Краснобай и дольше бы говорил сладкие речи, заманивая на промыслы, а значит, на дармовые работы в пути, но уловил, как что-то переменилось у костра: юнец в драном охабне заерзал, тощий и малорослый казачок, с безразличным видом глядевший в сумеречное небо, вдруг уставился на него немигающими глазами, да и седобородые будто обратились в один пристальный взгляд, а долгогривый Пентюх с таким вниманием стал разглядывать темляк сабли, будто собирался ее продать. Устюжанин в недоумении умолк. Рябой вскинул на него цепкие глаза, спросил резко:
– Какой казенный обоз? Не тот ли, где носатый немец в передовщиках?
– Тот самый! – кивнул купец и почувствовал, как облегченно расслабились казаки. Спросил удивленно: – Повздорили?
– Было давеча… Ничего, помиримся! А над словами твоими подумаем! – сказал Рябой.
Купец даже смутился от этакого равнодушия. Глаза его сверкнули. Говорить стало не о чем. Он принужденно пошутил о кабаках, которых в городе было несколько, дескать, хошь пляши, хошь скоромные песни пой – если есть на что веселиться, и ушел по своим делам.
Рябой, чтобы не попасть под его чарование, стал что-то нашептывать, посыпал золой следы и то место, где сидел гость. После сбросил зипун, осмотрел обложенную травами рану. Довольный стянувшимся рубцом, пробормотал:
– Вон как роса егорьевская помогла!
Ни Рябой, ни Кривонос не заговаривали о предложении ватажных. Поднялся Пенда, разминая ноги, подбросил плавника в костер. Пригревшийся у огня Угрюмка задремал. Сквозь сон он слышал, как приглушенно рассмеялся Третьяк и сказал:
– Будто у нас хлеб на утро есть… Не на верфь – так на паперть: вам про падение Адама петь, мне на клиросе – что велят.
У костра раздался тихий общий смех. Это Кривонос пошутил:
– Мне-то, красавцу писаному, и на паперти подадут! А вам… Не знаю!
Четверо снова приглушенно рассмеялись. А Угрюмка как-то чудно, боком, скатился к самой воде. Вдруг стало казаться ему, что рассвело. В реке на аршин завиднелся каждый камушек. И разглядел он в глубине красный сафьяновый сапог с загнутым острым носком, высоким каблуком и отворотом на голяшке. Вскочил на ноги, обернулся к костру – никого. Ясный день дышал в лицо прохладой и прелью соснового бора. Схватил Угрюмка жердину с рогулькой и стал вытаскивать добрую обутку. Аж под сердцем захолодело, как увидел и другой, парный сапог. Предвкушал – если окажутся велики, набью соломки и сношу, а если малы – поменяю.
Вот уж он схватился руками за каблук и за гнутый носок, потянул – и увидел, что вытаскивает из воды утопленника с косматой головой, в блещущем шишаке. Глянул на его синюшную рожу и обмер от страха, с ужасом узнав казака, что явил себя в пещере. Отпрянул Угрюмка со вскриком. А топляк вдруг жутко шевельнулся, сел, раскрыл влажные, сердито мерцавшие глаза и пронзительно захохотал.
– А-а-а! – заорал Угрюмка с бешено колотившимся сердцем. И очухался в ночи, у костра. Мигали звезды. Рябой с Кривоносом полулежа удивленно глядели на него. Пенда с Третьяком еще не ложились.
– Утопленник привиделся? – смеясь, спросил Третьяк. Угрюмка, подвывая и поскуливая, боязливо закивал. – Это мы про погибель Ермакову, прости, Господи, к ночи вспоминали.
Юнец зябко придвинулся к самому жару. Подрагивая и крестясь, распахнул охабень, выжигая причудившийся смрадный холодок, повеявший от мертвеца.
– Господи, помилуй! Господи, помилуй! – повторял дрожащими губами. – Спаси и сохрани!
– До полуночи сны дурные, ложные! – насмешливо зевнул Рябой. – Что видел-то?
– Ермака утопшего! – с обидой вскрикнул Угрюмка. – Ой-е-ей! – С пытливой надеждой взглянул на кичижника. – Из реки его выволок. А он – хохотать! Страшно-то как, Господи, помилуй!
– Знать, приглянулся ты атаману! В свои, сибирские казаки зовет!
– Нет-нет-нет! Не пойду! – со слезами визгнул юнец, отчаянно мотая головой.
– Зря! – подоткнул под бок зипун Рябой. – Атаманы, цари, известные бояре – к счастью снятся. А вот поп или кто из причта… Как ни увижу – так ранят!
– Бог через них знак посылает, чтобы берегся! – вступился за церковный чин Третьяк. – Не потому ранят, что попа видел, а поп снится к тому, что ранить могут.
– Берегись не берегись – от судьбы не уйдешь! – посапывая, пробормотал Кривонос.
– Все равно не пойду в сибирские казаки! – шмыгнул носом Угрюмка, суетливо сбрасывая затлевший охабень. Перепуганными глазами зыркал во тьму на черную реку.
– Бог призовет – не спросит! – рассмеялся Пенда.
– Может, спросил бы и смилостивился, – мягко возразил Третьяк. – Да только крестьянствовать с малолетства учатся, торговле – от родителей. А нам, сиротам, или в служилых, или в работных быть. Иной доли добиться трудно! – вздохнул затаенно.
В темноте к костру казаков пришел Федотка, брат передовщика Бажена Попова, посидел у огонька, перебросился словами с Угрюмкой и Третьяком, потом, поглядывая то на Рябого, то на Кривоноса, передал наказ ватаги: если казаки согласны строить суда – пусть идут на верфь в Меркушино. Там приказчик даст кров. Если нет – пусть устраиваются как знают.
– Что скажем, братья-казаки? – обвел друзей бравым взглядом Пантелей и сам же ответил: – Надо помочь! С Ивашкой свидеться или заработать на вольные харчи.
– Не пропадать же с голоду! – степенно согласился Кривонос.
В Меркушино, побродив среди ветхих землянок, подгнивших амбаров и кровельных навесов, под которыми сушился корабельный лес, пришел в себя после забытья и морока удалой казак Пантелей Пенда. Ранним утром он ворвался в тесную землянку, где отдыхали товарищи, и стал ругать здешних плотников – откуда, мол, руки растут. Глядя на него, повеселели Кривонос с Рябым. Зевали, посмеивались в бороды, поддакивали.
Не дожидаясь пайщиков, Пенда высмотрел удобные места близ воды, где можно заложить кочи и коломенку, приглядел лес что получше и взялся за работу, всех поучая, хватаясь за одно да за другое.
Устюжане и холмогорцы сперва зыркали на него с недоверием, но подчинились, потому что сами слонялись по верфи, не зная, с чего начать. По случаю они были рады и такому приказчику, а вскоре поняли, что Пендюх, как звали Пантелея меж собой, – человек мастеровой, хоть и казак. Холмогорцы стали величать его Пантелеем Демидычем, похваляясь, что Великому Новгороду для величания царского указа не надобно[27 - В XVI–XVII веках право называться по отчеству давалось именным указом великих князей.].
Складники перестали наделять казаков харчем, теперь ужинали все вместе. На завтрак и полдник хлеб они получали выпеченным.
После долгих переговоров с купцами и меркушинским приказчиком вернулся Пантелей в землянку затемно и сразу лег. Наутро он поднялся первым, товарищи в сумерках выпучили сонные глаза, глядя на него. Рябой как раскрыл рот для зевка, так и обмер.
– Чего уставились? – пожал плечами Пантелей, надевая колпак.
Рябой с Кривоносом были так поражены, что не сразу заговорили.
– Чевой-то, думаю, у Пендюхи морда – сикось-накось? – неприязненно постанывая, запричитал Рябой.
Скинул Пантелей колпак – волосы были обрезаны в кружок, выстриженная борода что кочерыжка и только родовой чуб свисал на щеку.
– Ирод! Что с собой сделал! – загундосил Кривонос. – Ладно бы патлы поповские остриг – бороду почто испоганил, как папист?
– В смоле вывозил! За пазуху прятал – не уберег! – беспечально ответил Пантелей. – Ничего, другая вырастет, даст Бог.
Здесь же, на верфи, изогнувшись коромыслом, крутился долгоносый еретик с казенного обоза. Он все у всех выспрашивал, поучал, путая слова, горячо спорил из-за всякой мелочи. При этом пытливо вперивался в работных пристальным взглядом начальствующего человека. Сердясь, плотники хотели поставить его распускать плахи нижним пильщиком. Но еретик черновой работы чурался. Пошлявшись без дела, всюду гоним, заперся в курной избе, и по верфи прошел слух – читает колдовские заговоры о вредительстве. Обоз ные стрельцы и промышленные прибежали к ссыльным монахам, варившим смолу, стали просить их освятить избу, где заперся еретик, а самого его окропить святой водой, чтобы не нес тарабарщины.
Вскоре Ермес стал работать ни с кем не споря и оказался неплохим мастеровым: покорно распускал лес, тесал плахи. Обозные решили, что его вразумили монашеские молитвы и святая вода. Но приказчик сообщил за соборным ужином, что окаянный подал воеводе чертежи новой верфи и быстроходных судов, а о себе велел сказать, будто учился в навигационной школе в Риме.
К Николину дню воевода учинил обход города, слободы и верфи. В окружении сынов боярских и приказчиков он въехал на верфь на гнедом жеребце. Возле часовенки Николы Чудотворца, покровителя всех православных сибирцев, всех плавающих, странствующих и в дальний путь собирающихся, сыны боярские сняли воеводу с седла.
Помолясь с обступившим его работным людом, он сел в сколоченное наспех кресло, покрытое медвежьей шкурой. Ему вложили в руки саблю в ножнах и ларец с царскими грамотами. Князь-воевода был немало удивлен, что за короткий срок на верфи появились остовы судов, и велел привести к себе строителей.
С благословения купцов и монахов устюжане с холмогорцами подвели к воеводе пред его светлые очи Пантелея Пенду с остриженной головой и бородой, едва скрывавшей щеки.
– Чей ты будешь, детинушка? – пристально разглядывал его князь. – Под чьими знаменами воевал? А ведь мы с тобой встречались. Не припомню где, но помню, что не дружески!
– Не прогневись, князь, виделись мы в Москве, в доме Пожарских на Сретенке. Брал я с казаками на саблю дом брата твоего, Дмитрия, да тын сломал, когда тот стал хвалить шведского королевича на Московский трон, – безбоязненно отвечал Пантелей, глядя на князя прямо и спокойно. – И вы, Пожарские, теперь в царской милости, и меня государь простил, что радел за него, как за Господа. Ради него и двор ваш ломал.
У воеводы болезненно сузились глаза и зардели щеки.
– Не меня – князя Дмитрия Михайловича, благодетеля вашего, бесчестили, – резко и досадливо укорил казаков за прошлое.