– Ну, наш папаша Горио скапутился, – заявил художник. – Бьяншон наверху, у него. Старикан виделся с одной из дочерей, графиней де Ресторама. После этого он вздумал выйти из дому, и ему стало хуже. Скоро наше общество лишится одного из своих лучших украшений.
Растиньяк бросился наверх.
– Господин Эжен! Господин Эжен, вас зовет хозяйка! – крикнула ему Сильвия.
– Господин Эжен, – обратилась к нему вдова, – вы и господин Горио обязались выехать пятнадцатого февраля. А после пятнадцатого прошло уже три дня, – сегодня восемнадцатое; теперь вам обоим придется заплатить мне за весь месяц, но ежели вам угодно поручиться за папашу Горио, то с меня довольно вашего слова.
– Зачем? Неужели вы ему не доверяете?
– Доверять? Ему! Да ежели старик так и умрет, не придя в сознание, его дочери не дадут мне ни лиара, а вся его рухлядь не стоит и десяти франков. Не знаю зачем, но сегодня утром он унес свои последние столовые приборы. Принарядился что твой молодой человек. И как будто даже, прости господи, нарумянился, – мне показалось, он словно помолодел.
– Я отвечаю за все, – сказал Эжен, вздрогнув от ужаса и предчувствуя катастрофу.
Он поднялся к папаше Горио. Старик бессильно лежал в постели, рядом с ним сидел Бьяншон.
– Добрый день, папа, – поздоровался Эжен.
Старик ласково улыбнулся ему и, обратив на него стеклянные глаза, спросил:
– Как она поживает?
– Хорошо. А вы?
– Ничего.
– Не утомляй его, – сказал Бьяншон, отводя Эжена в угол.
– Ну как? – спросил Эжен.
– Спасти его может только чудо. Произошло кровоизлияние, поставлены горчичники; к счастью, он их чувствует, они действуют.
– Можно ли его перевезти?
– Немыслимо. Придется оставить его здесь: полный покой, никаких волнений!
– Милый Бьяншон, – сказал Эжен, – мы будем вдвоем ухаживать за ним.
– Я уже пригласил из нашей больницы главного врача.
– И что же?
– Завтра вечером он скажет свое мнение. Он обещал зайти после дневного обхода. К сожалению, этот старикашка выкинул сегодня утром какую-то легкомысленную штуку, а какую – не хочет говорить; он упрям, как осел. Когда я заговариваю с ним, он, чтобы не отвечать, притворяется, будто спит и не слышит, а если глаза у него открыты, но начинает охать. Сегодня поутру он ушел из дому и пешком шатался по Парижу неизвестно где. Утащил с собой все, что у него было ценного, обделал какое-то дельце – будь оно проклято! – и надорвал этим свои силы. У него была одна из дочерей.
– Графиня? – спросил Эжен. – Высокая, стройная брюнетка, глаза живые, красивого разреза, хорошенькие ножки?
– Да.
– Оставь нас на минуту, – сказал Растиньяк, – я его поисповедую, мне-то он все расскажет.
– Я пока пойду обедать. Только постарайся не очень волновать его: некоторая надежда еще есть.
– Будь покоен.
– Завтра они повеселятся, – сказал папаша Горио Эжену, оставшись с ним наедине. – Они едут на большой бал.
– Папа, как вы довели себя до такого состояния, что к вечеру слегли в постель? Чем это вы занимались сегодня утром?
– Ничем.
– Анастази приезжала? – спросил Растиньяк.
– Да, – ответил Горио.
– Тогда не скрывайте ничего. Что еще она у вас просила?
– Ох! – простонал он, собираясь с силами, чтобы ответить. – Знаете, дитя мое, как она несчастна! После этой истории с бриллиантами у Нази нет ни одного су. А чтобы ехать на этот бал, она заказала себе платье, шитое блестками, оно, наверно, идет к ней просто прелесть как. А мерзавка портниха не захотела шить в долг; тогда горничная Нази уплатила ей тысячу франков в счет стоимости платья. Бедная Нази! Дойти до этого! У меня сердце надрывалось. Но горничная заметила, что Ресто лишил Нази всякого доверия, испугалась за свои деньги и сговорилась с портнихой не отдавать платья, пока ей не вернут тысячу франков. Завтра бал, платье готово, а Нази в отчаянии! Она решила взять у меня мои столовые приборы и заложить их. Муж требует, чтобы она ехала на бал показать всему Парижу бриллианты, а то ведь говорят, что они ею проданы. Могла ли она сказать этому чудовищу: «Я должна тысячу франков, – заплатите»? Нет. Я это, конечно, понял. Дельфина поедет в роскошном платье. Анастази не пристало уступать в этом младшей сестре. Бедненькая дочка, она прямо заливалась слезами! Вчера мне было так стыдно, когда у меня не нашлось двенадцати тысяч франков! Я отдал бы остаток моей жалкой жизни, чтобы искупить эту вину. Видите ли, какое дело: у меня хватало сил переносить все, но в последний раз это безденежье перевернуло мне всю душу. Хо! хо! Не долго думая, раз-два, я прифрантился, подбодрился, продал за шестьсот франков пряжки и приборы, а потом заложил на год дядюшке Гобсеку свою пожизненную ренту за четыреста франков наличными. Ну что ж, буду есть только хлеб! Жил же я так, когда был молод; сойдет и теперь. Зато моя Нази проведет вечер превосходно. Она будет всех наряднее. Бумажка в тысячу франков у меня под изголовьем. Это меня как-то согревает, когда у меня под головой лежит такое, что доставит удовольствие бедняжке Нази. Теперь она может прогнать эту дрянь, Викторину. Где это видано, чтобы прислуга не верила своим хозяевам! Завтра я поправлюсь. В десять часов придет Нази. Я не хочу, чтобы они думали, будто я болен, а то, чего доброго, не поедут на бал и станут ухаживать за мной. Завтра Нази поцелует меня, как целует своего ребенка, и ее ласки вылечат меня. Все равно: разве я не истратил бы тысячу франков у аптекаря? Лучше дать их моей целительнице, Нази. Утешу хоть Нази в ее несчастье. Я этим сквитаюсь за свою вину, за то, что устроил себе пожизненный доход. Она на дне пропасти, а я уже не в силах вытащить ее оттуда. О, я опять займусь торговлей. Поеду в Одессу за зерном. Там пшеница в три раза дешевле, чем у нас. Правда, ввоз зерновых в натуре запрещен, но милые люди, которые пишут законы, позабыли наложить запрет на те изделия, где все дело в пшенице. Хе-хе! Я додумался до этого сегодня утром. На крахмале можно будет делать великолепные дела.
«Он помешался», – подумал Эжен, глядя на старика.
– Ну, успокойтесь, вам вредно говорить.
Когда Бьяншон вернулся, Эжен сошел вниз пообедать. Всю ночь они, сменяясь, провели у большого, – один читал медицинские книги, другой писал письма к матери и сестрам.
На следующее утро в ходе болезни обнаружились симптомы благоприятные, по мнению Бьяншона, но состояние больного требовало постоянного ухода, и только эти два студента способны были его осуществить во всех подробностях, от описания которых лучше воздержаться, чтобы не компрометировать целомудрия речи наших дней. К изможденному телу старика ставили пиявки, за ними следовали припарки, ножные ванны и другие лечебные средства, возможные лишь благодаря самоотвержению и физической силе обоих молодых людей. Графиня де Ресто не приехала сама, а прислала за деньгами посыльного.
– Я думал, что она сама придет. Но это ничего, а то бы она расстроилась, – говорил старик, как будто бы довольный этим обстоятельством.
В семь часов вечера Тереза принесла записку от Дельфины:
«Чем вы заняты, мой друг? Неужели вы, едва успев полюбить, уже пренебрегаете мною? Нет, во время наших задушевных разговоров передо мной раскрылось ваше прекрасное сердце; вы – из тех, кто понимает, какое множество оттенков таится в чувстве, и будет верен до конца. Как вы сами сказали, слушая молитву Моисея,[80 - «Молитва Моисея» – ария из оперы итальянского композитора Россини «Моисей в Египте» (1818).] «для одних это все одна и та же нота, для других – вся беспредельность музыки!» Не забудьте, сегодня вечером мы едем на бал к виконтессе де Босеан, и я вас жду. Уже совершенно точно известно, что брачный контракт маркиза д'Ажуда подписан королем сегодня утром во дворце, а бедная виконтесса узнала об этом только в два часа. Весь Париж кинется к ней, как ломится народ на Гревскую площадь, когда там происходит казнь. Разве это не мерзость – итти смотреть, скроет ли женщина свое горе, сумеет ли красиво умереть? Я бы, конечно, не поехала, если бы раньше бывала у нее: но, разумеется, больше приемов у нее не будет, и все усилия, затраченные мною, чтобы попасть к ней, пропали бы даром. Мое положение совсем иное, чем у других. Кроме того, я еду и ради вас. Жду. Если через два часа вы не будете у меня, то не знаю, прощу ли вам такое вероломство».
Растиньяк взял перо и написал в ответ:
«Я жду врача, чтобы узнать, останется ли жив ваш батюшка. Он при смерти. Я привезу вам приговор врача, боюсь, что это будет приговор смертный. Вы рассудите сами, можно ли вам ехать на бал. Нежно целую».
В половине девятого явился врач: он не дал благоприятного заключения, но и не полагал, что смерть наступит скоро. Он предупредил, что состояние больного будет то улучшаться, то ухудшаться: от этого будет зависеть и жизнь и рассудок старика.
– Лучше бы уж умер поскорее! – было последнее мнение врача.
Эжен поручил старика Горио заботам Бьяншона и поехал к г-же де Нусинген с вестями, настолько грустными, что всякое радостное чувство должно было бы исчезнуть, как это представлялось его сознанию, еще проникнутому понятиями о семейном долге. В момент его отъезда Горио, казалось, спал, но когда Растиньяк выходил из комнаты, старик вдруг приподнялся и, сидя на постели, крикнул ему вслед:
– Скажите ей: пусть все же веселится.
Молодой человек пришел к Дельфине, удрученный горем, а ее застал уже причесанной, в бальных туфельках, – оставалось надеть бальное платье. Но у последних сборов есть сходство с последними мазками живописца при окончании картины: на них уходит больше времени, чем на основное.
– Как, вы еще не одеты? – спросила она.
– Но ваш батюшка…