и гуденье винтов пароходных?
Верно, в пору стоячей воды
равновесия нет и в помине,
и предчувствие близкой беды
открывается в русской равнине.
И присутствие снега и льда
ощущается в зябком дыханьи,
и такая вокруг пустота,
что хоть криком кричи в мирозданье.
Никого… Я один на один
с прозябаньем в осенней природе,
в частоколе берез и осин,
словно пугало на огороде.
Мы срослись. Как река к берегам
примерзает гусиною кожей,
так земля примерзает к ногам
и душа – к пустырям бездорожий.
Видит Бог, наше дело труба!
Так уймись и не требуй огласки.
Пусть как есть торжествует судьба
на исходе недоброй развязки.
И, пытая вечернюю тьму,
я по долгим гудкам парохода,
по сиротскому эху пойму,
что нам стоит тоска и свобода.
1965
Плёс
Имя
* * * («Я назову тобой бездомный год…»)
Я назову тобой бездомный год,
кочевий наших пестрый обиход,
и ночь в окне, и лампу на стене,
и тьму привычек, непонятных мне.
Я назову тобой разлив реки,
избыток жизни с привкусом тоски.
Пусть даже ты уйдешь – я не умру.
…и тень в жару, и зяблика в бору.
Пусть даже ты уйдешь – я буду знать,
что, названная, прибежишь опять,
хотя тебе и будет невдомек,
что я один, но я не одинок,
что ты как дух со мной наедине.
…и ночь в окне, и лампу на стене.
1966
* * * («Я и сам не пойму, что к чему…»)
Я и сам не пойму, что к чему:
как-то листья летят безоглядно,
что-то стало прохладно в дому.
Ну да что нам терять? Ну да ладно!
Ведь и так, изведясь без вины,
на окраине бабьего лета
мы пропаще с тобой влюблены –
да еще и потерянность эта!
Ведь и так в двух шагах от беды,
белой изморозью хорошея,
на траве проступают следы –
да еще эти пальцы на шее!
Для того ли нас в глушь занесло
и свело под случайною крышей,
чтобы после листвой занесло
и засыпало вьюгой притихшей?
Неужели когда-то потом
в этом крае, таком нелюдимом,
даже память затянет как льдом,
или пуще – развеется дымом?
Но представишь другую судьбу,
и следы, и порошу густую –
а, да что! – Закрывай-ка трубу,
всё и так прогорело вчистую!
1967
Баллада о реставраторе
Н. Воробьеву
Опять качаются над ребрами дворов
на белых ветках стаи черных воробьев.
Как скоморохи у боярского крыльца,
они качаются, покачиваются.
И – гайда! гайда! – с метой песьей головы
метет метелица по улицам Москвы.
И снег опричный заметает с головой
тупик кирпичный, переулок Угловой.
А наверху – под самой крышей – в мастерской
затворник дошлый горбит спину день-деньской.
Он в три погибели согнулся над доской
с улыбкой ангельской, с ухваткой воровской.
Он одержим сегодня зудом ремесла,
разводом линий, оперением крыла.
Среди летящих и парящих – хоть убей! –
он самый стреляный и черный воробей.
Пусть образ вечности олифою покрыт,