Лил ливень. Металась сирень за окном,
и крыша слепила зловещим огнем.
Я только очнулся, окно затворяя,
как вспыхнула вспышка, на миг озаряя
все мокрые крыши, весь вымокший сад,
и грянул – я так и отпрянул! – разряд,
и я, как цыпленок, забившись под клушу,
не знал, куда деть оробевшую душу.
Не так ли когда-то – конечно, не так! –
глядел Зороастр в ослепляющий мрак
из храма и, гневную чуя тревогу,
пророк выходил исповедаться Богу.
Лил ливень. Гремел за раскатом раскат.
А он подымал испытующий взгляд
и смерти искал, но ревнивая Сила
его – поборовшего робость – щадила.
Лил ливень. Металась сирень за окном.
И саднило душу совсем об ином.
…Металась, металась, металась тревожно,
и трепета было унять невозможно.
Казалось, весь мир трепетал под дождем,
а я всё следил – подождем, подождем! –
следил из окна с восхищеньем и злобой:
не хочешь ли выйти? Попробуй, попробуй…
1968
Барков
Храпел мясник среди пуховых облаков.
Летел ямщик на вороных по звездной шири.
А что же ты, иль оплошал, Иван Барков?
Опять посуду бил и горло драл в трактире.
А утром бил уже в Зарядье барабан.
Уже в рядах кричали лавочники с ражем.
А что же ты, иль не очухался, Иван?
Опять строчил срамные вирши под куражем.
Не тяжко пьянство, да похмелье тяжело:
набрешут досыту, а свалят на Баркова.
Такое семя крохоборское пошло,
что за пятак себя же выпороть готово.
Назвать по имени – срамнее не назвать!
Что Сумароков, не ученая ль ворона?
Недаром шляпу так и хочется сорвать:
– Привет, почтеннейший, от русского Скаррона!
И вам почтение, отцы гражданских од!
Травите олухов с дозволенным задором,
авось и вам по Божьей воле повезет
и петь забористо, и сдохнуть под забором.
Травите общество. Ручаюсь головой,
что вы воистину смелы до первой драки.
Но гром прокатит по булыжной мостовой,
и ваши дерзкие слова – под хвост собаке!
Но вздор накатит – и разденется душа,
и выйдет голая – берите на забаву.
Ах, Муза, Муза, – до чего же хороша! –
идет, бесстыжая, рукой прикрыв жураву.
1968
* * * («Когда в поселке свет потух…»)
Когда в поселке свет потух,
и прокричал со сна петух,
и прошумели ветви яблонь,
я, вздрогнув, ощутил на слух
тот пленный отчужденный дух,
который был природой явлен.
Стояла ночь, и лай собак
стихал, усугубляя мрак,
и, стихнув, не давал забыться,
и мысль неловко, кое-как
толкалась, как ручей в овраг,
ища, во что бы воплотиться.
Наверно, там, таясь за тьмой,
досадная себе самой,
она текла прямей и шире,
а я, ее исток прямой,
я так хотел, чтоб голос мой
как равный воплотился в мире.
Я так хотел найти слова
бесхитростного естества,
но чуждо, чуть касаясь слуха,
шуршала мокрая трава,
шумела черная листва –
свидетельства иного духа.
И в кадке с дождевой водой
дрожала ржавою звездой
живая бездна мирозданья.
Не я, не я, но кто другой,
склонясь над млечною грядой,
оставил здесь свое дыханье?
1968
Осенины
Так дышится легко, так далеко глядится,
что, кажется, вот-вот напишется страница.
О чем? Поди скажи! О том, как безутешно