Впрочем, способ варки у этих недоумков тоже был какой-то дикий. Они все время окатывали его водой из ведер. «Не надо, не бейте меня прутьями, я ничего не вижу. Я задыхаюсь в горячем пару! У меня слабая грудь. Кашель. Вот уже кровь. Умоляю вас, ради ваших матерей, не убивайте меня!» Обезумев от страха, мальчик метался по мокрому полу бани и со слезами просил двух дюжих парней объяснить его тетке, их государыне, что она напрасно заманила его сюда, он вовсе не претендует на русский престол, он хочет домой… Ульрих кричал по-немецки, и банщики, конечно, ничего не поняли.
Эльза не убила его, но с изощренной жестокостью пообещала, что Питера будут истязать таким образом каждую неделю, пока он не сменит веру. «Господи, прости меня, я не выдержал, я отрекся от Лютера. Но не душой же! В сердце своем я остался с верой моей бедной Родины. Помоги мне, как затерянному листу с могучей ветви не погибнуть в этих снегах».
Когда тебе четырнадцать лет, ты вполне можешь не понять, что такое баня. Но когда тебе тридцать и ты прекрасно сознаешь, что такое Россия, становится жутко. С тех пор как мальчик нетвердым голосом, спотыкаясь, как на колдобинах, на чужих гортанных словах, прочел в церкви «Символ Веры», он потерял собственное имя и полностью подпал под волю императрицы враждебной державы. Эльза держала двор, как собственную дворню, и ему предстояло стать не наследником престола Петром Федоровичем, а обалдуем-племянником Петрушкой, выписанным из-за границы одновременно с говорящим попугаем и музыкальным ящиком.
Императрица навсегда осталась для него загадкой. Она то осыпала Питера безмерными ласками, то при всех отвешивала пощечины. То говела по шесть недель и пешком ходила к Троице, то пила без просыпу и целыми днями валялась в кровати со смазливыми мальчишками, угодливо исполнявшими любую ее прихоть. То крестила солдатских детей и запросто пела с кумовьями на Святки, то бывала надменна даже с государями великих держав. Иногда Елисавет не находила себе места от тоски, и казалось, что человеческое сердце не может выдержать таких страданий, хотя никто не знал их причины. А случалось – исходила приступами безудержного веселья, и маскарады с охотами следовали изматывающей чередой.
Несмотря на годы, проведенные среди дикарей, Питер-Ульрих так и не привык ни к дребезжащему заутреннему звону, ни к сусальной святости, ни к безудержному хамству жителей этой безобразно большой страны. И через много лет он, как в день приезда, чувствовал себя оторванным от своей великой родины. Где-то за Москвой, далеко на востоке в заледенелой степи копили силы несметные полчища скифов, чтоб, как в древние времена, вновь пожрать Европу. И первой, он знал, будет его храбрая Пруссия – колыбель доблести и славы.
Час настал, орды хлынули, сметая все на своем пути, и, бросив Польшу под копыта коней, пересекли священные рубежи Бранденбурга. А он должен был молчать и улыбаться разорителям своего дома. Дурная весть о начале войны поразила великого князя, он слег на неделю и поднялся с постели вновь голштингским герцогом. «О, меня нет там. Я бы смог, я бы защитил…» Сердце трепыхалось, как воробей с поломанными крыльями, и рвалось под руку великого Фридриха.
В бреду перед глазами Питера плыли разъезженные осенние дороги в бесконечном марше солдатских сапог, горящие мызы, аккуратные поля, затоптанные конными авангардами, белокурые женские трупы в полных грязной воды канавах. Он делал все, что мог, он сообщал все, что удавалось узнать, он влезал в неимоверные долги и подкупал секретарей Конференции, проникая в тайные бумаги. И все же они задавили числом!
Величайшего государя, с таким трудом объединившего Пруссию, изгнали из собственного дома! Берлинских газетчиков пороли на площади, в столице грабили особняки, избивали людей на улице, с непонятной злобой крушили зеркала, фарфор, просто стекла в домах: «Как живут, сволочи! Как живут!» Рвали на обмотки штоф, содранными со стен гобеленами покрывали лошадей, рубили на дрова рамы от итальянских картин, а сами картины – да бог с ними – тряпка и тряпка.
И вот теперь эта женщина, эта предводительница варваров, надругавшаяся над его родиной, умерла. «Боже, верую, верую в силу Твою! Ты спасал нас от бед, и то, что преставилась она на Твое светлое Рождество, разве не знак?
Откройте двери! Мне некого больше бояться. Пусть слышат, я играю на своей скрипке, не таясь. Мой великий, мой несчастный господин Фридрих, я верну тебе все и пусть унижение врагов скрепит наш царственный союз».
В зале, где в высоком гробе были выставлены мертвые телеса тетки Эльзы, горело множество свечей, и гнусно-волосатый попик в безобразном золотом одеянии и чудной, почти еврейской шляпе читал Евангелие.
Все присутствующие застыли не шелохнувшись. Дамы тихо плакали. Это натянутое молчание рассердило Петра. Дорогой он ущипнул хорошенькую графиню Нарышнику за локоть. Та взвизгнула и уронила свечу. Враждебные взгляды присутствующих еще больше разозлили императора. «Я, я ваш государь, ублюдки! Или вы еще не опомнились и по привычке продолжаете лизать мертвую задницу? Я вас оскорбляю? Но ведь не посмеете же вы выгнать меня отсюда. Стерпите. Все стерпите. Теперь я ваш хозяин».
Почему он, собственно, должен корчить печаль? Привезя в Россию, тетка Эльза сломала ему жизнь! Лишь раз Петру удалось ей как следует отомстить. В Летнем дворце будуар государыни смыкался с диванной великокняжеской четы. Дыра в обоях была почти незаметна, зато удобна глазу. Любой получал возможность наблюдать за ночными «ужинами» императрицы варваров. «Смотрите, смотрите, мои славные голштинские лакеи, смотрите истопники и горничные, жена и фрейлины, как копошится на груде неповоротливого мяса прекрасный, как Адонис, Разумовский».
Историю замяли. Какое ему дело, что тетка Эльза больше не подпускала его к руке? Вот только жаль подарки малому двору разом иссякли. Да шея сильно болела, когда, проходя поздно вечером по крутой лестнице без свечей, он вдруг всем телом врезался в стену. С чего бы это? Кто осмелился схватить его за плечи и протащить два пролета лицом по неоштукатуренному кирпичу?
Но Питер не отомстил императрице за главную подлость, совершенную более семнадцати лет назад. В довершении ко всем неприятностям Эльза выписала ему жену, его троюродную сестру Софию-Фредерику. Он терпеть не мог эту кривляку из штеттинской глуши. Она с самого приезда строила кислые мины и отказывалась играть с ним в солдатики. Девять лет от терпел возле себя лицемерную куклу, ловко избегавшую всех попыток близости с его стороны. Впрочем, он и не настаивал, опасаясь сплоховать в нужный момент.
Разве не она довела его до того, что через девять лет супружества Питер впервые опробовал свои мужские достоинства на белой гончей? А потом с остервенением забил бедное животное толстым арапником со свинцовыми шишечками на конце. Не зная куда деваться от стыда, Питер рыдал, сидя на полу псарни и зажимая рот грязной пропахшей псиной ладонь.
Вскоре нашлись опытные утешительницы, и с каждым годом увеличивавшаяся неприязнь между ним и великой княгиней больше не трогала наследника. Но жена все же обязана была хотя бы не позорить его имя!
Питер был на охоте, когда узнал, что Фикхен со вчерашнего вечера – падшая женщина. Забыв про егерей и не подстрелив ни одной тетерки, он примчался в Ораниенбаум, где все лето жил молодой двор. Был мрачен за ужином, весь вечер отказывался играть в карты и, дождавшись, пока великая княгиня уйдет к себе, последовал за ней.
Фикхен в розовой рубашке из индийского батиста сидела перед овальным зеркалом и продирала эбеновым гребнем свою черную гриву, так что с нее чуть искры не сыпались.
– Сударыня, вы, вижу, готовитесь ко сну?
Она с удивлением подняла на него глаза. Питер стоял на середине спальни, как был, в грязных сапогах и узком забрызганном кафтане. Он знал, что его привычка ходить по дому в уличном вызывает у великой княгини презрение. Что ж, тем хуже для нее.
– Не кажется ли вам, – продолжал он, впервые чувствуя себя мужем, – что с некоторых пор наша общая постель сделалась слишком узка для нас двоих?
– Что вы имеете в виду? – пролепетала она, но по ее разом побледневшему лицу он видел, что жена его поняла. – Я никак не могла предположить, что вы еще имеете на меня виды, – с легкой усмешкой ответила она.
А вот этого он не любил…
– Даже императрица знает, что вы мне не муж, – продолжала Фикхен, – и сквозь пальцы смотрит как на вас, так и на меня. – Женщина встала.
– Вот как? – Великий князь болезненно улыбнулся. – А если я завтра же во всеуслышании заявлю, что не намерен терпеть жену-изменницу и потребую развода?
– Вы только огласите свой позор, – испуганно возразила великая княгиня.
– Ну и что? Зато я буду избавлен от удовольствия лицезреть вашу рожу каждый вечер.
Она, кажется, начинала понимать, насколько серьезно ее положение.
– Но это дико. Ведь я не мешала вам…
– Кто бы стал вас слушать? Такие штучки проходят только при обоюдном согласии. Вас со скандалом вышвырнут из страны. Неужели вы не хотите на родину?
Ему доставляло удовольствие наблюдать, как разрастается страх на ее лице.
– Я всегда знала, что вы способны на низость. – Фикхен попыталась взять себя в руки.
– Полно, сударыня, я всего-навсего пошутил. И вовсе не собираюсь раздувать эту историю. – Ульрих чувствовал себя почти отмщенным. – Одна маленькая просьба.
Она быстро закивала головой.
– Что угодно, сударыня? Извольте. Я слегка подзабыл ружейные приемы. Вон там в углу деревянная фузея, возьмите ее.
Женщина в недоумении подняла грубо обструганный предмет.
– А теперь к но-оге, на пле-ечо. Ну же! Не сердите меня сегодня. Резче! Резче! Лечь-встать! Лечь-встать! Коли!
Питер плюхнулся с ногами на шелковые простыни и, взяв из вазочки яблоко, продолжал командовать. Великому князю вдруг пришло в голову, что его жена вовсе не такая дурнушка, как ему всегда казалось. В этом метании розового полотна и в колыхании под ним ее вспотевшего усталого тела что-то было.
Экзерциция продолжалась около часа. Когда женщина уже шаталась от изнеможения, Питер вдруг подошел к ней, рванул ворот ее ночной рубашки и повалил на пол. Треск батиста, голые беззащитные колени, с воплем поджатые к животу, раззадорили его.
«Теперь вам не удастся отговориться от меня своей невинностью! А ну-ка покажите, чему вас научили любовники? Вам никогда не приходилось заниматься этим на полу? Досадное упущение. Ну вставайте, вставайте на колени, так гораздо удобнее. Вы не умеете ползать задом? Не клевещите на себя, у вас великолепно получается! Сударыня, вас никто никогда не душил за горло? Напрасно. Какая чудная кожа! Так и хочется вцепиться зубами. А сейчас позвольте отвесить вам доброго пинка. Так будет справедливо. Можете уползать. Считайте свой супружеский долг исполненным. Больше я никогда не коснусь вас. Вы мне противны. Пожалуй, даже в кровати я положу между нами шпагу».
Теперь она стояла прямая, черная, со скорбно поджатыми губами, а мимо нее, притихая от одного только вида величавой печали, беззвучно двигались люди. У них было одно горе, а он явился чужим на поминки по своим несчастьям.
– Сударыня, мне надо сказать вам нечто важное.
Император заметил на себе несколько недовольных взглядов. «Ах, слишком громко говорю? Да будь моя воля, я б сплясал вокруг теткиного гроба!»
Екатерина медленным, как бы через силу, движением подняла траурную вуаль, открыв неестественно бледное лицо в красных пятнах слез. И он заметил, как к ней обратилось несколько сочувственных, благодарных взглядов. «Дурачье! Ненавижу! Эльзе всегда было наплевать на вас! Так чего же вы плачете, как сирые дети с испугу?»
В смежной с траурным залом комнате Петр сказал, больно сжимая жене локоть:
– Вы должны быть мне благодарны, я увел вас из этого царства скорби.
– У людей горе, – холодно возразила Екатерина. – Его следует разделить.
«Лицемерка! Не ты ли пыталась покончить с собой после того, как августейшая стерва запретила тебе носить траур по собственному отцу. Ведь он не королевской крови! И ты не носила. А теперь плачешь?» Петр смотрел ей прямо в лицо.
– Наша мучительница скончалась, и никакие силы более не удерживают нас друг возле друга. Я надеюсь, вы рады?