В детстве мы все заблуждаемся. В частности – в своих мыслях про взрослых. Думаем, что они умные и справедливые, что всё и про всё на свете знают. А потом вдруг выясняется, что это не так, что любимое занятие взрослых – это войны, деньги и экономические кризисы, что сплошь и рядом усатые и седые дядечки выясняют и никак не могут выяснить друг с другом отношения, что даже министры с академиками путаются в вещах, которые понятны малышне без всяких доказательств.
Вот и сейчас от всего случившегося хотелось ругаться и бить посуду. Хотелось даже вырвать клок волос, расцарапать кожу или что-нибудь поджечь. Деструктивный психоз, короче. Я вытащила из кармана зеркальце и, положив на землю, раздавила его ударом пятки. Сияющее и улыбчивое, оно хрустнуло и поблёкло. И будто даже пискнуло: «за что?», но я уже торопливо присыпала зеркальце землей. Легче от сделанного мне не стало.
Многие из моих знакомых спасаются от депрессий музыкой. Скажем, орут на них дома за двойки или пропуск уроков, а они напяливают на голову наушники, врубают на полную громкость какую-нибудь «Шуба-дубу» и в ус себе не дуют. Но я в музыку нырять не стала, я думала. Напряжённо – и потому совершенно беспорядочно. Во-первых, про маму, а во-вторых, про всех нас – про Глебушку, про папу и меня. А точнее про то, как мы жили до сих пор и как придется нам жить дальше. Семья ведь – это когда обязательно папа с мамой. Детей может быть сколько угодно – хоть один-разъединственный ребёнок, хоть дюжина, однако настоящих родителей всегда двое. А если они разбегаются и разъезжаются, то это уже не семья. То есть, я видела в телепередачах, как некоторые брошенные мамы гордятся тем, что вырастили нормальных детей без пап, но даже мне было ясно, что чаще всего они хорохорятся и выдают желаемое за действительное. Да, конечно, они молодчаги, даже героини в каком-то смысле, но я-то знаю деток, выросших без пап. Один Витька Анциферов чего стоит. Умный, как Галилей, и злой, как Карабас-Барабасыч. Что ни скажут при нем, сразу выдает комментарии. Да такие – словно в компот соли с перцем подсыпает. Если шутят, он не смеётся, а если вокруг ругаются, он наоборот – радуется и только полешки в огонь подбрасывает. И видно за версту, что насквозь разнесчастный человек. Может, потом и станет каким-нибудь жутким учёным или даже книгу суперскую напишет, но друзей-то, ох, как ему трудно будет найти! Тут ведь всё просто: если не научились дружить папа с мамой, откуда взяться дружбе у детей? Был вот у меня недавно день рождения, так Витька пришёл и ушёл. То есть, что-то даже принёс с собой в свёртке, но посмотрел на подаренный Юлькой плеер, на огромную ракету-шутиху, купленную Егором, и даже разворачивать свой гостинец не стал. Ракету назвал картонным уродцем, плеер – тупой погремушкой, скорчил недовольную мину и ушёл. Спрашивается, чего хотел, зачем приходил? Чтобы настроение всем испортить? Я его, кстати, и не приглашала. Короче, странный тип!
А ещё в классе у нас есть Нинка, – тоже растёт без отца. Вся из себя затюканная да задёрганная. Ходит, ссутулившись, глядит на всех исподлобья. И давно бы такую задразнили, если бы не наша компания. Мы с Махой и Юлькой взялись её опекать, и дело пошло на лад. Уже через год наша Нинка оживать начала, на человека стала походить. И здесь, кстати, тоже всё абсолютно понятно. Если в тылу у тебя сразу двое родных людей, это действительно тыл, а когда там одна мама, да и та сердитая на весь белый свет, какая уж тут поддержка! Тем более что мать у Нинки не просто сердитая, а суперсуровая, – могла, между прочим, и в нос кулаком врезать, и затрещину дать. Вот Нинка наша и росла, как сорная былинка. Перед каждым ветром готова была склониться. А мы не даём. И делимся, чем придется, и жизни учим вместо беглого папаши. Чтобы тоже, значит, умела всё – и пальцы веером, и хвост пистолетом. Смешно, конечно, – какие учителя из тринадцатилетних пигалиц? Но ведь пыжились, старались! И я пыжилась, сколько могла. А теперь вот тоже – стану, как Нинка. С отцом, но без матери.
То есть, моя потеря даже больше. Меня ведь и брата лишили. Родного! Конечно, Глеб – подарочек ещё тот! Бывает порой таким вредным, что хочется схватить швабру и треснуть по кумполу. И ныть умеет, будь здоров, и пакости делать. Однажды взял папин пропуск, подрисовал на фотографии фуражку с кокардой, усы запорожские, а снизу подписал «ГЛИБ». То есть, как бы переписал пропуск на себя. Мало того, что безграмотно переписал, так ещё и документ испортил. Это у него бзик такой – изготавливать всевозможные удостоверения с фотокарточками и печатями. А потом достал у мамы из сумочки гребешок и, выломав половину зубьев, сделал себе подобие маузера. Чекист, короче, – при удостоверении и оружии! Пока печать на удостоверении увеличивал, испачкал чернилами мою школьную блузку. Никого, в общем, не забыл. И влетело красавцу от всех разом – сначала от меня, потом от мамы, а затем от прибежавшего на шум папы. Качественно так влетело. Рыдающий Глеб убежал на террасу, забился под стол, а надутые родители разошлись по комнатам: мама занялась своим изуродованным гребнем, папа – разукрашенным удостоверением. Я забралась на диван и поначалу попробовала отвлечься чтением, но Глеб всё ревел и ревел на террасе, не давал сосредоточиться. «Так и надо балбесу! – думала я, поглядывая на испорченную блузку. – В следующий раз подумает, прежде чем гадости делать»… А Глеб уже не ревел, а поскуливал. Совсем как щенок. И прикашливать как-то нехорошо начал. От долгого рева горло саднит, вот и кашляют детки. Словом, он ревел, а мы, каменногордые, молчали и делали вид, что не слышим. Потому что, действительно, виноват, потому что за преступлением следует наказание. Про это ещё Достоевский писал. И ещё сорок четыре тысячи авторов. Так что всё было правильно и справедливо. Только вот не читалось мне! Уж лучше бы Глебушка молча обдумывал своё поведение, не выл и не действовал нам на нервы. Я продолжала листать страницы, но буквы плясали перед глазами, смысл расплывался, – всё моё внимание поглощал плач Глеба. В какой-то из моментов я поняла, что сейчас не выдержу – схвачу что-нибудь потяжелее, побегу и врежу братцу, заставив умолкнуть.
И я на самом деле не выдержала. Вскочив с дивана, метнулась на террасу, рысью сунулась под стол. Глеб сидел там скрюченным эмбрионом, тискал руками своё горло и скулил. Я даже не сообразила поначалу, что он такое вытворяет. То ли царапает себя, то ли душит. Глазёнки выпучены, лицо мокрое, ещё и кулачком себе по голове бьёт. Вроде как наказывает… И спина выгнута так, что позвонки кнопочками от шеи и до трусиков – можно до единого пересчитать. И такой он был маленький, тощенький да несчастный, такой провинившийся перед всем миром, что у меня самой губы задрожали, и в глазах всё поплыло.
Я даже не знаю, что со мной стряслось. Шмыгнула к братику под стол, обняла его и прижала к себе изо всех сил. Гладить начала по нелепым его позвонкам, по ребрам, по синякастым коленкам. И расцеловала всё его распухшее от слёз личико. Кажется, он ещё пару раз пытался себя ударить, но я не позволила и тоже заплакала. Так мы и сидели вдвоём под столом, всхлипывая на два голоса, пока на террасу не вышел папа. Я видела только его ноги и не видела лица, но и у него с лицом, наверное, что-то происходило.
– Хватит, что ли… – робко позвал он.
Мы продолжали дружненько подвывать.
– Хорош, говорю. Подумаешь, бумажку испортил, – исправим как-нибудь…
Скрипнула дверь, следом за отцом показалась мама. Ненатурально весёлым голосом она сообщила, что достала из морозилки мороженое, что сегодня «всем можно», что хватит дуться и прятаться, пора выходить, и объявляется всеобщее перемирие.
То есть, в ту минуту она это случайно сказала. Я имею в виду: «перемирие», но в действительности так у нас всё и получилось. Мир ведь – это когда прочно и надолго, а перемирие – всего лишь пауза между боями. Но в тот вечер в нашей семье, в самом деле, все закончилось здорово. Были и чаепитие с мороженым, и виноватые улыбки родителей, и бурная радость «прощённого» Глебушки. А главное, что в тот вечер мы были единой семьей! Потому что любили друг друга, потому что готовы были прощать друг дружке все на свете.
А ещё мне припомнился другой случай, когда, катаясь на новеньком велосипеде, я наехала на камень и свалилась в кювет. Реально так свалилась – с визгом и кувырком через голову. Но хуже всего, что в траве таились какие-то ржавые трубы и битое стекло. О них-то я и поранила ноги. То есть, и руки тоже поранила, но ноги сильнее. Из пореза на левой лодыжке кровь так и хлестала ручьём. Юлька, что была со мной, чуть в обморок не рухнула. Пришлось сначала её приводить в чувство, а после уж браться за свои раны. Бинтов с собой у нас, понятно, не было, и я пустила в ход кружевную маечку. Жалко, конечно, было, но хватило ума пожертвовать. Изляпалась, само собой: на шортиках, на фуфайке с кроссовками – повсюду алели жутковатые пятна. Но больше всего я огорчилась из-за велосипеда. Двухколёсный «Салют» с удобно регулируемым рулем был куплен отцом всего-то за пару дней до злосчастного кульбита. Содранная краска, полдюжины сломанных спиц и спущенная шина – таков был итог неудачной поездки.
Возвращаться домой было страшно, и мы с Юлькой, две малолетние дуры, возились какое-то время с велосипедом, гадая, как бы подкрасить его да незаметно подремонтировать. В результате домой я вернулась в сумерках, и уже тогда, помню, меня ощутимо покачивало и «кружило». Спрятав велосипед под навес, я ещё сумела незаметно пробраться в детскую комнатку, но когда попыталась перебинтовать распухшую ногу, тот же Глебушка, перепугавшись вида крови, поднял переполох. А уж когда я разглядела бледные лица вбежавших в комнату родителей, мне стало совсем плохо. Нога к тому часу уже почему-то не болела, но даже встать и внятно объяснить, что же со мной приключилось, я была не в состоянии.
От той ночи у меня сохранились смутные воспоминания. Помню, как задыхающийся папка нёс меня на руках и что-то сбивчиво бормотал. То ли меня успокаивал, то ли себя. Я чувствовала, что ему тяжело, но он всё равно бежал и бежал, лишь изредка переходя на шаг. А потом меня положили на плюшевое сиденье чужой легковушки, и мы помчались в больницу. Доехали, как мне казалась за несколько секунд, а очнулась я уже от нашатыря. И были уколы, какие-то ядовито-горькие таблетки и опять порции нашатыря.
Позже мне рассказывали, что я повредила серьезные сосуды и потеряла много крови. А ещё запросто могла получить заражение, но спас меня одной папка. Он-то сразу увидел, что рана серьёзная и, подхватив меня на руки, пронес через весь поселок до знакомого владельца машины. А там уж меня отвезли прямиком в областную клинику к коллегам отца.
Честно сказать, в больнице мне понравилось. Да и как не понравиться! До чего здорово было лежать в палате и принимать одного за другим друзей и родственников. Приходили Юлька с Машкой и Нинкой, заглядывали мальчишки из класса: Егор, Колька, Максим, даже Витька Анциферов – наш главный ворчун – и тот пришёл проведать неудачливую велосипедистку. И каждый дарил какую-нибудь безделушку. Само собой, приходили родители с Глебом, и все наперебой утешали, говорили добрые слова. Кстати, про злосчастный велосипед никто так и не вспомнил. Когда же я вернулась из больницы, выяснилось, что папа успел починить его и покрасить. Правда, ездить на нём мне ещё долго разрешали лишь в пределах поселка, но в общем и целом история та закончилась благополучно. Я даже подарок неожиданный получила. Папа с мамой сообща купили мне талисман – браслетик из сердоликовых камушков. Симпатичный такой – душевный! А на солнце он сиял таким светом, что у меня тут же поднималось настроение. Наверное, так оно и должно было быть. По гороскопу сердолик – как раз мой камень, который обязан был оберегать меня от болезней и сглаза. Не знаю, как насчет сглаза, но болеть я с тех пор, в самом деле, перестала. Хотя важнее всего было другое: в том временном закутке родители нас на самом деле ЛЮБИЛИ – меня и Глеба. Мы были чем-то важным в их жизни, и я совершенно не могла состыковать воедино то давнее и замечательное с тем жутким и невозможным, что приключилось сегодня.
Хотя вру. Умом я, конечно, всё понимала. Не дурочка же полная. И давно сообразила, что мама с папой нашли друг друга случайно. Красивая студентка из Харькова и молодой доктор, проверяющий у практикантов зрение. Конечно, папа не устоял. Чем-то, наверное, и маму сумел обворожить. Про глаза что-нибудь здоровское наплёл, про бирюзу там с кораллами… А потом начались столкновения сторон, началось перетягивание семейного каната.
Конечно, у нас все друг друга не понимают: государство – народ, преподы – учеников, родители – собственных детей, но все равно ведь как-то живём! Потому что знаем: мир – это джунгли, и каждый из нас мучится на своём маленьком необитаемом островке, тоскуя о бродяге Пятнице. Можно, конечно, слёзы лить, а можно относиться к такой жизни вполне по-философски. Как я, например, к своему имени. Привыкла ведь! Временами даже нравится. Так и семья. Могли, наверное, потерпеть ещё лет двадцать-тридцать. Потому что терпеть людей, которых любишь гораздо легче, чем совершенно посторонних. Мы-то ведь с Глебом согласны были терпеть своих родителей. И миллион с лишним ошибок готовы были им прощать! Почему же они оказались слабее нас? Или слабость – ещё один удел взрослых? Вот уж действительно прикол! Стоит ли вообще взрослеть, если с каждым годом что-нибудь да теряешь – терпение, силы, здоровье, чувства?
Я даже подумала вдруг, что, может, лучше и логичнее было бы жить наоборот? Скажем, воскресать после смерти, возвращаться к заплаканным родственникам и вместе с ними стремительно молодеть, наблюдая, как меняется мир, как из руин возникают старенькие дома, оживают вырубленные рощи, зарастают лесами и скалами облысевшие горы, а в водоёмы возвращается рыба. И старики забывали бы о хромоте и больных спинах, превращаясь в юношей, обнимая своих возникающих из небытия родителей, бабушек и дедушек, находя под кроватями давно потерянные игрушки, обретая давно забытых друзей по двору, школе, детскому саду… Вот было бы здорово! Но, увы, время бежало вперёд и только вперёд. А может, разбегалось и набирало сил, чтобы в один прекрасный день взять и повернуть обратно. И коли так, хорошо было бы родиться каким-нибудь новым Авелем или Вольфом Мессингом, чтобы заглядывать в далёкое будущее, как в открытую форточку. А что? – высунул голову, и всё тебе сразу ясно-понятно. Наверное, и сны вещие – тоже неплохо видеть, но в сны я абсолютно не верила. Не потому, что невера такая, а потому, что если бы вся жуть, которая приходит ко мне во снах, сбывалась, мир давным-давно бы накрылся медным тазом. И всё равно. Очень хотелось узнать, что станется со всеми нами: с Глебушкой, с родителями, со мной…
Мысли свивались в узлы, сплетались в такую плотную паутину, что очень скоро я почувствовала себя усталой и постаревшей. Даже рукой испуганно провела по лбу, проверяя, не появились ли там морщины. Но, кажется, нет, ещё не появились, и всё равно я торопливо поднялась и, машинально погладив Глебушкину пустую кровать, вышла из комнаты.
***
Терраса у нас была по-настоящему уютной. Даже в самый солнцепёк здесь сохранялась своя особая прохлада. Деревянная решётчатая крыша, резные столбы, слева и справа – занавес из виноградных побегов, добротный стол из кедровых досок. В летнее время терраса напоминала малахитовую шкатулку из бажовских сказов, зелёные ягоды были, конечно, изумрудами, чёрно-багровые – опалами и агатами. Обычно, находясь на террасе, я так себе всё и представляла – что сижу не на деревянном стуле, а на троне, – в окружении серёжек, кулонов и бус. Только у нас это всё было живым, ароматным – не каменным, и меня такое окружение вполне устраивало. А вот маме всегда хотелось примерить воображаемое наяву. Хотя какая в том радость? Императрица Анна Иоанновна, если верить историкам, таскала на себе до полутора пудов драгоценностей. Здорово, да? И все равно была толстой, злой и уродливой. Никто её и не любил, кстати. Больше – боялись и ненавидели. Спрашивается, зачем было изводить себя такими тяжестями? Может, и царица оттого на весь свет и злилась, что постоянно терпела лишние килограммы?..
Папа сидел на террасе за столом, сгорбившись, выложив на скатерть костлявые руки. Мне показался он сейчас до обидного маленьким – чуть ли не карликом в сравнении с тем же Бизоном. Врачам – им ведь большой рост не обязателен, а папа был врачом. Я даже всерьёз озадачилась: может, дело и впрямь заключалось в росте? Мама всегда обожала мускулистых гигантов – даже журналы с атлетами на обложках покупала. Любила перелистывать их не меньше дамских буклетов. А я эти журналы от неё прятала. Возможно, таким образом заступалась за отца. Только она снова покупала – и не жаль было денег!
Я присела рядом, взяла отцовскую кисть, точно проверяла пульс. Он вяло пошевелился, но руки не отнял. Был, наверное, не против, чтобы его немного поутешали.
– Ты не переживай! – вздохнула я. – Не надо так переживать.
– А кто переживает? – глухо отозвался он. – Никто и не переживает.
– Я ведь вижу: переживаешь.
– Значит, зрение нужно проверить. Зайди как-нибудь ко мне в кабинет… – отец скривился. – Думаешь, не вернётся? Ещё как вернется! От таких толстосумов всегда рано или поздно сбегают.
– Он ей давно нравился, – зачем-то сказала я.
– Да ну?
– Я подарки видела. Сначала ожерелье, потом пара колечек, кулон… Она в коробочку из-под мармелада прятала, иногда примеряла. Думала, мы спим, – вставала и примеряла.
В глазах отца блеснул недобрый огонёк.
– Жаль, ружьё не выстрелило, – пробормотал он.
– Это я его разрядила.
– Ты? Вот, значит, как… – он не удивился и не выразил возмущения. Принял как факт. И огонёк в его глазах снова потух. Теперь он смотрел не на меня, а куда-то в неведомое. Помаши рукой перед глазами – не заметит.
– Ожерелье… – он брезгливо шевельнул губами. – Подумаешь, камушки! Да через год-другой купили бы камнерезный станок и нафуганили этих колечек-кулонов сколько угодно. Камней друзья бы прислали с Кара-Дага.
– Ты же знаешь, она никогда не любила ждать.
– Правильно, а сама собиралась часами!
Папа ничего не уточнял, но я, конечно, сообразила. Он говорил о тех редких вечерах, которые мы пытались провести совместно, отмечая чьи-нибудь именины в кафе или ресторане. Последний раз Глеб не выдержал и уснул прямо на террасе. Я тоже успела перепачкать свои новые брючки в саду. Очень уж долго мама красилась и подвивалась.
– Не понимаю… – отец покачал головой. – Уйти с таким ничтожеством! И зачем? Куда? К бирюлькам и тряпкам? Что она делать-то у него будет? Телевизор с утра до ночи смотреть?
– Вообще-то они на курорт собирались. На Карибы, кажется… – я не защищала Бизона, просто старалась быть объективной.
– Карибы… Что там ей – в этих Карибах?
– Там море.
– И у нас море. Даже два моря сразу: слева – Чёрное, справа – Азовское!
Тут он был прав. Мы жили на Таманском полуострове – в аккурат меж двух морей. До Азовского – два километра, до Чёрного – около девяти. Не сказать, что близко, но и не далеко. Раньше на выходные мы обязательно всей семьей выезжали на одно из побережий, устраивали пикники, купались, дурачились, ели фрукты.
– У нас акул нет, пап, – вспомнила я. – Только катранчики – и те меньше дельфинов. И ресторан в посёлке всего один.
– Ресторан… – отец поморщился. – В этом всё и дело. Ей же наряжаться надо. На людях красоваться! Ёлочка, блин! И чтоб обязательно под руку с каким-нибудь дешёвым франтом.
– Он не дешёвый франт – дорогой, – снова ляпнула я. И тут же поправилась: – Хотя, конечно, все относительно. В Москве он, наверное, был бы обычным середнячком.
– Я бы таких середнячков… – отец не договорил, хотя и без того было ясно, что он намеревался сотворить с ними.