Нина садится снова, спина – прямая ниточка, безупречный пробор на голове, разделяющий расчесанные черные волосы, яркий румянец на скулах, чуть зауженные глаза – пламя и лед.
– Сама же видишь – что ни год, то халтуру нам сюда поставляют! Это не медики, это шлак. Дочки, сынки, племянники, знакомые всяких там иван-иванычей, по блату пристроенные! Это не врачи, Офель, ты же сама видишь!
– Ты не высоко замахнулась?
– Я людей лечить пришла, – голос Нины, тихони Нины, Нинки-отличницы, Нины-умнички – тяжелеет, обрастает незнакомыми оттенками. – Я четыре года на этой станции работаю, и не хочу, чтобы такие, как эта чахъу, что с тобой работала, нам на смену пришли! Не хочу, чтобы они нашу службу ишаку под зад скатили. Понимаешь?
Мы какое-то время молчим.
– Понимаю.
Нина всматривается в мое лицо, разыскивая подвох. Я отворачиваюсь.
– Нин, я не бивень мамонта, не надо так пялиться. Хочешь в институт – пошли в институт. Прямо завтра, как смену сдадим…
– Я все узнала, – перебивает она меня. Радостно перебивает, словно только что разуверилась в своих самых черных подозрениях. – С Чернушиной уже поговорила, целевые направления нам напишут, характеристики тоже – с осени можно будет ехать.
– А Рустам?
Теперь замолкает Нина. Серый блеск глаз сменяется другим блеском – мокрым. Замолкает и отворачивается, и я успеваю себя возненавидеть за этот короткий миг. Вскакиваю, обнимаю ее сзади, прижимаю к себе.
– Прости, прости дуру…
Она не плачет. Не вырывается, не отстраняется. Просто застыла камнем, сжав лицо в холодную стальную маску.
– Не напоминай о нем. Никогда больше, ладно?
Не буду, клянусь я себе мысленно самыми страшными клятвами, не буду, будь он неладен, этот урод, что ей три года письма с флота слал, скотина, козел, гадина!
На столе стоит забытая тарелка с почти нетронутым салатом.
– НА ВЫЗОВ БРИГАДЕ ДВАДЦАТЬ ПЕРВОЙ, ДВА-ОДИН!
Я усаживаю Нину обратно за стол.
– Сиди, кушай. Не вздумай дергаться. Сама съезжу. У нас три вызова, не надорвалась.
Она пытается что-то сказать. Я, не слушая, захлопываю дверь бригадной комнаты.
* * *
– ТВОЯ ФАМИЛИЯ?!
Дикий крик, не крик – ор. Оглушающий, бьющий в лицо свежим водочным выдохом.
– В ч….
– ФАМИЛИЯ?!!
На полу ерзает пьяный пациент – елозит в пятнах рвоты, шлепая тощими запястьями по остаткам того, что не успел переварить его желудок. Елозит – и снова рвет, скудными выплесками, на себя, на пол, на собственные руки.
– Дайте помощь ока…
Вызывающий хватает меня за форму, сильно трясет (я слышу, как рвутся швы на ткани), толкает в сторону прихожей.
– ИЗ-ЗА ТЕБЯ, СУКА, ЧЕЛОВЕК УМИРАЕТ!!
Багровое лицо, испитое, рассеченное ранними морщинами, пронизанный воспаленными сосудами нос, выкаченные глаза.
– Вы понимаете, что сейчас вы у него время воруете?
Короткий взмах – и у меня дикий звон в голове от пощечины, влепленной вразмах, от души. Кожа лица взрывается болью, словно ее окатили кипятком. Пятясь, я выбираюсь из сеней дома, вслепую размахивая перед собой укладкой с медикаментами. В голове бьется «Только бы не ножом, только бы не ножом, только бы не…».
– Э-э, чего творишь, мудило?
– ТЫ, БЛЯ, КТО-О?!
– Конь в пальто, падла! – рявкает мой водитель, перебивая голосом ор, пиная вызывающего в бедро, сбивая его на грязную после дождя землю. – Охуел, ублюдок – на врача руку поднимать?!
Я, ослепнув и оглохнув, все так же пятясь, прижимаюсь к борту нашего «РАФа», словно его борт сможет меня защитить. Нельзя же так, люди, нельзя же бить того, кто вас лечить приехал…
– ВЫЫЫЫЫЫЫБЛЯ..!
Водитель дядя Сема сдавливает локтем глотку беснующегося, тянет на себя – тот бьется в захвате, сучит ногами, размазывая грязь резиновыми сапогами, после чего, дернувшись, обмякает, оседая у крыльца.
– Хмыгло гнойное, – тяжело дыша, выдает Сема, отпуская обвисшее тело. – Офель, ты как?
Я – как?
В голове что-то яростно стучит, сердце рвется, кишки сжались в тесный комок, выдавливая все, что в них есть, прямо в нижнее белье, руки трясутся и ходят ходуном.
– Лечить сможешь?
Л-лечить? Сейчас? После всего этого?!
– Офель?
– В порядке… – выдавливаю из себя. Где-то сзади догорает закат, дует ледяной ветер с Волги, забираясь под воротник. Трясу головой, поднимаю упавшую сумку. Пытаюсь шагнуть – и понимаю, что не могу, ноги трясутся, подгибаются, ватными стали. Всегда думала, что шутят, когда так говорят – кости же, связки, хрящи, как они могут вот так вот обмякнуть, обвиснуть, превратить каждый шаг в подвиг. А тут – как заново учусь ходить. Шаг… второй…
Словно в тумане – снова прохожу в сени, опираясь ладонью на грубо оструганные доски, вталкиваю себя в задымленную комнату (закопченная печная дверца густо льет в комнату угарную вонь), обвожу мутным взглядом драные обои на стенах, разбитую мебель, раскиданное тряпье по углам, удушливо воняющее потной кислятиной и удушливым ароматом мочи… Пациент лежит, не двигаясь, в луже рвоты – желтое даже в свете керосиновой лампы, лицо, выпуклый живот, тугой, блестящий кожей, исчерченный синеватыми червями вен, тощие руки-ноги с увеличенными, как у кузнечика, суставами, острая, яростная, режущая нос, вонь каловых масс.
Встаю на колени. Достаю тонометр.
– Офеля, все нормально? – доносится со двора голос дяди Семы.
Глотаю пересохшим горлом.
– Да нормально… нормально.