– Сейчас ты услышишь, чего мы от тебя хотим, – сказал посланец Кальвина после паузы, которая привела в удивление молодого Лекамю. – Чтобы ты ни в чем не ошибся, нам придется посвятить тебя в самые сокровенные тайны Реформации.
Когда он замолчал, чтобы выслушать, что по этому поводу скажет принц, Конце и Ла Реноди знаками попросили его продолжать! Подобно всем высокопоставленным лицам, которые, принимая участие в заговоре, выступают, как правило, только в решительную минуту, принц предпочитал молчать, и причиною его молчания была отнюдь не трусость: в это время он был душою заговора, не отступал ни перед какими опасностями и ежечасно рисковал жизнью. Однако на этот раз какое-то чувство собственного величия и превосходства заставило его поручить все объяснения проповеднику, и он только внимательно разглядывал новичка, которого им предстояло использовать в своих целях.
– Дитя мое, – начал Шодье в манере, характерной для гугенотов, – мы готовим тебя к первой битве с римской блудницей. Через несколько дней или погибнут Гизы, или наших воинов казнят на эшафоте. Дело идет к тому, что скоро король и обе королевы окажутся в нашей власти. В эти дни во Франции люди нашей веры впервые берутся за оружие, и знай, что Франция не сложит его до полной победы: пойми, что здесь речь вдет не о государстве, а о целой нации. Большинство французской знати видит, к чему стремятся кардинал Лотарингский и брат его герцог. Под предлогом защиты католицизма Лотарингский дом[92 - Лотарингский дом – см. прим. к стр. 13.] хочет добиться французской короны, считая, что она принадлежит ему по праву. Дом этот опирается на церковь и в ее лице имеет необычайно могущественного союзника: монахи стали его опорой, его приспешниками, его шпионами. Лотарингская династия хочет уверить всех, что она опекает трон, а на самом деле она стремится его захватить; покровительствуя дому Валуа, она хочет стереть этот дом с лица земли. Мы решили взяться за оружие, потому что дело идет одновременно и о свободе народа и об интересах знати, которая также находится под угрозой. Давайте уничтожим сразу этих крамольников, столь же отвратительных, как и бургиньоны, которые некогда предали Францию огню и мечу. Тогда нужен был Людовик Одиннадцатый, чтобы положить конец посягательствам бургиньонов, ну, а в наши дни принц Конде сумеет остановить Лотарингцев. Это никак не гражданская война, это – единоборство между Гизами и Реформацией, борьба не на жизнь, а на смерть: или погибнут они, или мы сложим наши головы.
– Хорошо сказано! – воскликнул принц.
– При таком положении, Кристоф, – добавил Ла Реноди, – мы не хотим пренебрегать ничем, что могло бы увеличить нашу партию, ибо реформаты – это партия людей, чьи интересы ущемлены, это дворяне, принесенные в жертву Лотарингцам, это старые полководцы, которых сейчас унижают в Фонтенбло: кардинал изгнал их оттуда и велел поставить виселицы, чтобы вешать тех, кто просит у короля денег за смотры и свое невыплаченное жалованье.
– Вот, дитя мое, – снова заговорил Шодье, заметив на лице Кристофа выражение ужаса, – вот что заставляет нас добиваться победы с помощью оружия, вместо того, чтобы убеждать людей идти на муки. Королеве в наших планах тоже отведено место, и не потому, что она сама хочет отказаться от своих прав. Нет, она далека от этой мысли, но ей все равно придется это сделать, если мы победим. Как бы там ни было, королева Екатерина, униженная и приведенная в отчаяние тем, что власть, которую она после смерти короля мечтала захватить в свои руки, перешла вместо этого в руки Гизов, напуганная растущим влиянием юной Марии, племянницы Лотарингцев и их союзницы, по всей вероятности, согласится поддержать тех принцев и вельмож, которые готовы выступить, чтобы освободить ее. В настоящее время, несмотря на то, что она делает все, чтобы ее считали сторонницей Гизов, она в действительности их ненавидит, она хочет их гибели и готова для этого обратить нас против них. Но монсеньор сам сумеет обратить ее против всех. Королева-мать согласится с нашими планами. На нашей стороне будет коннетабль: монсеньор только что виделся с ним в Шантильи, но коннетабль ничего не предпримет без приказа своих повелителей. Он приходится дядей монсеньору и ни за что не оставит его без помощи в тяжелую минуту, а ведь наш великодушный принц без колебаний пойдет сам на любой риск, чтобы заставить Анна де Монморанси принять решение. Все уже готово, и когда мы стали думать о том, кого послать, чтобы сообщить королеве Екатерине условия нашего союза с ней, проекты указов и создания нового правительства, наш выбор пал на тебя. Двор сейчас в Блуа. Там немало наших; но все это наши будущие вожди, и точно так же, как монсеньор, – сказал он, кивая на принца, – они должны быть вне всякого подозрения; ради них все мы должны пожертвовать собой. За королевой-матерью и за нашими друзьями так тщательно и неотступно следят, что мы лишены возможности воспользоваться посредничеством человека, сколько-нибудь известного или занимающего важную должность: он сразу же возбудит подозрения, и ему не дадут увидаться с Екатериной. Нам надо, чтобы господь послал нам пастуха Давида с его пращой, дабы тот поразил Голиафа – де Гиза. Отец твой, на свое несчастье, правоверный католик, является меховщиком обеих королев и постоянно выполняет их заказы. Добейся же, чтобы он послал тебя ко двору. Ты ни в ком не вызовешь подозрения и ничем не скомпрометируешь королеву. Все наши вожди могут заплатить головой, если какое-нибудь безрассудство даст повод считать, что королева в сговоре с ними. Если попадется кто-нибудь из людей знатных, это будет поводом для тревоги, в то время как человек незначительный, вроде тебя, никем не будет замечен. Берегись! У Гизов столько шпионов, что лишь на середине реки можно говорить, не оглядываясь. Так вот, сын мой, ты, как верный страж, должен умереть на своем посту. Помни это! Если тебя схватят, мы все отречемся от тебя; если это понадобится, мы оклевещем тебя и смешаем с грязью. В случае нужды мы скажем, что ты подослан Гизами и они заставили тебя играть эту роль, дабы нас погубить. Словом, знай, ты должен пожертвовать всем.
– Если ты погибнешь, – сказал принц Конде, – клянусь тебе честью дворянина, твоя семья станет для Наваррского дома священной. Я буду носить ее имя в своем сердце и сделаю для нее все, что смогу.
– С меня довольно этих слов, – ответил Кристоф, которому не пришло даже в голову, что этот мятежник – гасконец. – Мы живем в такое время, когда каждый, будь он принц или горожанин, обязан выполнять свой долг.
– Вот истинный гугенот. Если бы все наши люди были такими, – сказал Ла Реноди, кладя руку на плечо Кристофу, – победа была бы за нами.
– Послушай, юноша, – добавил принц, – я хочу, чтобы ты знал, что если Шодье проповедует, если дворянин вооружается, то принц дает бой. Поэтому в этом горячем деле все доли равны.
– Вот что, – сказал Ла Реноди, – бумаги я передам тебе только в Божанси, – тебе нельзя рисковать ими во время твоего длинного пути. Ты отыщешь меня в порту. У меня будет другой вид, другой голос, другая одежда, и узнать меня будет нельзя. Но я спрошу тебя: «Ты орлеанец?» – а ты мне ответишь: «К вашим услугам». А как надо ехать, я тебе сейчас расскажу. Лошадь ты найдешь в таверне «Расписная кружка», неподалеку от Сент-Жермен-Лосеруа. Ты спросишь там Жана Бретонца, он сведет тебя в конюшню и даст тебе одну из моих лошадей, а та свободно пробежит за восемь часов тридцать лье. Выезжай через ворота Бюсси, у Бретонца есть мой пропуск, бери его – и в путь. Все города тебе следует объезжать. Ранним утром ты будешь в Орлеане.
– А лошадь? – спросил молодой Лекамю.
– Она не выйдет из строя раньше времени. Оставь ее при входе в предместье Баннье. Городские ворота хорошо охраняются, и не следует возбуждать подозрений. Теперь, друг, все будет зависеть от того, как ты справишься со своей задачей. Придумай какой-нибудь предлог, чтобы зайти в третий дом слева. Это дом некоего Турильона, перчаточника. Постучи три раза в дверь и крикни: «Служу герцогам Гизам!» Хозяин дома считается ярым сторонником Гизов, и только мы вчетвером знаем, что он наш. Он даст тебе надежного лодочника, тоже сторонника Гизов, разумеется, такого же покроя, как и он сам. Немедленно же отправляйся в порт и садись там в зеленую лодку с белой каймой. Завтра к полудню ты пристанешь в Божанси. Там я велю приготовить для тебя другую лодку; на ней ты сумеешь в безопасности добраться до Блуа. Наши враги Гизы не обращают внимания на берега Луары и охраняют только порты. Таким образом, ты сможешь увидеться с королевой в тот же день или самое позднее на следующее утро.
– Ваши слова начертаны у меня здесь, – сказал Кристоф, притрагиваясь ко лбу.
Охваченный порывом религиозного чувства, Шодье обнял своего питомца. Он гордился им.
– Да хранит тебя господь, – сказал он, показывая на закат, который обливал багрянцем крытые гонтом дома и пронизывал своими лучами целую чащу балок, среди которых клокотала вода.
– Ты настоящий сын своего народа, – сказал Ла Реноди Кристофу, пожимая ему руку.
– Мы еще увидимся, сударь, – заверил его принц, необычайно милостиво, чуть ли не дружески прощаясь с ним.
Одним взмахом весла Ла Реноди доставил юного заговорщика на ступени лестницы, которая вела в дом, и лодка тотчас же исчезла под аркадами Моста Менял.
Кристоф стал трясти железную калитку, которая вела от реки на лестницу, и крикнул; г-жа Лекамю услыхала его, открыла одну из ставней задней комнаты и спросила, как он сюда попал. Кристоф ответил, что на реке холодно и надо сначала открыть, ему дверь, а потом уже спрашивать.
– Хозяин, – сказала служанка-бургундка, – вы ушли через улицу, а возвращаетесь по воде? Подумайте, как батюшка рассердится.
Кристоф, все еще под впечатлением встречи с принцем Конде, Лa Реноди и Шодье и еще более потрясенный известием о гражданской войне, которая вот-вот должна была разразиться, ничего не ответил. Он стремительно поднялся из кухни в заднюю комнату; увидав его, старуха мать, ярая католичка, была не в силах сдержать свой гнев.
– Я готова поклясться, что те трое, с которыми ты говорил там, – это реформаты. Не так ли? – спросила она.
– Замолчи, жена, – предусмотрительно одернул ее седовласый старец, листавший в это время толстую книгу. – А вы, бездельники, – обратился он к трем юношам, которые давно уже кончили ужинать, – чего вы спать не ложитесь? Уже восемь часов, вам ведь утром в пять часов вставать. Не забудьте, надо отнести шапку и мантию президенту де Ту. Идите туда все втроем да прихватите с собой палки и рапиры. По крайней мере, если вам повстречаются какие-нибудь шалопаи, вроде вас самих, вы сумеете с ними справиться.
– А надо ли брать с собой горностаевый казакин, что молодая королева себе заказала, тот, который мы должны отправить во дворец Суассон, или будет нарочный в Блуа и к королеве-матери? – спросил один из приказчиков.
– Нет, – ответил синдик, – счет королевы Екатерины достиг уже трех тысяч экю; пора получить по нему деньги, я думаю для этого сам поехать в Блуа.
– Отец, я не допущу, чтобы вы в ваши годы да еще в такое время подвергались опасности на дорогах. Мне уже двадцать два года, и вы можете послать туда меня, – сказал Кристоф, украдкой поглядывая на сундук, где был спрятан казакин.
– Вы что, прилипли, что ли, к скамейке? – закричал старик на своих подмастерьев, которые сию же минуту схватили свои рапиры, плащи и меха г-на де Ту.
На другой день парижский парламент принимал во дворце своего нового президента – этому знаменитому человеку, который подписал смертный приговор советнику дю Буру, суждено было еще в том же году судить принца Конде.
– Послушай, Бургундка, – сказал старик, – сходика ты к куму Лаллье да пригласи его с нами поужинать. Пусть он только вина прихватит, а еда вся наша. Да скажи ему, чтобы непременно дочку с собой приводил.
III. Горожане
Синдик[93 - Синдик – представитель общины или корпорации ремесленников, уполномоченный на ведение дел.] цеха меховщиков был благообразным стариком лет шестидесяти с седыми волосами и широким открытым лбом. Будучи в течение сорока лет поставщиком двора, он пережил перевороты, происходившие в царствование Франциска I, и удержался на своем месте, несмотря на все женские распри вокруг трона. Он был свидетелем появления при дворе юной Екатерины Медичи, которой тогда еще не было и пятнадцати лет, он видел, сколько унижений ей пришлось вынести при герцогине Этампской, любовнице ее свекра, видел, как ее унижала герцогиня де Валентинуа, любовница ее мужа, покойного короля. Но нашему меховщику удалось пережить все эти разительные перемены, не в пример многим другим поставщикам двора, благополучию которых приходил конец, когда та или иная любовница короля впадала в немилость. Он был столь же благоразумен, сколь и богат. Вел он себя до крайности скромно. Гордыня ни разу не заманила его в свои сети. Этот купец при дворе в присутствии принцесс, королев и королевских любовниц умел прикинуться тихим, незаметным, смиренным и уступчивым, и не что иное, как это добродушие и скромность, помогло ему сохранить свою торговлю.
Таким дипломатом мог быть только человек очень хитрый и проницательный. Но чем больше смирения он проявлял, общаясь с людьми посторонними, тем более деспотичным он становился в стенах собственного дома: там все были в его власти. В своей отрасли торговли он занимал первое место, и поэтому его собратья относились к нему с большим почтением. К тому же он охотно оказывал людям разные услуги, и среди всего, что он для них делал, несомненно, самой значительной была та помощь, которую он в течение долгого времени оказывал знаменитому хирургу XVI века Амбруазу Паре; тот получил благодаря ему возможность целиком отдаться своей науке. Когда возникали какие-либо недоразумения между купцами, Лекамю всегда выступал в роли примирителя. Таким образом, всеобщее уважение закрепило его позиции среди равных ему, в то время как своей показною кротостью он снискал себе расположение двора.
После того как в результате этой хитрой и ловкой политики он сумел вырасти в глазах всех своих собратьев по ремеслу, он стал делать все для того, чтобы сохранить репутацию благочестивого человека в глазах кюре церкви Сен-Пьеро-о-Беф, который считал его одним из самых ревностных католиков в Париже. Поэтому, как только были созваны Генеральные штаты, под влиянием парижских кюре, которое в те времена было огромно, он был единогласно избран туда в качестве представителя третьего сословия.
Этот старик был одним из тех тайных и закоренелых честолюбцев, которые добрых пятьдесят лет готовы унижаться перед всеми и каждым, вымогая себе должность за должностью, причем никто даже не подозревает, как эта должность им достается. И что же, на старости лет они достигают таких высот, о которых в молодые годы даже наиболее дерзновенные из них не смели мечтать: так далека была цель, столько раз обрывы преграждали путь к ней и так легко было сорваться в пропасть! Лекамю, который втайне сумел скопить огромное состояние, не хотел ничем рисковать и готовил блестящее будущее для своего сына. Вместо честолюбия личного, которое жертвует будущим во имя настоящего, у него было честолюбие семейное, чувство, уже утраченное в наши дни и сведенное на нет нашим законодательством о правах наследования[94 - …чувство… сведенное на нет нашим законодательством о правах наследования. – Гражданский кодекс, введенный в действие Наполеоном в 1804 году, отметил преимущественное право наследования старших детей.]. Лекамю уже представлял своего внука первым президентом парижского парламента и отождествлял себя с ним.
Кристоф, крестник знаменитого историка де Ту, получил прекрасное образование; но образование это породило в нем дух сомнения и страсть к исследованию, которыми были заражены тогда студенты и все университетские факультеты. Кристоф готовился стать адвокатом – это была первая ступень на судейском поприще. Старый меховщик делал вид, что никак не может решить, какая карьера больше всего подходит для его сына; иногда казалось, что он хочет сделать из него адвоката, в действительности же он домогался для него места советника парламента. Этот купец хотел, чтобы род Лекамю сравнялся с теми древними и знаменитыми парижскими купеческими родами, из которых вышли Паскье, Моле, Мирон, Сегье, Ламуаньон, дю Тилле, Лекуанье, Лескалопье, Гуа, Арно, знаменитые эшевены и купеческие старшины – защитники трона. Поэтому, для того чтобы Кристоф мог оказаться достойным той должности, которую он ему прочил, старик собирался женить его на дочери самого богатого ювелира столицы, своего кузена Лаллье, племяннику которого выпало на долю передавать Генриху IV ключи Парижа. Но этот купец лелеял и еще один тайный план: половину своего состояния и половину состояния ювелира ему хотелось употребить на приобретение большого дворянского поместья, что в ту пору было делом трудным и требовавшим немало времени. Однако этот тонкий политик слишком хорошо знал свое время и не мог не понимать, какие огромные перемены назревают вокруг: он ясно предвидел, что государство разделяется на два лагеря, и последующие события показали, что он был прав. Бессмысленные казни на площади Эстрапад, казнь портного Генриха II, совсем недавняя казнь советника Анна дю Бура, сговор фаворитки с реформатами в царствование Франциска I и недавний сговор с ними высшей знати – все это были зловещие признаки. Меховщик решил, что бы ни случилось, оставаться католиком, роялистом и сторонником парламента, но in petto[95 - В глубине души (ит.).] он хотел, чтобы его сын принадлежал к Реформации. Он считал себя достаточно богатым, чтобы выкупить Кристофа, если тот слишком себя скомпрометирует, и надеялся, что, если Франция обратится в кальвинизм и Парижу будут грозить уличные бои, его сын сможет стать спасителем всей семьи. А память о таких боях, возобновлявшихся и в последующие четыре царствования, была жива среди горожан. Но всеми этими мыслями старый меховщик, точно так же как и Людовик XI, не делился даже с самим собою: он был настолько хитер, что умел обманывать и жену и сына. Этот властный человек давно уже возглавлял самый богатый, самый населенный квартал Парижа, его центр, – он именовался квартальным старшиной, а это была должность, которая через пятнадцать лет приобрела завидную популярность. Одетый в суконное платье, подобно всем благоразумным купцам своего времени, которые повиновались законам, направленным против роскоши, сьер Лекамю (а он носил это звание, которым Карл V удостоил парижских горожан, разрешив им покупать земельные угодья, а их женам называться звучным именем – демуазель) не носил ни золотой цепи, ни шелков, а только добротную куртку с большими пуговицами из черненого серебра, суконные штаны и кожаные ботинки с пряжками. Из-под его полурасстегнутой куртки виднелась тонкая полотняная навыпуск рубаха, собранная в буфы, как этого требовала тогдашняя мода. Хотя крупное и красивое лицо старика было хорошо освещено лампой, Кристоф никак не мог догадаться, какие мысли скрывались под его голландским румянцем. Но он все же понимал, на что рассчитывал старый Лекамю, поощряя его чувства к Бабетте Лаллье. Поэтому, как человек, уже сделавший выбор, Кристоф, услыхав, что отец пригласил его невесту, только усмехнулся, и в усмешке этой была горечь.
Когда Бургундка ушла вслед за подмастерьями, старик Лекамю поглядел на жену. В этом взгляде можно было прочесть весь его характер, суровый и непоколебимый.
– Тебе, должно быть, хочется с твоим проклятым языком, чтобы нашего сына повесили! – сказал он сурово.
– Да, по мне лучше было бы, чтобы его осудили, но чтобы он сподобился спасения, чем видеть его живым, но гугенотом, – мрачно ответила она. – Подумать только, что ребенок, который девять месяцев пробыл в моей утробе, изменил католической вере и спутался с этой нечистью, что он на веки вечные пойдет в ад!
Она принялась плакать.
– Глупая тварь! – возмутился меховщик. – Пусть он лучше все-таки остается в живых, даже если его и обратят в другую веру! А ты вот при подмастерьях сказала такие слова, за которые люди могут сжечь наш дом и нас всех поджарить живыми, как клопов в тюфяке.
Жена его перекрестилась, села и замолчала.
– Ну, а ты, – сказал старик, бросив на сына укоризненный взгляд, – расскажи-ка мне, что ты делал там на реке вместе с… Подойди-ка поближе, и я тебе кое-что скажу, – добавил он, обняв юношу и притянув его к себе, – …с принцем Конде, – прошептал он на ухо Кристофу, так что тот весь задрожал. – Или ты думаешь, что придворный меховщик не знает всех тайн двора? Что же, я, по-твоему, не вижу, что делается вокруг? Главнокомандующий отдал приказ стянуть все войска в Амбуаз. Увести армию из Парижа и отправить ее в Амбуаз, в то время как двор находится в Блуа, заставить войска идти через Шартр и Вандом вместо того, чтобы вести их по Орлеанской дороге! Разве цель этого не ясна? Все это неспроста. Если королевам нужны казакины, они за ними пришлют. Очень может быть, что принц Конде решил убить обоих Гизов, а те, может быть, в свою очередь, хотят отделаться от него. Защищаясь, принц прибегнет к услугам гугенотов. А что делать во всей этой суматохе сыну меховщика? Когда ты женишься, когда ты станешь адвокатом в парламенте, ты будешь таким же благоразумным, как твой отец. Прежде чем обратиться в новую веру, сын меховщика должен подождать, пока это сделают все остальные. Я нисколько не осуждаю реформатов, какое мне до них дело? Но двор состоит из католиков, обе королевы – католички, в парламенте одни католики. И мы, поставщики, тоже должны быть католиками. Ты никуда отсюда не уйдешь, Кристоф, или я отправлю тебя к президенту де Ту, твоему крестному, и тот будет стеречь тебя по ночам, а днем заставит чернить пером бумагу вместо того, чтобы эти проклятые женевцы чернили тебе душу на своей кухне.
– Вот что, отец, – сказал Кристоф, облокачиваясь на спинку кресла, в котором сидел старик, – пошлите меня в Блуа отвезти королеве-матери ее казакин и получить с нее деньги по счету. Иначе я погиб! А вы ведь меня любите?
– Погиб? – повторил старик, не выказывая, однако, ни малейшего изумления. – Если ты останешься здесь, ты не погибнешь. Я всегда могу тебя отыскать.
– Меня убьют.
– Убьют? За что?
– Самые ярые из гугенотов остановили свой выбор на мне: я должен кое-что для них сделать, и если я не выполню того, что только что им обещал, они убьют меня среди бела дня на улице, как убили Минара. Но если вы отправите меня ко двору по своим делам, то, может быть, я сумею оправдаться перед обеими сторонами. Одно из двух: или я добьюсь успеха, не рискуя при этом ничем, и таким образом обеспечу себе достойное место в их партии, или, если дело окажется слишком опасным, я ограничусь только тем, что выполню ваше поручение.
Старик вскочил с кресла, как будто оно было из железа, которое раскалили.
– Жена, – сказал он, – оставь нас одних и покарауль, чтобы никто сюда не зашел, нам надо поговорить.