Мы снова надолго замолчали. А костер горел, и смеялись вокруг него ребята и девчонки, и с десяток луженых мальчишеских глоток грянули:
Тренируйся, бабка,
Тренируйся, Любка,
Тренируйся, ты моя
Сизая голубка!
А в ответ Игорек Северцев в ужасе завопил:
– Замолчите, несчастные! Как вы поете?!
«Пять лет, – подумал я. – В среднем пять лет». Мне стало холодно, словно от реки подул ледяной ветер.
– Олег. – Я почувствовал, как рука Йенса легла на мое колено. – Я раньше тоже думал об этом. Ты прав, мы живые люди, мы хотим жить, и как-то не утешает та мысль, что дома еще кто-то остался. В начале всего этого я просыпался в поту и плакал: «Меня не будет!» А сейчас этого нет. Просто печально – столько хочется увидеть и узнать, а времени может не хватить…
– Я не о себе подумал, – скомканно сказал я. – Знаешь, Йенс, правда не о себе… Понимаешь, эти ребята и девчонки – они не просто мои друзья. Они… как бы сказать? Попробуй понять. У меня много… было много знакомых, мне даже казалось, что они – мои друзья. А потом я понял, им было все равно, какой я. Они мной вполне довольствовались, не пытались заставить меня быть лучше, чем я есть. А с этими, – я мотнул головой назад, – я ссорился и ссорюсь. Потому что им не все равно, какой я и что со мною. И мне не все равно… Не все равно, что с ними будет…
– Я понял, – тихо ответил Йенс. – Тогда учи их фехтовать.
Начинается
плач гитары.
Разбивается
чаша утра.
Начинается
плач гитары.
О, не жди от нее
молчанья,
не проси у нее
молчанья!
Неустанно
гитара плачет,
как вода по каналам – плачет,
как ветра под снегами – плачет, —
не моли ее
о молчанье!
– И тополя уходят, —
ответил я, улыбаясь,
– Но след их озерный светел.
И тополя уходят,
Но нам оставляют ветер.
И ветер утихнет скоро,
Обтянутый черным крепом,
Но ветер оставит эхо,
Плывущее вниз по рекам.
А мир светлячков нахлынет —
И прошлое в нем потонет,
И крохотное сердечко
Раскроется на ладони…
– Ты знаешь Гарсиа Лорку?! – обрадовался Йенс.
– Я вообще люблю стихи, – признался я.
Йенс поднялся и гибко потянулся:
– Пойду искупаюсь… Пошли?
– Я не умею плавать, – признался я.
Немец наставительно сказал:
– Учись… Эй, а хочешь, сейчас попробуем?
Я посмотрел на лежащую поперек Волги золотую дорожку.
– Пошли.
Что помню, то помню, хотя и не знаю,
В чем суть всего, если только суть
Не связана с необходимостью прошлое
Сделать опять настоящим.
Помню
Желание войти в ночное озеро и выгребать
К дальней луне. Помню белое пламя
У темной норы перед тем, как взглянул
В высокое небо, знойно дрожащее в мареве белизны.
И еще иногда —
на рассвете обычно —
я вспоминаю крики в горах.
Но все, что могу, – это быть очевидцем.
Олег Чухонцев
* * *
Костер еще не прогорел – угли давали самый хороший жар, пень не переставал постреливать струйками пламени, похожий на раскоряченного черного осьминога. И наши, и немцы спали вокруг костра кольцом, ногами к пеплу, закутавшись кто во что и прижавшись друг к другу.
– Часовых не поставили, – сказал я. Йенс не успел ответить, мы увидели Андрюшку Соколова, он сидел у деревьев подальше и коротко махнул рукой. Наверное, и немец-часовой тоже где-то был…
А в следующий миг в предрассветном сумраке, пропитанном плавающим туманом, я различил, что спят не все.
Танюшка сидела у костра, скрестив ноги и спрятав руки под мышками. На плечи у нее была накинута Сережкина куртка, а он сам спал под одной с Вадимом. Когда мы подошли, она только посмотрела из-под спутанных волос – и снова уставилась в угли.
Йенс молча обогнул костер и улегся где-то среди своих, я сразу перестал его различать, да и забыл о нем, если честно. От реки тянуло холодком. Я сел рядом с Танюшкой и молча начал разуваться.
– Поешь, – тихо сказала она, протягивая две палочки шашлыка, уже покрытого белесым жиром, а на них – тонкий ломоть лепешки. – Это немцы дали, из чего-то-там дикого. Почти как хлеб… Я рецепт постаралась запомнить… Ешь, ешь. Хорошо поговорили?