксер направляется к рингу, вышел из гостиной.
Себастьян на несколько секунд замер в нерешительности, а потом подумал, что на этот раз нарушит волю отца, последует за ним на кухню и решит наболевший вопрос окончательно и бесповоротно. Но как раз в этот момент профессор, с любопытством разглядывавший комнату, с улыбкой повернулся к нему.
– Однако до чего же здесь все безупречно стерильно! – воскликнул он своим мелодичным голосом с очаровательным намеком на иностранный акцент, но выдав необычайно литературную по звучанию фразу только лишь ради того, чтобы показать, насколько свободно он владеет языком.
В этой пустой и, в общем-то, невзрачной гостиной все, за исключением книг, было покрашено под цвет молока со снятой пенкой, а пол покрывал блестящий лист светло-серого линолеума. Профессор Каччегвида уселся в одно из металлических кресел и дрожащими, покрытыми пятнами никотина пальцами прикурил сигарету.
– Так и ждешь, что в любой момент сюда войдет хирург, – добавил он.
Однако вошел Джон Барнак, вернувшийся с тарелками, ножами и вилками. Профессор повернул голову в его сторону, но заговорил не сразу. Сначала он приложил к губам сигарету, затянулся, задержал дым в легких на пару секунд, а потом с наслаждением выпустил его через свои императорские ноздри. После чего, удовлетворив немедленное и насущное желание, обратился через всю комнату к хозяину:
– Мне определенно видится во всем этом нечто пророческое, – взмахом руки он обвел гостиную. – Прообраз будущего жилища, устроенного на рациональных и гигиеничных принципах.
– Спасибо, – отозвался Джон Барнак, не поднимая головы. Он накрывал на стол со столь же полной концентрацией внимания, с той же продуманной тщательностью, с которой, как давно заметил Себастьян, выполнял любую работу от самой важной до мелочно пустяковой. Он расставлял тарелки так, как будто управлял сложнейшим лабораторным аппаратом или (здесь профессор оказался прав) проводил тончайшую хирургическую операцию.
– И все-таки, – продолжал профессор с коротким смешком, – в том, что касается искусства, я, должен признать, остаюсь старомодным и сентиментальным. Всегда предпочту вчерашний день сегодняшнему. Взять, к примеру, квартиру Изабеллы в Мантуе. Кругом пылища и плесень. И вся эта резьба по дереву! – Он нарисовал в воздухе несколько завитков дымом своей сигареты. – Завал археологического хлама! Но сколько теплоты, сколько богатства!
– Несомненно, – кивнул мистер Барнак. Он выпрямился во весь рост и смотрел на своего гостя сверху вниз уверенным и пронзительным взглядом. – Но из чьих карманов извлечено это богатство?
И, не дожидаясь ответа, снова скрылся на кухне.
Но, как выяснилось, профессор только начал развивать тему.
– А вы что думаете? – спросил он, обращаясь к Себастьяну.
Вопрос сопровождался милейшей улыбкой, хотя стоило ему продолжить, и сразу стало предельно ясно, что мнение Себастьяна нисколько его не интересовало. Ему лишь требовалась аудитория.
– Вероятно, грязь – необходимое условие возникновения красоты, – витийствовал он. – Допускаю, что гигиена и искусство никогда не полюбят друг друга по-настоящему. Вам не исполнить Верди, не напустив слюней в трубы. И никакой Дузе[12 - Итальянская актриса.] не было бы без толп вонючих буржуа в зрительном зале, передающих друг другу свои насморки и другие хвори. А подумайте, сколько отвратительных микробов приютил Микеланджело в курчавой бороде своего Моисея!
Он сделал торжествующую паузу, дожидаясь аплодисментов. Себастьян ему их дал в форме искреннего смеха. Легковесная виртуозность болтовни профессора понравилась ему, а итальянский акцент и неожиданные обороты речи добавляли всему этому странного шарма. Однако по мере того, как импровизация продолжалась и развивалась, отношение к ней Себастьяна претерпело разительную перемену. Не прошло и пяти минут, как он уже молил Бога, чтобы этот старый зануда поскорее заткнулся.
Но только запах и шипение на сковородке бараньих ребрышек привели к желаемому результату. Профессор откинул назад свою благородной формы голову и с предвкушением втянул носом аромат.
– Амброзия! – воскликнул он. – Мы видим второго Барония среди кастрюль и кухонных ножей.
Себастьян, понятия не имевший и о первом Баронии, развернулся и посмотрел внутрь кухни через открытую дверь. Отец стоял к ним спиной. Его голова с сединой в волосах и сильные широкие плечи были наклонены вперед, пока он колдовал над плитой.
– Не только великий мыслитель, но и великий повар, – сказал профессор.
Да, в этом-то и заключалась суть всех бед, отметил про себя Себастьян. Не только великий повар (хотя вслух он не раз презрительно высказывался о тех, кого увлекала еда как таковая), но и великий аккуратист, великий альпинист, великий бухгалтер, великий ботаник и наблюдатель за птицами, великий мастер эпистолярного жанра, великий социалист, великий любитель пеших прогулок, великий трезвенник и враг курения, великий докладчик, великий знаток всевозможной статистики – короче, он был велик во всем. Неутомимый, деятельный, эффективный, здоровый, обладавший тысячей достоинств и к тому же борец за счастье человечества. Если бы он хотя бы иногда позволял себе сделать паузу и отдохнуть! Если бы только и в его броне нашлись уязвимые места!
Профессор заметно повысил голос в явной надежде, что его следующую реплику услышат на кухне сквозь шипение жира на сковородке.
– Причем великий ум соседствует в нем с еще более великим сердцем и душой, – произнес гость торжественным, взволнованным тоном. Потом он склонился вперед и положил маленькую руку, очень бледную, если не считать желтых табачных разводов, на колено Себастьяну. – Надеюсь, ты гордишься отцом не меньше, чем он того заслуживает?
Себастьян несколько неопределенно улыбнулся и издал звук, который при желании сошел бы за утвердительный ответ. Но для него осталось загадкой, как человек, хотя бы немного знавший отца, мог утверждать, что тот наделен сердечностью и душевностью.
– Ведь он мог бы вполне добиться высочайших политических почестей при старой партийной системе. Но у него есть принципы, и он отказался играть по их правилам. А теперь кто знает? – Профессор как бы заключал свои слова в скобки и даже понизил голос до доверительного уровня. – Возможно, он уже вскоре будет вознагражден за это. Социализм наступит гораздо раньше, чем думает подавляющее большинство, и когда социалисты окажутся у власти… – Он экспрессивно воздел руку, пророчествуя грядущую славу мистера Барнака. – Если подумать, – продолжал он, – то какое состояние он мог бы сколотить, если бы не бросил заниматься адвокатурой. Тысячи, десятки тысяч фунтов! Но он отказался от легкого богатства, уподобившись святому Франциску. И все, что имеет, раздает с неслыханной щедростью. Партиям, движениям, просто нуждающимся людям. Раздает всем. Всем, – повторил он, горделиво вскинув благородную голову. – Без остатка!
Но есть одно исключение, мысленно поправил его Себастьян. Денег оказывалось вполне достаточно на поддержку политических организаций и, как он уже догадывался, иностранных профессоров в изгнании. Но если речь заходила о том, чтобы послать сына учиться в хорошую школу, чтобы купить ему приличную одежду и смокинг – тут средств уже не хватало. Профессор снова громогласно предался своему раздражающему красноречию. Чуть не лопаясь от вскипавшего внутри гнева, Себастьян дотерпел и был только благодарен, когда поданная к столу баранина прервала поток панегириков, а его освободила от необходимости дальнейшего присутствия в отцовском доме.
– Передай тете Элис, что я приду к ним после ужина, – выкрикнул мистер Барнак ему вслед, когда он уже выскочил на лестницу. – И сделай так, чтобы дядя Юстас не уехал до моего появления. Мне с ним нужно обсудить еще много организационных вопросов.
Снаружи Себастьяна дожидалось его маленькое церковное убожество, все еще окутанное поэтичным мраком, не лишившись пока необъяснимой значимости и красоты, но вот только Себастьян был сейчас погружен в такую бездну обиды и злости, что не удостоил церковь даже взглядом.
IV
С бокалом хереса в руке Юстас Барнак стоял на коврике у камина, разглядывая портрет своего отца, висевший поверх мраморной доски. Из темной глубины на него смотрело квадратное мужественное лицо магната текстильной промышленности и филантропа, глаза которого были устремлены в пустоту, как два фонарика.
В задумчивости Юстас покачал головой.
– Сотни гиней, – сказал он. – Вот сколько денег было собрано по подписке на создание этого «шедевра». А сейчас тебе повезет, если за него дадут хотя бы пять. Лично я, – продолжил он, поворачиваясь к сестре, которая изящно, хотя чуть излишне прямо сидела на софе, – лично я готов предложить десятку, чтобы ты убрала его отсюда.
Элис Поулшот промолчала. Глядя на него, она думала, как же ужасно Юстас постарел со времени их последней встречи. Он выглядел гораздо старше, чем три года назад. Кожа на лице стала напоминать плохо натянутую резиновую маску, обвиснув на скулах, дряблая, мягкая и покрытая нездоровыми пятнами. А что до рта… Она вспомнила сияющего смеющегося мальчика, которым когда-то так гордилась. В его внешности именно эти изящные, всегда чуть по-детски приоткрытые губы так разительно, но мило контрастировали с чертами зрелого мужчины – странная, но одновременно глубоко трогательная особенность. На него невозможно было тогда посмотреть, чтобы в тебе не возникло желание по-матерински приласкать. А сейчас – сейчас на него нельзя было взглянуть без внутреннего содрогания. На влажную, все еще подвижную, но уже бесформенную линию рта, в котором теперь жутковато проступали одновременно и полудетские и старческие приметы; инфантилизм и эпикурейство рядом. Только в его по-прежнему умных и веселых глазах все еще находила она сходство с тем Юстасом, которого прежде так любила. Но и белки глаз пожелтели, местами выступили красные прожилки сосудов, а снизу набрякли тяжелые мешки обесцветившейся кожи.
Пухлым указательным пальцем Юстас постучал по полотну картины.
– Представляю, как бы он взбесился, если бы узнал! Я же помню, что он изначально противился этой идее. Выбросить такие деньжищи на никому не нужную картину, когда их можно было с толком потратить на что-то действительно полезное – фонтанчик для питья или на чистую общественную уборную.
Услышав слова «общественная уборная», его племянник Джим Поулшот оторвал взгляд от номера «Ивнинг стандард» и грубовато рассмеялся. Юстас мгновенно повернулся и с иронией посмотрел на него.
– И ты совершенно прав, мой мальчик, – сказал он с притворной сердечностью. – Только хорошее чувство юмора превратило Англию в великую имперскую державу.
Он подошел к софе и осторожно опустил на нее свое расплывшееся тело. Миссис Поулшот чуть подвинулась ближе к углу, чтобы дать ему больше места.
– Наш бедный старик отец! – сказал он, продолжая прежнюю тему.
– С чего это ты называешь его бедным? – довольно резко спросила Элис. – Бедными мы все были, конечно, в свое время. Но ему удалось многого добиться. Именно ему. Кто-нибудь из нас внес потом хоть какой-то вклад в семейный бизнес, хотела бы я знать?
– В какой бизнес? – переспросил Юстас. – Уж не имеешь ли ты в виду те развалины, что остались от его дела? Фабрики работают в полсмены из-за конкуренции индийцев и японцев. Индивидуальному патернализму теперь противостоит постоянное вмешательство государственных органов, которые он считал порождением дьявола. Либеральная партия умерла и похоронена. На смену серьезному и благородному рационализму пришла циничная распущенность. И если наш покойный старик не заслуживает сострадания, то я уж и не знаю, кто достоин его.
– Дело ведь не в конечном результате, – сказала миссис Поулшот, противореча самой себе.