– А! Ручеллаи, – сказал граф. – Имя мне знакомо, и хорошо звучит. Ваша мать Наннина Медичи?
– Совершенно верно, – ответил молодой человек. – Ваше сиятельство очень добры, что сохранили доброе воспоминание о моей семье.
– Как же иначе, – заметил граф и прибавил с оттенком горечи: – Медичи уже давно мои друзья и преданные слуги папского престола… Я буду очень рад, синьор Ручеллаи, если смогу быть вам полезен.
Он протянул молодому человеку руку, которую тот почтительно пожал, и быстро направился к выходу.
Торнабуони проводил его до вестибюля. А Козимо вышел с графом на улицу, подал ему стремя, и граф, кивнув головой, медленно поехал по направлению к мосту.
– Проклятые торгаши, – ворчал он про себя, – и подлые лицемеры! К ним золото льется из всех стран Европы, они казначеи папского престола и нигде не могут набрать жалкую сумму в тридцать тысяч флоринов! Это ложь, наглая ложь, низкая измена… А может быть, и Сфорца с ними заодно, они всегда вместе старались умалить нашу власть… Может быть, они раскаиваются в продаже Имолы и прячутся за спину этого лицемера Лоренцо, чтобы дело не состоялось. Уж поплатятся они мне за это нахальство, как только представится случай!
Яркий свет факелов показался впереди. Джироламо увидел, почти у головы своей лошади, молодого человека лет двадцати пяти, в богатой одежде, в накинутом на плечи меховом плаще. Сняв берет, тот низко кланялся, а его слуги почтительно отступили.
Когда молодой человек поднял голову, Джироламо сразу узнал его смуглое лицо с гордо и смело блестевшими глазами.
Торжествующая улыбка мелькнула на губах графа, точно ему внезапно пришла счастливая мысль.
Он остановил лошадь, протянул руку молодому человеку и любезно сказал:
– Это вы, синьор Франческо Пацци, и пешком в такую пору? Можно подумать, что вы идете на любовное свидание, если бы только не факелы, при свете которых вас каждый узнает.
Молодой человек слегка покраснел от шутки графа.
– Мне идти недалеко, и не стоит садиться на лошадь.
– А, значит, вы идете к вашему дорогому родственнику Торнабуони, у которого такие музыкальные вечера, что о них говорит весь Рим. Я слышал также, что у него в доме есть магнит, очень притягательный для молодого человека. Ведь там гостит маркиза Маляспини Фосдинуово со своей дочерью Джованной, которая, говорят, чудо красоты.
– Я действительно направляюсь к Торнабуони, – поспешно сказал Франческо Пацци. – Что касается моего родства с ним, то оно весьма отдаленное, я не придаю ему никакого значения.
– Вам это и не нужно! Пацци были уже древней, знаменитой фамилией, когда Медичи еще ничего из себя не представляли… Как хорошо, что я вас встретил, мне бы хотелось с вами поговорить.
– Я к вашим услугам, ваше сиятельство, – сказал Франческе – Наш дом в нескольких шагах отсюда, если пожелаете оказать мне честь вашим посещением, или, если прикажете, я провожу вас до вашего дворца.
– Нет-нет, я не хочу отвлекать вас от прелестной Джованны, но когда там гости разойдутся, вы очень обрадуете меня, если зайдете ко мне. Я буду вас ждать, хотя бы это было и очень поздно.
– Вы очень милостивы, ваше сиятельство, я не премину зайти.
И Франческо продолжил свой путь ко дворцу Медичи в сопровождении своих слуг.
Торнабуони в раздумье вернулся в свой кабинет.
«Это опасная игра, – думал он, пряча корреспонденцию в письменный стол, – папа уже недоволен, что его желания встречают сопротивление во Флоренции. А твердо рассчитывать на Венецию и Милан мы не можем, так как, несмотря на их дружеские заверения, они с завистью смотрят на нас. Я сознаю, как и Лоренцо, что нас хотят окрутить цепью, которую можно будет затянуть по первому знаку из Рима, причем Имола будет главным звеном этой цепи. Но, тем не менее, рискованно раздражать папу отказом предоставить ему эти тридцать тысяч золотых флоринов, так как он отлично знает, что мы можем их достать, и даже вправе требовать от нас этой услуги… И помешаем ли мы покупке Имолы? Может быть, Сфорца все же рассрочат платеж, а Джироламо в своем озлоблении будет еще более опасным соседом для Флорентийской республики… Я боюсь, что Лоренцо по горячности молодости слишком надеется на свое влияние, а было бы лучше, пожалуй, действовать осторожно и попробовать восстановить дружбу с папой, а потом разумно и мерно укреплять независимость Флоренции, чем рисковать ею в борьбе. Завтра я опять попрошу графа дать нам срок и предостерегу Лоренцо…»
Это решение успокоило Торнабуони: оно представляло собой золотую середину, что вполне соответствовало его рассудительному характеру. Лицо его приняло обычное приветливое выражение, он запер стол и шкафы и поднялся по лестнице, чтобы провести вечер, как всегда, в кругу семьи и друзей.
Жилые помещения находились в так называемой меццании – небольшом этаже между нижним и бельэтажем. Но и тут, в простых покоях семьи видна была роскошь солидная и изящная, выделявшаяся даже среди блеска тогдашнего Рима. Широкие коридоры были ярко освещены восковыми факелами, и многочисленные лакеи стояли, отворяя двери и провожая посетителей. Драгоценные ковры лежали на мозаичных полах; картины лучших мастеров, старинные вазы и скульптуры украшали стены, покрытые мрамором или художественной деревянной резьбой; восковые свечи в хрустальных люстрах и канделябрах ярко освещали комнаты, а в каминах горели дрова из душистых хвойных деревьев, распространяя приятное тепло.
Торнабуони прошел несколько комнат и вошел в круглый зал, где собралось человек пятнадцать гостей, которые оживленно беседовали, разбившись на несколько групп.
Рядом с женой Торнабуони Маддаленой на широком диване сидела маркиза де Маляспини, и с ними разговаривал, сидя в золоченом кресле, Наполеоне Орсини, брат жены Лоренцо Медичи, человек лет тридцати пяти, удивительно аристократической внешности, с тонким, умным лицом, соединявший в себе все свойства вполне светского человека с достоинством духовного сана.
На стуле рядом с маркизой сидела ее семнадцатилетняя дочь Джованна, нежное, прелестное создание с темно-голубыми глазами, только что пробудившимися к жизни; ее густые волосы имели тот золотисто-белокурый оттенок, который так высоко ценится в Италии и мастерски изображен на картинах Тициана.
На ней было белое шелковое платье, шитое золотом и отделанное драгоценными кружевами, а вместо бриллиантов ее украшали только живые цветы. Кардинал Наполеоне был, конечно, прав, говоря, что Джованну создали ангелы на утренней заре из солнечного света и аромата цветов.
На низенькой скамеечке у ее ног поместился Козимо Ручеллаи, который, проводив графа Джироламо, пришел сюда раньше своего дяди Торнабуони.
Молодые люди не разговаривали, а внимательно и почтительно слушали остроумную, веселую болтовню кардинала, который умел смешить серьезную донну Маддалену и гордую маркизу своими смелыми шутками. Можно было подумать, что Козимо и Джованне совсем нечего сказать друг другу, но это было не так, и внимательный наблюдатель заметил бы все. Джованна чувствовала устремленный на нее взгляд Козимо, краснела, сама взглядывала мельком на него и быстро отворачивалась, краснея еще сильнее, но с выражением радости в глазах.
Остальные гости сидели или стояли в зале, разделясь на группы. Тут были главным образом молодые музыканты, живописцы, скульпторы и между ними высокообразованный знаток всех искусств, посланник Флорентийской республики Донато Аччауоли; он умел разыскивать молодые таланты и оказывать им широкую поддержку.
Торнабуони галантно приветствовал маркизу и ее дочь, которые приехали погостить к нему, чтобы познакомиться с римским обществом, почтительно пожал руку кардиналу и отошел к другим гостям.
Вскоре в зал вошел Франческо Пацци с букетом свежих роз. Он сейчас же увидел Джованну и Козимо.
Торнабуони пошел к нему навстречу, вежливо поклонился и сказал:
– Меня очень радует, синьор Франческо, что вы и сегодня вспомнили нас. Флорентийцы должны быть близки и за пределами родины, особенно когда их семьи связаны родством и дружбой.
Франческо ответил только низким поклоном и поспешил раскланяться с дамами и кардиналом.
– Я нашел у нас в оранжереях розы, большую редкость в это время года, и они исполнят свое назначение, если маркиза Джованна будет так милостива принять их в знак моего восторга и поклонения; жаль только, что они утратят всю свою прелесть в сравнении с ее красотой.
И Франческо с глубоким поклоном подал Джованне букет, перевязанный широкой золотой лентой.
Она покраснела, наклонилась понюхать цветы и сказала несколько слов благодарности, тогда как Козимо побледнел.
– Если эти прелестные розы не могут соперничать с красотой нашей милой маркизы, то они еще меньше напоминают ее своими сердитыми шипами, – с улыбкой заметил кардинал и продолжил, взглянув на обоих мужчин:
– Положим, у красавиц есть тоже шипы, но они не опасны тому, кому красавицы дарят свою благосклонность, а роза колет каждого.
Джованна еще гуще покраснела и невольно посмотрела на Козимо особенно лучистым взглядом, который не укрылся от Франческо, и его резкое слово уже готово было сорваться с языка, но Торнабуони подошел к маркизе и попросил позволения молодому певцу спеть им же написанный романс.
Молодой музыкант, впервые привезенный Аччауоли в это общество, куда стремились попасть все римские художники, вышел на середину зала и запел, аккомпанируя себе на мандолине.
Это была песнь любви в романтично-меланхоличном духе того времени, с высокопарными выражениями восторга, поклонения и с трогательными жалобами на жестокосердие возлюбленной. Мелодия была нежная, задушевная, голос у певца прекрасный, и аккомпанировал он себе мастерски.
Все слушали с напряженным вниманием.
Так как Козимо не уступал своего места около Джованны, то Франческо Пацци присоединился к остальным слушателям, но не сводил мрачного взгляда с молодых людей.
– Как чудно и как правдиво! – шептал Козимо на ухо Джованне, наклонившейся к нему. – Бедный певец жалуется, что дама его сердца отказывает ему в любезности, в которой не отказывают даже другу. Она не дает ему цветок, о котором он молит, чтобы вспоминать в разлуке ее прелесть и красоту… Ведь цветок можно подарить другу, не правда ли, синьорина Джованна? Бедный певец имеет право жаловаться и вздыхать?
Она кивнула головой и вопросительно посмотрела на него.
– Синьорина Джованна, – продолжал он, – вы не были бы так же жестоки, если бы я попросил у вас цветок? Я не сумел бы так прекрасно плакать, как этот певец сейчас, но тем сильнее было бы мое горе.
Она опять посмотрела на него, слегка покраснела и, выдернув розу из букета, положила ее в протянутую руку Козимо.