Я набрал охапку дров в поленнице, прикрытой корьем, внес их в зимовье, нащепал лучины, сложил ее в железной печке, поджег. Скоро огонь гудел в трубе, шипел закопченный чайник. С собой я почти ничего не взял, только немного заварки, сахар и ком теста. Тесто замешал Валерка для воскресных лепешек – и уделил часть мне. На вышку он почему-то не захотел идти, может быть, в клубе показывали новый фильм. Да, в поселке культурная жизнь кипела, привозили кино с каждым рейсом «кукурузника»; а если нового фильма не было, стулья сдвигались в сторону и на середину вытаскивался теннисный стол; в этом же доме, за стенкой, находилась библиотека, по-моему, весьма неплохая: там были фолианты всемирной истории, хорошо иллюстрированные, много поэтических сборников, собрания сочинений Лондона, Пришвина, Льва Толстого и кипы журналов «Природа», «Наука и жизнь», «Вокруг света». Я взял там Еврипида. Почему Еврипида, не знаю, рука как-то сама потянула за корешок. Но на вышку его не потащил, конечно. Пришел налегке. Даже не прихватил спальник. А это уже из стратегических соображений. Мне не хотелось привлекать внимание. Сразу возникли бы вопросы, куда и зачем. Режим заповедной территории здесь соблюдался строже, чем на кордоне, по пустякам в тайгу не ходили. В общем, я вышел будто бы на небольшую прогулку – и по береговой тропе дошагал до горы, преодолел довольно крутой подъем, и вот я здесь. Завариваю чай прямо в чайнике. Лепешки выпекаю без масла и сковороды, на раскаленном железе печки. И лесная хижина наполняется ароматом. Тепло и уютно. Перед оконцем сижу с кружкой, прихлебываю, отламываю куски от горячей лепешки, грызу сахар. В тайге уже сумеречно, хотя на гольцах еще тлеет солнечный свет, я этого не вижу, но знаю, что так и бывает здесь. Перед оконцем стволы пихт, кроны, уходящие сразу вниз, и никакого обзора – напротив гребень, еще одно возвышение этой же горы. В зимовье становится еще темнее. Только щели и дырки печки пропускают немного красного света. Зажигаю керосиновую лампу. Зачем-то. Читать нечего.
Может, это символический жест. Зажечь лампу, чтобы она всегда там мерцала, в этом углу амбара, во все мои ночи на Востоке, на Западе, при разговорах, чтении книг – «Моби Дика», например, этой истории, полыхающей китовым жиром, как маяк, путеводный знак для странников, – даже во сне. Иногда сквозь морок сна я его вижу, огонек на горе лесопожарной вышки. Вспыхивает он и на страницах самого лучшего лесопожарного сторожа всех эпох: на страницах книг Джека Керуака. «Бродяги Дхармы» стали моей любимой книгой, так часто я перечитываю лишь стихи: «Как-то в полдень, в конце сентября 1955 года, вскочив на товарняк в Лос-Анджелесе, я забрался в “гондолу” – открытый полувагон – и лег, подложив под голову рюкзак и закинув ногу на ногу, созерцать облака, а поезд катился на север, в сторону Санта-Барбары». В общем, там нет никакого сюжета, одно биение ритма, пульс красок и вкус цвета: некие бездельники рассуждают обо всем на свете, слушают музыку, читают стихи, попивают винцо, а потом совершают восхождение на гору. Эта гора – через океан. Там тоже лесопожарный пост, бревенчатое жилище называется по-другому: дом, хибара, – но это такое же зимовье с железной печкой, земляным полом, нарами, оконцем. Впрочем, у лежака на пике Заброшенности, где работал Керуак, был только каркас деревянный, а вместо досок – веревочный матрас. Американцы любят комфорт, а? Но его гора раза в два выше, 5000 футов, то есть почти двухтысячник, ну, если точно 1800 метров. А пики Баргузинского хребта – 2100, 2300, правда, есть и вершины более 2800. Но я-то сидел не там, в гольцах белых, а на горе у моря. На сколько она возвышалась? Ну, метров на шестьсот. Одной тысячи двухсот метров не хватает до пика Заброшенности, где покуривал у окна Джек Керуак, сочинял свои хокку:
Что есть радуга, Господи?
Обруч
Для бедных.
Мне слабо было вот так напрямую обратиться к вышним силам, к тому, что вызывает у загнанного или восхищенного животного поток священных слов. То есть знать-то знал, но для меня это ничего не значило. Много знаний. А лишь крупицы становятся живыми глазами. Керуак был на своем пике как Аргус. Ну а я довольствовался тем, что имел, – парой глаз.
Зимовье было натоплено, на голые доски я постелил пихтовых веток, загасил лампу, укрылся курткой, меня окружала теплая тьма. А проснулся среди ночи – и было светло. Да, светло как-то странно. Глянул в оконце: на земле и ветках бледнели пятна. Открыл низкую дверь, вышел на улицу. Всюду лежал снег. Небо было затянуто тучами. И вся гора укрыта плотной тишиной. Я стоял и дышал тихо. И если бы в мире что-то происходило, то непременно услышал бы. Но в эти мгновения Парки перестали сучить нити, и даже сны замерли. Хотя земля продолжала двигать крутыми бедрами, пронося море и горные пики во мгле, гору с лесопожарной вышкой и пихтами, запорошенными первым снегом, темное зимовье, но происходило это в полной тишине. Такой я уже больше никогда не услышу.
Зимовье выстыло, пришлось затапливать печку. И воздух быстро согрелся. Я растянулся на пихтовых ветках, выкурил сигарету и заснул.
Утро было серое, холодное, густо темнела зелень, снег еще не таял. Напившись горячего чая, я снова полез на вышку, посмотрел сверху на море, оно казалось свинцовым, глянул на поселок вдали: и там уже лежал снег. А я думал, что снег здесь выпадает по ярусам: сперва гольцы, альпийские луга с озерами, где до холодов гнездятся лебеди и журавли, потом горы вроде моей, а уже в последнюю очередь – на побережье.
Я быстро спустился с вышки, растирая озябшие руки, еще раз заглянул в зимовье, выбросил пихтовые ветки и бодро пошел вниз, вниз по вьющейся среди стволов и корней тропе. В тайге оживали белки, цокали, пересвистывались птицы, но очень настороженно. Да, надвигалась зима. Хотя еще была середина сентября, 16-е, для меня это число с тех пор магическое. Это был один из лучших дней моей жизни. День полноты, равновесия и приобщения к тайному братству лесопожарных сторожей на горе Бедного Света.
Глава восьмая
Центральная усадьба заповедника после кордона казалась нам людной столицей. Здесь было две улицы, одна шла параллельно берегу, а другая перпендикулярно. В добротных домах, которые нам, жителям средней полосы, казались какими-то кулацкими, обитали лесники, трактористы, рабочие, ученые с семьями. Странными выглядели дворы: пустые, ну, может, кое-где и зеленел кедр, и всё. Здесь не было садов. На огородах выращивали неизвестно что, петрушку. Хотя кое-кто в теплицах и возился с помидорами, огурцами; теплицы приходилось отапливать. Первый снег здесь лег в сентябре, а последний мог выпасть в мае и даже в начале июня. Лето было холодное. Картошку, капусту, яблоки завозили по осени с Большой земли. Мы как раз попали на разгрузку катера с овощами.
Штормило, и катер у пирса, – коробки, сбитой из лиственниц и засыпанной камнями, – подбрасывало и било тракторными покрышками на борту о бревна, трап скрипел под нашими ногами. Мы выносили из трюма мешки, штанины и рукава на нас обледенели. Трюм небольшого катера казался бездонным. Наши лица покраснели от натуги и холода. Продавщица Алина расплатилась с нами натурой: мешком картошки на всех, палкой китовой колбасы и несколькими бутылками вина и водки. Нас было четверо работников: мы с Валеркой и еще двое бичей, Роман и Павел. Мы жили ближе к магазину, в доме-общаге, и решили пойти к нам. До нас здесь жил Дима из Грозного со своей якутской красавицей, сейчас они переселились в другую половину, там было лучше. Еще в этом доме обитали метеорологи, две женщины.
Мы начистили картошки, промыли ее и сварили, порезали колбасу, хлеб – тут был хлеб, его выпекали в пекарне, – и приступили к трапезе. Мы с Валеркой пили «Кубань», хорошее вино, Роман с Павлом водку. Чернявый сероглазый Роман был старый бич, по опыту, не по годам, лет ему было двадцать пять. Он путешествовал по великой стране, перебираясь из заповедника в заповедник, бывал на Урале, на Алтае, на Кавказе. Всюду ему что-то не нравилось: климат, порядки, начальники. Он хотел бы жить на кордоне. Но один, без старшего лесника и помощников. И чтобы кордон не был турбазой для толстозадых туристов из прокуратуры, из райкома, Главохоты, как здешние кордоны. Ириада Германа – повариха, официантка, банщица в одном лице. Сейчас построят гостиницу, и отбоя не будет от всякой пионерии пузатой, мордастой. Роман думал вообще бросить лесниковское дело и податься в профессиональные охотники, добытчики. Над таежником нет хозяина. «Кроме – хозяина», – с улыбкой заметил Павел.
Павел был тише, спокойнее, нос картошкой, длинные волосы, масленые глаза, толстые губы. Он приехал из Минска. «Так… Надоело одно и то же. Решил посмотреть…» В Минске, а точнее, где-то под Минском, он работал на звероферме, там разводили чернобурку, песцов. А тут, он слышал, разводят соболя. Ну и поехал. Только не успел, питомник соболиный в заповеднике ликвидировали. Это Павла опечалило. Он чувствовал себя обманутым. И собирался уезжать назад. Или дальше – на север, где настоящих песцов разводят. Мы так и не поняли, на север он двинет или назад, на запад, в Минск. У него была привычка бубнить себе под нос, думая, что все понимают и слышат. «Бульбнила», – посмеивался над ним Роман.
– А зимой вы здесь взвоете, – со злым азартом предупредил Роман, уходя. – Это не дом, бичарня. Провал.
Мы не поверили. Выглядел дом добротно, крепкие бревна, хорошо подогнанные полы, огромная печь. Разве сравнишь с кельней? Большие окна. И в одно видно море и далекий хребет Святого Носа.
По вечерам Валерка уходил в клуб резаться в теннис, я тоже иногда играл, но чаще предпочитал остаться дома, послушать «Альпинист-305», заварить покрепче чайку, придвинуть пустую консервную банку, закурить и раскрыть книгу.
О, для чего крылатую ладью
Лазурные, сшибаяся, утесы
В Колхиду пропускали, ель зачем
Та падала на Пелий, что вельможам,
Их веслами вооружив, дала
В высокий Иолк в злаченых завитках
Руно царю Фессалии доставить? —
зачем-то читал я…
Впрочем, плавание аргонавтов здесь легко было представить. И утренняя синь небес, бирюза Байкала оборачивались живыми красками Средиземноморья. А гольцы над тайгой высились Парфеноном. И ладьи лежали на песчаном берегу, черно-смоленые, с острыми носами. Вообще чтение грека придавало этой жизни некоторую глубину. И так всегда, во всех уголках амбара, пространство его объемно благодаря древним песням. А местные песни здесь были не слышны.
Вместе с Романом и Павлом мы составили команду бичей, нас так и называли. И наша команда занималась заготовкой дров на долгую сибирскую зиму для всего поселка. Нам с Валеркой, недорослям, не могли доверить бензопил, и мы были на подхвате у Романа и Павла; те пилили толстенные бревна, а мы стояли рядом с ломами и железными трубами, приподнимали бревно, чтобы полотно с цепью не зажимало; ну, когда рядом никого не было, давали и нам попилить, погазовать. Простая работа, но к вечеру спины не разогнешь. А еще надо готовить ужин, если твоя очередь. Питались мы опять рожками да китовыми ножками. На рыбную речку далековато было ходить. Валерка заигрывал с продавщицей Алиной, не очень-то симпатичной, но молодой, яркогубой, черноглазой и незамужней. И она давала Валерке из-под полы вино «Кубань», тогда как на полках его не было, все быстро разметали, оставалась одна краска, портвейн «Рубин» и бурятский спирт. Но Валерка добивался не этого. Не «Кубани» и сгущенки, не яблок и не свежей селедки. Алина все понимала, ей-то было уже двадцать семь, но не спешила отвечать на заигрывания кудрявого юноши. Валерке, как и мне, не исполнилось еще восемнадцати, и хотя угол здесь был медвежий, да и ближайший милиционер – за двести верст, а законов советских никто не отменял. И соглядатайство, сплетни здесь были в ходу, в соку, в собственном соку. В этом поселок мог дать фору любой другой деревне. Ведь мирок его был замкнут. Что-то вроде большой полярной станции. Вот где бурлило народное творчество, вот где созидался эпос. Валерка кое-что пересказывал, вернувшись из магазина – куда он так часто ходил не за покупками, ясно, надеюсь. Да, вздыхали мы, цивилизация…
Пекарня, свет до одиннадцати, аэродром, почта, контора. Даже музей. В нем замерли глухари, соболи, медведица со стеклянными глазами. Бутафория! Вот на кордоне живой медведь порвал бок корове и утащил теленка. Переселение сюда все-таки было отступлением. Мы жалели теперь, что сразу не воспротивились. Вдруг нас оставили бы на кордоне? Особенно раздражала обязанность каждое утро являться в контору, толпиться там со всеми, здороваться с бухгалтершами, лесничими, завхозом, замами, ждать директора. Ясно было, что и сегодня мы возьмем трубы и ломы, бензопилы и пойдем на дровяной склад. Нет, надо было получить распоряжение: «Берите трубы и ломы, бензопилы, идите на дровяной склад». Лесники занимались какими-то другими делами, чистили тропы, готовили зимовья к зиме; впрочем, это все они уже сделали летом, а теперь неизвестно чем занимались, скорее всего, к предстоящему сезону готовились, каждый из них имел охотничий участок в буферной зоне заповедника, свое зимовье, свои тропы, свои горы, свой лес. Вот кому мы завидовали зеленой завистью – лесникам. И не могли дождаться, когда же и нас примут на эту службу. Кстати, не так давно лесниковская работа приравнивалась именно к службе, и лесников не забирали в армию. Лесникам полагалась экипировка: форменные плащ, шерстяной костюм, сапоги, зимнее пальто, ботинки, фуражка и зимняя шапка. Некоторые лесники приходили в пиджаках поверх свитеров, с дубовыми золотыми листьями на рукавах и в петлицах. А дубами-то в Подлеморье и не пахло. Уроженцы этих мест и не знают, как дубы выглядят.
Легкая тоска иногда проскальзывала, когда мы вспоминали Днепр, наш лес, да и город. Хотя мы продолжали считать себя окончательными и непримиримыми партизанами, и «назад дороги нет, товарищ!».
Коренных жителей в заповеднике было совсем мало. И одна только бурятка – а это место называлось Бурятской АССР – работала в библиотеке, симпатичная молодая женщина, но уже многодетная. Над ее столом висела фотография, где она запечатлена под руку с космонавтом Гречко на берегу перед пирсом. Остальные жители и дети толпятся чуть поодаль.
Здесь мы слышали всякие рассказы об иных краях. Рассказывали об Алтае, о Телецком озере, таком же чистом и живописном, как Байкал; о тенистых лесах Кавказа; об уральском озере Зюраткуль; о Туве; о Забайкалье, речке Чаре. Особенно меня заинтересовала эта речка… Ясно, чем в первую очередь, – названием. Хотя название, скорее всего, эвенкийское, что оно означает, не знаю, но звучит заманчиво. По наледям этой реки бродят олени. Там живут в основном оленеводы.
И мне рисовалась жизнь на Чаре: сидит патриарх на нартах, смолит трубку, вокруг ни души, только олени.
Наверное, это нелепо, смешно, но меня снова тяготил этот берег. Мне хотелось жить без электричества, кино. Вот как Хармсу. Я читал, что в его квартирке долго не было электричества. Друзья предлагали ему свою помощь, но странный Хармс был против, жил при лампе и свечах. Все-таки друзья подложили ему свинью, как это у них, обэриутов, было принято: вызвали электрика и, когда Хармс куда-то ушел, вломились в его жилье и учинили там свет. Наверняка ведь провозглашали эту здравицу. И Хармс был вынужден смириться. Но никто так и не заставил его полюбить другое техническое новшество – телефон. Он его панически боялся. И старался куда-нибудь подальше убрать, запирал в шкаф, накрывал подушкой.
Я уверен, что Хармсу тоже не понравилась бы местная электростанция, стучащая костями на весь поселок, костями, гигантской какой-то челюстью. И склад ГСМ его опечалил бы: безобразные громадины цистерны во дворе, пропитанном ядом. А еще и машинный парк, рев тракторов. Целая свора катеров и моторных лодок в устье речки; воду в ней на питье нельзя было брать, пахла бензином. Те, кто рядом жил, жаловались, ругались. Наш дом стоял дальше, и за водой мы ходили на море.
В поселке жили всякие люди, имена многих мы даже не знали, тем более не имели представления об их прошлом. Говорили, что раньше никто не запирал свой дом на ключ, а теперь времена изменились, много приезжих, у кого-то пропало масло, подсоленное, в ведре с водой лежавшее, – вместе с ведром и пропало; у другого исчез будильник; у третьего топор и свиная голова, только что забили поросенка к какому-то семейному торжеству, и т. д. И селяне начали навешивать на двери замки. Но еще были двери и без замков. Например, у нас. Ясно, брать нечего; ну, Еврипида – так он библиотечный, или «Альпинист-305», оплавленный у костра.
* * *
Как-то под вечер возвращались мы с работы, смотрим, в окне кто-то мелькает. Переглянулись, взошли на крыльцо, шагнули внутрь. Невысокий плотный мужик, курносый, с пристальными глазами. Мы его видели и в конторе, и в поселке, но чем он занимается, не знали. Похож на бухгалтера. Только в светло-карих глазах печаль. Он поправил свой картуз, кожаную старую шапку с твердым козырьком. Мы поздоровались.
– Меня зовут Гена, – сказал он.
В заповеднике так принято было – всех звать по именам, ну, кроме директора, его зама, даже смотрительницу горячего ключа, седую бабку, звали Зиной; еще было исключение: Могилевцев Игорь Яковлевич, ученый с мировым именем, соболятник.
Вот и этот мужик представился запросто.
– Я пожарный, – сказал он, – проверяю здания. Есть лестница?
Мы принесли с улицы лестницу, и он полез на чердак. Мы ждали. Вскоре он вернулся с паутиной на картузе, плечо перепачкано глиной. Он сказал, что труба в трещинах, надо глину развести и замазать. Так, может, в трещины жара и улетает, предположили мы. Он пожал плечами, но сказал, что это вряд ли. Скорее всего, дефект конструкции. Конструкции чего? Печки. Так нельзя, что ли, ее перестроить? Он вздохнул и ответил, что ее перекладывали уже три раза. Так выписали бы конструктора… из Москвы. Он засмеялся, снял картуз, заметив паутину на козырьке, и принялся счищать ее. Его крупная голова светлела большими залысинами.
– Видимо, где-то неподалеку жили? – спросил он. – От Москвы?
Мы ответили. Он кивнул.
– А… – Валерка мгновение колебался, – ты?
– Я? В Таллинне.
Валерка присвистнул. Я тоже изобразил удивление. Он вопросительно приподнял светлые брови, наморщил лоб.
– Там же у вас… свое море, – сказал Валерка.
Гена развел руками.
– Ну и что?
– Как?! – воскликнул Валерка. – Я бы пошел на корабль, в загранку.
Гена улыбнулся и спросил, почему же он оказался здесь? До Таллина было рукой подать. Ну, по сибирским меркам. Валерка покосился на меня и ничего не ответил. Я почувствовал, что надо произнести оправдательную речь. И сказал, что здесь чище и горы рядом. И солнца больше, по статистике – как в Крыму. А на квадратный километр меньше людей.
– Вот, примерно, поэтому и я здесь, – сказал Гена.