– Ведь на семействе пятно! – пояснил предводитель. – Разговоров не оберешься. Срам один. Уличенному в блуде консистория запрет на новый брак пишет. Авдотья без царя в голове. Согласилась.
«Видать, крепко своего прапорщика любила».
– Однако тетка не могла стерпеть, чтобы фамилию Дуниных так склоняли. У нее шесть девок на выданье. Как она их распихает, ежели Авдотью публично уличат в разврате?
– И тут наш Мишаня, дурак дураком, – сокрушенно вздохнул Николай Романович. – Говорит: тогда уличайте меня. Терпежу нету. Хочу детей законных. Годы-то идут.
– Да у него детей целый двор бегает! – махнула на мужа салфеткой Марья Ивановна. – Чего ты, спрашивается, дурень, полез? Уже сейчас был бы брат свободен…
– О чем болтаешь? – рассердился Николай Романович. – Нам дочь выдавать. Какая бы за ней слава пошла?
Интересная история. Главное – поучительная. Очень к месту, как размечтаешься о женитьбе. Голая правда. Без прикрас.
Наблюдая ссору родителей, мадемуазель Шидловская уже роняла слезы в тарелку.
– Меньшой мне брат дороже остальных! – бушевал предводитель. – Потому как последыш. За него душу отдам!
В это время явился управитель и с низким поклоном доложил, что к крыльцу приехала соседка, госпожа Ольховская.
Все за столом напряглись. Хозяева стали переглядываться. Было видно, что гостья непрошеная и очень неприятная.
– Прикатила, так зови, – бросил Николай Романович. – Не гнать же!
Но управитель мялся и мямлил, что госпожа Ольховская встала у крыльца в снег на колени и не идет. Молит о снисхождении.
Семейство поднялось и заспешило вниз, по дороге принимая у слуг шубы и шали.
– Ты что это, Анна Степановна, нас позоришь? – зарокотал предводитель, едва выйдя под портик.
– Жена нашего соседа, – шепнула генералу мадемуазель Шидловская. – Очень богатая. Ее муж Савва на нас прошлой осенью наехал.
– Как наехал?
– Очень просто. Сжег мельницу. Разломал винокуренный завод. Котел пробил, английский, больших денег стоит. Народу погубил человек до пятидесяти. У него свой завод…
«Конкуренция».
– Грозился моего жениха, если встретит, повесить на раките.
– Зачем?
– Так ведь своя дочь есть. И дворец больше нашего.
Вокруг крыльца сгрудились холопы госпожи Ольховской. Сама она приехала в крытых коврами санях. Гайдуки с факелами в руках гарцевали вокруг на холеных лошадях. Темный снег освещался бликами фонарей в руках лакеев.
Гостья стояла перед домом соседа на коленях, разметав вокруг себя шубу из черно-бурой лисицы, и билась головой в снег.
– Анна Степановна! Встань, голубушка! Не совести меня, ведь я дворянский голова! – взмолился хозяин. – На тебя-то, сирота, зла никогда не держал!
– Это правда, – продолжала шептать Катерина. – Соседка добрая. Если б не она, ее муж уж давно бы здесь всех разорил и порезал.
– Ой, не встану! – заголосила госпожа Ольховская. – Батюшка! Благодетель! Милостивец! Не погуби!
«Черти что! – подумал Бенкендорф. – Ни властей, ни закона. Как живут?»
– Помирает мой сердечный! Лихоманка его взяла! Саввушку-то, Саввушку-то моего!
– Да хоть бы три лихоманки! – разозлился Шидловский. – Мне что? Разве не он моих людей посек? Котел опять же покупной…
– Не погуби! – выла соседка. – Как ты с таким грехом жить будешь? Сыми колокол.
Вон оно что!
– Папаня после наезда в память преставившихся заказал колокол. – Все-таки хорошо, что Катерина Николаевна почла генерала достойным доверия! – Отлил на нем имена несчастных, а понизу надпись: де виноват господин Ольховский. Как в колокол звонят, язык бьет аккурат по имени «Савва».
– Сыми! Целый год у вас ударят к вечерне, а мой родимый в горячке бьется. Теперь помирать надумал.
Николай Романович насупился.
– Не сниму. Сие Божья кара.
Соседка в отчаянии закусила губы до крови, стянула с головы шапку и стала терзать свои косы.
– Прости нас, кормилец! Прости, окаянных! Куда я без Саввушки?
– Да он зверь у тебя, – робко вступилась Марья Ивановна.
– Люблю, мочи нет! Помирает.
Николай Романович потоптался, боднул головой и кликнул управителя.
– Звоните в другой колокол. Сзывайте народ на площади. А ты, Анна Степановна, не обессудь – не у меня прощения просить будешь. Простят тебя семьи убитых твоим мужем-извергом, тогда, может, и Бог помилует. А я простил. Велю колокол снять.
– Милостивец! Благодетель! – зарыдала госпожа Ольховская.
Все повлеклись к церкви. Деревня вечерила, но растревоженная звоном, разом вздыбилась и загудела. Из мазанок выбегали люди, думали, что пожар, и так с баграми и ведрами в руках собрались перед храмом. Господин Шидловский кратко изъяснил им положение.
– Супостат наш помирает. Просит отпустить душу на покаяние. Может, еще оклемается, ежели мы простим. Простим?
Госпожа Ольховская стала обходить семьи убитых. От нее отворачивались. Она падала в снег, умывалась слезами, сулила денег. Наконец, совсем отчаялась и возопила к морозному небу:
– Да простите ж вы меня, люди! Я, я не доглядела. В бане была. Мне сказали: полевать поехал. Кабы я знала! Если не помрет, пешком в Лавру пойду. Нигде покоя иметь не буду. Всех убитых там, в святом месте, помину. А его, окаянного, больше со двора не выпущу. Посажу на цепь. Любить буду.
Последнее показалось Шурке чересчур. Но народ почему-то одобрил. Видно, господин Ольховский ничего, кроме цепи, не заслуживал.
Вышел батюшка. Стал увещевать христиан в добродетели, мол, такое нам испытание Господь дает. Не только близких схоронить, но и простить врага. Сердца умягчились.
Наконец, над толпой раздались голоса: простим, простим.