– И вдовею, и сиротею, и в печали великой – и родину, и станицу, и жену потерял! – смиренно ответил тот. – А верного коня предал! – скрипнул зубами, разглядывая свои руки, пытаясь найти место беспокойным пальцам.
Старика такой ответ тронул и умилостивил.
– Прощаю вам вины ваши, – заявил великодушно, – ради правого дела, которое, с Божьей помощью, сделано. – Он кивнул на связанных и велел собираться в путь.
К вечеру отряд прибыл на табор. Передовщик Бажен, сын Попов, сперва ужаснулся множеству людей, но узнав, что у пленных и сопровождавших свой провиант, повеселел.
Был он ласков не только с ермаковцем, но и с донцами. От здешних людей узнал, что коней в Верхотурье не дадут. Строить суда придется самим. Поскольку плотников в городе мало, все они в почете у воеводы и определены на казенные работы. Теперь купчина благодарил Бога, что нанял пятерых работных в Перми, и надеялся задержать их против прежнего договора на строительство судов. Зимовать в здешних местах, обедневших соболем, ему не хотелось.
Лошади были возвращены вогулам. Среди оставленных на таборе казаки недосчитались одной, самой немощной. Вскоре Угрюмка увидел ее круп в мутной воде речки, стал показывать на него вогулам и промышленным. Те смущенно воротили глаза, но не интересовались пропажей. Угрюмку остепенил Рябой.
– Купили лошадь в складчину и поднесли дедушке водяному, чтобы жаловал ватагу! – прошепелявил, потряхивая редким клином бедняцкой бороды.
– Утопили коня! – проворчал Кривонос и тихо выругался.
На дереве с ободранной коновязью корой уже безбоязненно сидели вороны, почесывали лапами острые клювы и терпеливо ждали, когда обоз снимется с места.
Слободской ямщик, похлебав жидкой каши из обозного полдника, впряг дюжего коня в фуру, на которой привез старого ермаковца с пропившимися буянами. К новой радости передовщика, он не потребовал прогонов. Донцы же вместе с ватажными людьми начали строить плоты и к изумлению складников оказались искусными плотниками.
Работали не все. Дремал, греясь на солнышке, старик-сказитель, ермаковец Гаврила важно похаживал по табору и давал советы, пленные сидели в балагане под охраной бывших своих, обиженных ими казаков. Им работать было недосуг – нужно было думать о словах оправдания перед верхотурским воеводой.
Наутро днюющих путников навестил слободской приказчик Артемий Бабинов, человек, известный от самой Перми до Туринска. Это он открыл дорогу, по которой шел обоз и потом, по царскому указу, строил ее и все здешние мосты. Теперь Артемий встречал каждый идущий обоз с надеждой о царской грамоте с наградами за свои труды.
После ужина и молитв ватажные подкинули хвороста в большой костер, расселись и разлеглись возле огня. Пока сказитель собирался с мыслями, причмокивал да высасывал кашу, застрявшую меж старых зубов, устюжане запели про падение Адама, про плач его у ворот рая:
Как расплачется Адам,
Перед раем стоячи…
– Ай, раю мой, раю, – дружно подхватили холмогорцы, – прекрасный мой раю!
Услышав знакомый напев, Угрюмка заерзал, завертелся юлой. Невмочь как захотелось ему заткнуть уши и бежать без оглядки. Песнь навязчиво напомнила зиму, когда, побираясь по деревням, шел он со слепцами к сытому Нижнему Новгороду. Даже плечо заныло, будто до сих пор его сжимала цепкая рука убогого старца.
Не велел Господь нам жить в прекрасном раю.
Сослал нас Господь Бог на трудную землю.
– Ай, раю, мой раю, прекрасный мой раю! – снова во весь голос подпели холмогорцы.
Поскрипывая зубами, со слезами на глазах Угрюмка убежал за балаган, хотел спрятаться, забиться куда-нибудь, но не мог никуда деться от страшной песни. И бежать было некуда. С одной стороны река с заиленными конскими костями, со злющим водяным, с другой – тайбола, лес со зверьем, лешими да всякой нечистью. Да и поздно было бежать: колючей занозой сидела в голове жуткая песня, вызывая бессильную ненависть к своей доле и к прошлому. Познал он в жизни выходы из нужды и себя научился беречь, а спасаться от нестерпимых воспоминаний, связанных со стыдом, не умел. Так и сидел, весь выстывший, подрагивающий изнутри. Время от времени облизывал шершавые обветренные губы.
Лишь когда старец запел про атамана Ермака и про славную дружину его, стало легче. Успокаиваясь, Угрюмка поглядывал на ермаковца. Тот был весь в морщинах, а не сутулится, и взгляд у него ясный. Старый казак слушал песни про Ермака, хмыкал в бороду или недовольно кряхтел, иногда вместе со всеми дивился делам своей молодости, преданиям нынешних дней.
Баюн сидел так близко к огню, что зипун на нем едва не затлел. Старик заерзал, доброхоты отодвинули его от пылавшего костра, скинули одежду. Задралась давно не стиранная исподняя рубаха. Дряблая кожа, под которой виднелись кости, была исполосована сабельными шрамами.
Зипун остудили и снова надели. Старик же сбился со сказа и долго не мог вспомнить, на чем остановился и о чем пел. Холмогорцы загалдели о своем, насущном. Гаврила, придвинувшись к сказителю, стал выспрашивать, с кем тот воевал и где. Но старец ничего вразумительного ответить не мог. Стариковская память чудна.
– Как же ты былины помнишь, коли молодость забыл? – удивился казак.
– Какую ни есть старину раз услышу говором, вдругорядь песней – вовек не забуду, – стал хвастать старец. – Будто гвоздем кто приколотит. Мне бы только начало вспомнить. А после в нутре дух какой-то подымется – и ходит-ходит! Я одни слова пропою – он другие подает… Лют я петь. Запою – ничего больше не вижу!
Удивленно качал седой головой Гаврила. Промышленные нетерпеливо подсказывали, на чем старец сбился. Наконец он собрался с мыслями, поднял прояснившиеся глаза к небу. Галдеж стих.
Как старый боевой конь, почуявший запах пороха и сабельный звон, начинает перебирать больными копытами и задирать свисающую к земле морду, так ободренный вниманием старец нараспев заговорил ровным голосом все громче и уверенней. Он замычал носом, засипел горлом, запел о том, как по вскрытии рек двинулся атаман Ермак с верными есаулами и с войском своим в дальний путь, молясь Всемилостивейшему Спасу.
На Туре-реке, где нынче Туринский острог, жил татарский князец Епанча. Ему подвластны были тамошние вогулы. И услышал он про Ермаково войско, собрал людей своих и напал на казаков возле большой излучины.
И не было удачи тому князцу – получил он отпор кровавый, потеряв людей множество. Но не испугался казаков – двинулся сушей напрямик к другому концу излучины. Там укараулил плывущих и снова напал.
И решили казаки наказать Епанчу – другим народам для острастки. Высадились они возле его юрт, разграбили их, сожгли и поплыли дальше с боями, разоряя по пути селенья.
На Ильин день подошли они к городку, где нынешняя Тюмень, и завладели им. Вскоре вились к ним вогулы с самоедами[24 - Старое русское название саамских племен на севере Руси. Общее название ненцев, энцев, нганасан и селькупов.], принесли дань и предложили править ими, как прежде правили татары.
И зимовали там казаки, у самых переделов Кучумовых. Через плененных и гостевавших мурз вызнавали о хане, передавали ему приветы, уверяя, что воевать с ним не будут. А тот хан Кучум прогневил богов, зарезав родственника своего и добровольного московского данника – прежнего хана Едигера, не по праву захватил престол и владел Сибирью.
Зимовали казаки в тепле и сытости. Тамошние народы на них не нападали, а войско убывало: строгановские люди то и дело бежали тайно на Русь, и оставались с Ермаком только верные ему казаки да есаулы.
Видели и они, что их силы тают, а татарские только собираются со всех концов земли. Понимали – скоро каждому надобно будет биться с десятью, а то и с двадцатью врагами. Иные волжские да яицкие казаки тоже стали подумывать – не вернуться ли на Русь? Атаманы же говорили, что бежать некуда, а победить или умереть со славой – можно…
К своему костру Третьяк с Угрюмкой вернулись затемно, когда огонек едва попыхивал на тлеющих углях. Чуть позже пришел и Пантелей Пенда. Они подкинули дров. Закряхтел, закашлял Рябой, приподнялся на локте. Перевернулся на другой бок Кривонос.
– Что сказывали? – спросил приглушенно.
– Все про Ермака, – так же тихо ответил Третьяк, наслаждаясь благодатной тишиной.
– Про народы из дальних полночных стран приказчик Бабинов говорил! – с жаром прошептал Угрюмка, боясь нарушить настороженный покой ночной тайболы.
– Брешет! – присел на корточки Третьяк. На лице его с кривой неловкой улыбкой мельтешили тени костра. Глаза были печальны.
– Что брешет-то? – поинтересовался Рябой.
– Сказывал, будто возле ледового моря живут люди, которые в холода спят там, где их застанет мороз. Идет, говорит, промышленный, вдруг – под деревом в лесу сидит замерзший человек, из носу сосулька до земли висит. А сам живой. Настанет тепло, оттает и пойдет, будто зимы не помня! Сказывал, если соплю застывшую сломить – уже не оттает, а подохнет.
– А еще, – с жаром зашептал Угрюмка, – будто возле ледового моря живут люди без голов, с одним глазом заместо шеи. А на спине, меж плеч, у них рот. Бросит рыбину через плечо – хрум-хрум – съел, дальше пошел.
– Брешет? – неуверенно зачесался Рябой. Не поднимая головы, хмыкнул: – Сам приказчик видел или от других слышал?
Угрюмка молчал, раздумывая.
– Тот приказчик дальше Тюмени не ходил! – усмехнулся Третьяк. – Лет уж двадцать в здешних местах живет.
* * *
После встречи с братом и со станичниками все валилось из рук Ивашки Похабы: стал коня запрягать – поставил в оглобли без хомута. Монахи удивленно переглядывались, но ни о чем не спрашивали. А Ивашке вспоминалось детство. Не любил он прошлой жизни – думал, что зря те годы в злобе потерял. До заточения, едва подступались всякие воспоминания, старался напиться вином или рвался в бой. Нынче молился и работал с остервенением, пока не обвисали руки. А прошлое исподтишка, крадучись, подступалось, нашептывало о себе…
Дед Ивашки, сорванный опричниками с родной земли, так и не смог заново пустить корни. Бобылем[25 - Лично независимый, безземельный, бездомный крестьянин.] мотался по городам и острогам, теряя родню и оставляя по посадам подраставших детей. Бродничал так с редеющей семьей, пока в преклонные уже годы не пристал с последним, младшим сыном к городу Серпухову. Там, в посаде, дали ему пустовавший дом с посильным тяглом да с наказом: при осаде города дом тот и другие дома поджечь.
Здесь вырос последний дедов сын – Ивашкин отец, прозванный за безудержное буйство Похабой. Здесь он женился на такой же крикливой и нахальной девке без роду без племени. За горячность и вспыльчивость Похабу часто бивали посадские и горожане. Дед, похоронив бабку, прилепился к непутевой сыновьей семье, терпеливо снося брань и попреки.
Сколько помнил себя Ивашка, родители или дрались, или ругались. Мать то и дело подстрекала детей против отца, ожидая, когда они подрастут и станут вместе с ней колотить его.