Сейчас, летом, мне было несколько легче, потому что не надо было ездить в гимназию и просиживать часами за домашним заданием. Я высыпалась, много гуляла и чувствовала себя прекрасно. Однако, когда я гуляла во дворе, то постоянно смотрела на свои окна на пятом этаже. Мне нужно было убедиться, что мама не наблюдает за мной. И если я не видела ее ни в одном из окон, то успокаивалась и спокойно играла, а если она смотрела на меня, то тогда я переставала носиться и дурачиться и просто замирала на месте. Мама скоро поняла, как действуют на меня ее взгляды и стала стараться наблюдать за мной потихонечку, украдкой, так, чтобы я не замечала ее.
Вечером того же дня, мама объявила мне, что завтра мы пойдем с ней в храм на исповедь и причастие, и что нужно записать на листочек все свои грехи. Я уже имела опыт исповеди. С того времени как мне исполнилось семь лет, я уже много раз исповедовалась. А до семи лет я просто ходила в храм и причащалась без всякой исповеди. И вот маме снова понадобилось идти в церковь. Она обожала церковные службы, верила в Бога всем сердцем и меня постоянно пыталась приобщить к вере. Она читала мне перед сном жития святых, научила меня молиться, и когда пришло время отдавать меня в школу, она определила меня в православную гимназию. Ей пришлось много денег платить за эту гимназию, но она ни о чем не жалела. Ей очень хотелось, чтоб я была верующая, чтоб я попала в рай. А еще ей хотелось уберечь меня от кошмаров, творящихся в обычной школе.
– В этих школах мат-перемат стоит, мальчишки над девчонками издеваются, девчонки все крашеные-перекрашенные, все курят, у всех на уме одно непотребство вместо учебы, – говорила она, и я была с ней согласна. Я видела старшеклассников из Машкиной и Вовкиной школы, и они вызывали во мне тихий ужас. Девки крашеные, пацаны на головорезов похожи, и все друг с другом обнимаются, виснут друг на друге, целуются, курят и громко ржут. В моей гимназии дети были совсем другие. Никакого мата, старшеклассники и старшеклассницы скромные, с чистыми открытыми лицами. Мальчики в строгих, похожих на форму семинаристов костюмах, девочки в длинных, ниже колен формах и фартуках. Все верующие, все боящиеся чем-то оскорбить Христа, трепещущие перед исповедью…
Вот и я теперь, узнав, что завтра мне придется идти на исповедь, затрепетала. Мне ж теперь придется исповедоваться в том, что я голая загорала. И как в этом каяться? Как назвать этот грех? Согрешила нудизмом? Да, точно так и надо записать. Согрешила: гордостью, тщеславием, многоядением, нудизмом…
Мама в это время тихо молилась, бормоча перед иконами: «Широк путь зде и угодный сласти творити, но горько будет в последний день, егда душа от тела разлучатися будет: блюдися от сих, человече, Царствия ради Божия…»
А что, если священник потребует подробностей? Что если спросит, что значит «согрешила нудизмом»? Были случаи, когда он просил пояснить что-то непонятное в моем списке грехов. Мне не хотелось ничего пояснять, рассказывать в подробностях… Я вспомнила странное чувство свободы, какой-то прохлады в нижней части тела, щекотливое, открытое чувство… Стыдно. Богородица в детстве никогда бы не стала загорать голышом. Мне мама говорила, что если не знаешь, как относиться к какому-то поступку, то надо представить Богородицу и подумать, сделала бы она так или нет. И вот теперь я четко понимала, что Богородица, когда Она была в моем возрасте, никогда не загорала бы так, как я сегодня. Ей такое и в голову не могло прийти…
Перед моими глазами так и проносились сцены, как мы орем и скачем словно бесы. Голые, вопящие, охваченные каким-то дьявольским экстазом. Ой… Может быть, так и написать: «бесновалась в голом виде»? Нет, это уж совсем привлечет внимание. Надо просто написать, что согрешила нудизмом…
«Трепещут ми уди, всеми бо сотворих вину: очима взираяй, ушима слышай, языком злая глаголяй, всего себе геенне предаяй; душе моя грешная, сего ли восхотела еси?»
Мама бормотала слова молитвы перед освещенной лампадой иконой Христа, а я сидела на кровати, подложив под спину подушку и писала, снедаемая стыдом, свои грехи. Через какое-то время, мама закончила молиться, взяла толстую книгу с житиями святых и стала читать мне о святой великомученице Варваре. Я никогда не любила слушать об истязаниях людей, и сейчас мне было неприятно слушать, как издевались над святой Варварой. Били ее, мучили, и за что? Только за то, что она христианка. Глупо. А еще меня всегда удивляло, что и в Библии, и в житиях святых Бог всегда открыто говорит с людьми, является им, утешает. В наше время почему-то такого нет. Почему Бог перестал открыто говорить с нами? И чудес таких больше нет, как раньше. В житиях святых такие изумительные чудеса описываются, но почему сейчас ничего подобного не происходит? Чудеса если и есть, то не такие яркие, как были когда-то. Например, несколько раз мама читала мне о том, как люди, погребенные заживо на чужой стороне, вдруг оказывались на Родине, освобожденные и невредимые. Или утопленник какой-нибудь, о котором все лили слезы, вдруг появлялся прямо в храме, мокрый, в водорослях, но живой и невредимый. Как это? И было ли это на самом деле? Мама верила, что так оно и было. Я тоже верила, но в то же время у меня постоянно возникали вопросы.
– Надо просто верить, не рассуждая, – говорила мне мама в ответ на мои недоумения. – Мы не можем охватить своим немощным умом Божии чудеса и Его дела.
На следующий день мы пришли с мамой в храм. Папа остался дома. Он не был христианином и вообще верующим, но допускал, что «что-то там может и есть». Он не препятствовал ни мне, ни маме в наших походах в храм, и только однажды разозлился на маму и даже замахнулся на нее. Это произошло тогда, когда мама определила меня в православную гимназию.
– Я хотел нормального ребенка воспитать, – с горечью сказал он, после бурной вспышки недовольства, – а ты из нее хочешь вырастить непонятно что.
Мама удивилась его вспышке и потом не раз говорила мне, что все это козни дьявола, что дьявол не хочет, чтоб мы шли к Богу, и потому вот таким образом, через папу показывает свое недовольство. А я не понимала ничего. Мой папа добрый и хороший, и я не могла представить, что дьявол через него строит какие-то козни.
В храме горели свечи и лампады, пахло ладаном. Мама в умилении молилась, а я мучилась. Служба казалась мне нескончаемо длинной, мне хотелось есть, пить и вообще мне было скучно. Иконы, на которые мама смотрела с благоговением и умилением вызывали у меня чувство отторжения и вины. Да, я чувствовала себя виноватой перед всеми этими мученицами, девственницами, праведницами. Дева Мария в детстве стояла в храме как свеча, внимая Богу, а я мучилась здесь. Иконы меня не умиляли, благоговения во мне не было. На кресте висел изнемогающий Христос – Он пострадал и за меня тоже, а я смотрела на Него и ничего не чувствовала. Хотя нет, я чувствовала сильнейшую вину перед Ним. Он страдал на кресте, а я стою тут, смотрю на Его страдания, и они меня не трогают. Много раз я хотела искусственно вызвать в себе сострадание к Христу, прочувствовать Его боль, ведь Он пострадал безвинно, но ничего не чувствовала. Ни благодарности Ему у меня не было, ни элементарного сострадания. В моей душе всегда была уверенность, что я была всегда, что меня не быть не могло. Я была и буду и Христос тут ни при чем. Я никогда не ощущала, что Христос мой создатель и спаситель, у меня не было чувства преклонения перед Ним. Но у меня был страх – я боялась Его. Я старалась не смотреть на крест, чтобы не чувствовать вину и страх. Мама много раз говорила мне, что Бог – это любовь и сама доброта, и я верила, что это так, но в то же время я боялась, что Он может меня наказать. Он ведь наказывает. Он поражает тех, кто не за Него. И в гимназии нам говорили, что те, кто отпадает от Бога – несчастные, невидящие истинного света, люди. И я боялась. Боялась быть несчастной и невидящей истинного света. Но в тот день страх мой достиг небывалого предела. Мне не хотелось признаваться молодому, сутулому священнику в том, что я голышом загорала, что в таком виде скакала, как бесноватая… Но если я не открою этот грех, то Бог отвернется от меня, и мне будет плохо.
Мы с мамой встали в очередь на исповедь, и, когда подошел мой черед исповедоваться, я на дрожащих ногах направилась к священнику. В руках у меня была бумажка, где четко было выведено, что я согрешила нудизмом. Я открыла рот, чтобы назвать парочку незначительных грехов, а потом где-то в середине назвать свой позорный грех, потом снова перечислись несколько нестыдных грехов. В общем, свой страшный грех я хотела замаскировать среди мелких грешков, чтобы он не так воспринимался. И только я открыла рот, чтобы начать перечислять грехи, как священник взял у меня из рук бумажку, сам молча прочел список грехов, молча разорвал в клочки мою писанину, потом молча накрыл меня епитрахилью, прочел разрешительную молитву и ласково напоследок сказал:
– Иди, маленькая, причащайся с миром…
И все! Я просто не верила своему счастью!
Глава 2
Наступила осень, мы пошли в третий класс. Машка с Вовкой в обычную школу, а я в православную гимназию. Если бы мама не определила меня в мою гимназию, то и я бы училась сейчас вместе с ними в одном классе. И мне жаль было, что я не с ними. Их школа была недалеко от нашего дома, в пяти минутах ходьбы, и учились они там только до обеда. А я в своей гимназии сидела до трех-четырех часов дня, а потом еще нас развозил автобус. Из-за пробок на дорогах я приезжала домой то в пять, а то и в половине шестого вечера, а еще надо было делать уроки. И вообще их школа мне больше нравилась потому, что она была настоящей школой, а моя гимназия не имела еще своего помещения – мы учились в каких-то разных зданиях, и все у нас было неустроенно и плохо. Это было от того, что гимназию организовали в тот самый год, как я пошла в первый класс, и потому здесь было так все неопределенно и непонятно. У Машки с Вовкой с первого класса была одна и та же учительница, а у меня была уже третья. Учительницы в гимназии долго не выдерживали и быстро увольнялись, или же их увольняла сама директор. Эта наша директриса была очень страшная, голосистая и постоянно ругалась. Она была очень похожа на нашу толстую уборщицу. Та тоже постоянно ругалась. В перемену я боялась в туалет сходить, потому что уборщица сидела как раз напротив туалета и орала на нас, что мы бегаем и пол топчем. И вот так же, как уборщица орала на детей, так же наша директриса орала на учителей. Мама очень переживала, когда от нас ушла вторая учительница. Это была уже не молодая женщина. Миленькая, добрая, она очень радовалась, что ее взяли к нам в гимназию. Раньше она работала в обычной школе и рассказывала, что там очень трудно было работать из-за ужасных детей. Она говорила, что здесь, в гимназии, дети просто чудесные. Но вот директриса наша ее почему-то невзлюбила, наорала на нее за что-то, и та уволилась. Теперь у нас была третья учительница, Анна Афанасьевна. Молоденькая, красивая. У нее были почти прозрачные светло-голубые глаза и тонкая фигура. Скромная и тихая, она как будто боялась нас, детей, и мы ее совсем не слушались. В классе во время уроков стоял шум и гам – Анна Афанасьевна не могла справиться с нами. Некоторые родители приходили на уроки, чтобы помочь бедной учительнице угомонить детей, но из этого ничего не получалось. Мама моя тоже один раз пришла помогать Анне Афанасьевне. Помню, что я одна из немногих в классе тихо выполняла свое задание, а большинство не обращали внимания ни на мою маму, ни на маму другой девочки, ни на учительницу. Три женщины громко орали на шалунов, но те не воспринимали их крика и продолжали шалить. Мама ушла в тот день из гимназии с головной болью. Скромная и пугливая Анна Афанасьевна очень рассердила ее своим неумением обращаться с детьми.
– Какой толк от этой учительницы? – возмущалась она. – Стоит, мямлит перед классом, а дети на головах стоят! Нет, нечего тебе там делать!
Мама продолжала исправно платить за гимназию, но меня часто оставляла дома. Так что я в конце второго и начале третьего класса частенько пропускала уроки. Мама сама стала заниматься со мной дома, и мне это нравилось.
Многие родители были очень разочарованы положением дел в гимназии. Они думали, что здесь будет благодатно и хорошо, как в храме, но на деле оказалось все совсем не так. Верующие учителя оказывались некомпетентными, а отсутствие у гимназии собственного помещения изматывало всех постоянным кочеванием из одного здания в другое. Мама старалась успокоить себя тем, что так будет не всегда, что когда-то все наладится, просто надо подождать, ведь гимназия существует только лишь третий год. Она без конца рассказывала папе о том, как плохо и неустроенно в этом православном учебном заведении, какая там противная директриса-самодур, какие там ужасные учителя. Однако каждый свой рассказ она заканчивала выводом, что вот только дети там необыкновенные. И это действительно было правдой. Во всей гимназии дети, воспитанные в православной вере, в православных семьях, очень отличались от обычных детей.
Папа молча слушал маму и ни разу не упрекнул ее в том, что она сама отдала меня туда. Он просто спокойно внимал ей и молчал. Никакой диавол его не крутил.
А я продолжала, когда у меня было свободное от уроков время, дружить с Машкой и Вовкой. Мы либо гуляли на улице, либо подолгу сидели у Вовки дома, разговаривали и играли в настольные игры. Нам нравилось у него дома. Его бабушка, работающая фасовщицей в магазине, часто отсутствовала, и нам было комфортно одним в квартире. У меня и Машки мы никогда не собирались, потому что у нас дома всегда были мамы.
В последнее время у Вовки на лице часто появлялись синяки. То под глазом у него синяк, то на скуле, то нос распухший.
– Я просто подрался, – спокойно говорил он, когда я спрашивала его, в чем дело.
Его спокойный тон не вызывал у меня никакого беспокойства. Ну подрался и подрался. Он же все-таки мальчишка, а мальчишки все дерутся.
– Да не дерется он! Это его пацаны достают! – просветила меня как-то Машка, когда в очередной раз мы собрались у Вовки дома.
– А чего им надо? – удивилась я.
– Не знаю, – пожала плечами Машка. – Просто достают и все.
Синяки на теле друга не давали мне покоя. Всякое страдание отождествлялось в моем мозгу с мученичеством, а мученичество всегда вызывало во мне отторжение. Я даже в последнее время просила маму читать мне просто о преподобных, юродивых и отшельниках, но только не о мучениках. А тут у меня перед глазами ходил самый настоящий мученик, и мое сердце сжималось от боли. В моей гимназии никого не били. Мы там все были друзьями, и старшие дети любили нас, малышню, а мы обожали их, и о том, чтобы кто-то кого-то бил или даже просто обидел на словах – такого и в помине не было.
– Ты мученик, – так и сказала я однажды Вовке, когда увидела у него под заплывшим красным глазом очередной синяк.
Его бабушка, Марья Ивановна (она в тот день почему-то была не на работе), проходила как раз по коридору мимо Вовкиной комнаты и услышала мой вердикт. Она зашла к нам и вдруг расплакалась. Я, как всегда, когда рядом были взрослые, словно язык проглотила, а Машка с Вовкой кинулись к ней и стали ее утешать.
– Они совсем замучили мальчишку! Совсем забили его! – всхлипывала бабушка. – У него ведь и на животе синяки, и на спине! Я уж и в школу ходила, и к учительнице обращалась, и к директору, но толку никакого! Вовочка не говорит, кто его избивает, и взрослые не знают, кого наказывать.
Машка с детским выражением на пухлом лице жалостливо гладила старушку по спине, а Вовка просто стоял, уткнувшись в бабушкино плечо.
– А может его просто в гимназию нашу перевести? – робко спросила я, продолжая сидеть на диване. – У нас там дети хорошие.
– Да где ж я столько денег возьму на гимназию эту? – горестно спросила бабушка.
– Ему надо научиться драться, – надув детские губки произнесла Машка, продолжая гладить Марью Ивановну по спине. – Если б он знал всякие там приемчики, то раскидал бы этих гадов!
– А у нас в подростковом клубе, кажется, есть борьба, – вспомнила я. – Надо сходить туда и узнать, что там и как. Ты согласен, Вов?
– Не знаю… – Вовка оторвался от бабушкиного плеча и посмотрел на меня. – Даже если я научусь драться, то разве я смогу один против троих пойти?
– Сможешь! – чуть ли ни крикнула я, забыв о своей робости. – Недавно в газете писали, как одна девушка раскидала двух здоровенных парней! Мне папа еще эту статью зачитал, потому что ему понравилось, что хрупкая девушка справилась с двумя громилами. Он хочет, чтоб я тоже драться умела, чтоб защитить себя могла, если что. А те громилы у девушки сумку хотели отобрать, а она как даст одному, как даст другому, и ногами их и руками, и головой! Полиция, когда подоспела, они уже лежали на асфальте все в крови и со связанными руками!
Вовкины глаза блеснули надеждой, и на его худом лице появилась улыбка.
– Сейчас уже поздно, а завтра давайте сходим туда, а? – предложил он. – Сразу после школы. Ты сможешь завтра? – спросил он меня.
– Конечно, я завтра опять не еду в гимназию. Вы во сколько заканчиваете завтра?
– В час.
– Ну так я подойду к часу к школе.
– Нет, – возразила Машка. – Ты лучше сразу иди к клубу, а то около школы у нас вечно хулиганье отирается, а ты такая, что тебя любой обидит и не заметит.
Я испуганно посмотрела на нее. Неужели у них там все так страшно? Как хорошо, что я учусь в православной гимназии.
На следующий день я ждала их у подросткового клуба. Я боялась, что со мной, как с маленькой пойдет мама, но, к моей радости, она не пошла – у нее возникли какие-то там неотложные дела.
Клуб располагался в одном из многоэтажных домов и занимал весь первый этаж и полуподвал. В ожидании я прочитала большую вывеску над дверью клуба. Здесь кроме борьбы обучали еще и танцам, и гимнастике и игре на гитаре, и рисованию. Из клуба то и дело выходили девочки. У всех у них были гладкие аккуратные головки с шишечками на затылке. Некоторые из них несли гимнастические обручи, и мне казалось, что это какие-то необычные девочки, что они из другого мира, где все красиво и интересно.