– Так и мы к этому дню будем готовиться, боярин.
– Готовьтесь, други мои, готовьтесь, только не пускайте заранее в огласку. Тогда все дело изъяните. Нарышкины увернутся, а вы поплатитесь головой. А ты бы, Федора Семеновна, поприглядывала в тереме-то Натальи Кирилловны и как что услышишь, дала бы нам весточку.
– Свое дело я знаю, боярин, – отозвалась постельница, – свела я задушевное знакомство с двумя сенными ближними девицами царицы и выведаю от них всю подноготную; они мне передают каждое-то словечко царицы…
Во все время совещания Федора Семеновна казалась необычно рассеянной, поглощенной своим личным интересом. Дело в том, что давно уже приглянулся ей сосед ее кормовой иноземец Озеров, давно уже сердечко ее пылало тайной страстью к пригожему молодцу. Эту страсть знала добрая царевна и обещала устроить свадьбу своей верной постельницы по сердечному выбору в случае желанного успеха. Вот почему Федора Семеновна и казалась рассеянной, вот почему глазки ее так часто покоились на пригожем лице кормового иноземца, а тощенькое, непорочное тельце ее все ближе и ближе подвигалось к дюжему соседу. Но приглядываясь и прижимаясь к милому ей человеку, она все-таки следила за ходом дружеской беседы. Многое в этой беседе не нравилось ей. «Отчего это, – думала она, – боярин все напирает на царевича да выставляет себя, а об царевне говорит как будто вскользь. Ну, не разумней ли их всех моя, жемчуг перекатный, царевна, ну, не достойна ли она править не то что каким-нибудь русским царством, а и всем миром. Нет, не для пользы царевны хлопочет боярин, – решила она, – а для своих видов, да из злобы на Нарышкиных».
– А как говорят при дворе царицы Натальи Кирилловны? – спросил Иван Михайлович постельницу.
– Да вот поджидают Артамона Сергеича, вчера, вишь, послали нарочного гонца в Лухов. Ден через пять, чай, прибудет.
– Прибудет, да поздно будет, – заметил боярин. – Да, кстати, племянничек, в списке твоем, кажись, нет Артамона?
– Не записан он, дядюшка, не знал я, что вернется к тому времени.
– Нет, племянник, его запиши первым. Пусть вспоминает услугу Ивана Михайловича… по-приятельски с ним рассчитаемся… Да не забудь, племянник, написать побольше таких списков для раздачи по нескольку штук на каждый полк.
– Да растолкуй, боярин, – спросил молчавший до сих пор Петров, – как это могло случиться, что Государева дума при жизни наследников предоставила выбор всем чинам московским, ведь этого никогда еще не бывало!
– Мало ль что не бывало, – угрюмо отвечал Иван Михайлович, – при наших порядках не то еще увидишь. Понасажали в Думу разных молокососов… родственников да свойственников царицыных, ну они и вертят по своей воле. До того было дошло, что родимый-то братец царицы вздумал сделать царем Петра Алексеевича от имени Думы по одному лишь заявлению патриарха об отречении старшего царевича. Да я по-своему осадил Ивашку Нарышкинского, а Думе говорю – мол, не по закону и не по обычаю обходить старшего брата, что по всем правам подобает царствовать Ивану Алексеевичу. И перетянул бы я, да к ним на подмогу заговорил Михайло Юрьич, известный их прихлебальник. Правда, и к моей стороне стал князь Иван Андреевич, да ведь не речист он в делах царских-то, ему бы только каноны говорить… Вот как я увидел, что нашим не пересилить, так и согласился на избрание по земству. Авось, думаю, хоть там потянут по старине, а вышло не так… загорланили иноземцы, приспешники козьих бород[7 - Бранное прозвище Нарышкиных.], а за ними и все чины. Ну, да в наших руках сила… поставим по-своему…
– А правду ль говорят, боярин, – спросил один из полковников, – будто молодой-то боярин Нарышкинский, срам сказать, сквернословил про покойного царя?
– Да как же неправда! Всем известно… сама сестрица потатчица, при ней и дело было. Все мы видели, как Наталья Кирилловна с сыном не хотели отслушать до конца отпевания. Все тогда смутились, а тетки-то покойного Анна Михайловна и Татьяна Михайловна не удержались и выговаривали Наталье Кирилловне через монахинь. Так, вишь, стала отговариваться, будто сынок мал, не мог выстоять на голодный желудок, а братец-то Ивашка тут и брякнул: кто умер, тот пускай-де и лежит, а царь не умирал и живет[8 - Др. рос. Вивлиоф. XI. 212. Более подробно об этом случае упоминается в польских источниках.].
– Ну уж и люди эти Нарышкины, – единодушно отозвались слушатели, – от таких срамословов и святотатцев чего ожидать доброго!
– Прощенья просим, боярин, не будет ли от тебя какого-нибудь наказа к царевне, – говорила постельница, собираясь уходить.
– Расскажи, Федора Семеновна, все, что видела и слышала, передай государыне мою нелицемерную рабскую верность, – готов служить ей до гробовой доски. Да вот что, Семеновна, – продолжал боярин, понижая голос и отводя постельницу в сторону, – сослужи ты мне добрую службу, и я не забуду тебя никогда. Вот и теперь есть у меня для тебя богатые запястья с самоцветными камнями, которые привез мне иноземный гость, да еще дорогая телогрейка.
– И без посулов, боярин, я готова завсегда служить тебе, спрашивай только, не таись.
– Скажи же мне по правде, по душе, как часто бывал у нашей царевны князь Василий Васильич. Об чем они разговаривают? Не заходит ли когда речь обо мне? Насколько милостива к нему царевна…
– Бывал, боярин, князь Василий Васильич у царевны, не солгу, бывал, только не часто, когда только, бывало, пришлет к ней покойный государь братец за каким ни есть делом. А так, чтоб без делов, никогда не бывало. Об тебе же, боярин, царевна разговаривает нередко, вот хоть бы и со мной, и считает тебя что ни есть самым умнейшим и разумнейшим.
– А как царевна говорит о других, вот хоть бы о князе Иване Андреиче?
– О князе Иване Андреиче? Хованском? Как-то мало приходилось разговаривать об нем, боярин. Царевна уважает его. Да она и видит-то его нечасто.
Постельница собиралась уходить, но, уходя, она еще раз умильно поглядела на бывшего соседа и ласково проговорила:
– Не по дороге ли нам идти, Иван Андреич. Пошли бы вместе, а то боязно, как бы не обидели прохожие или дозорные с решетчатым.
– Хоть не по дороге, Федора Семеновна, – ответил бравый кормовой иноземец, – а проводить всегда готов.
И оба, простившись с хозяином и гостями, вышли.
– Время и нам расходиться, боярин. Позволь проститься, – заговорили и прочие гости, кланяясь хозяину, – когда прикажешь нам наведаться?
– Да всем-то собираться незачем. Приметно, да и все уж улажено; а кому случится нужда, так и завернет либо ко мне, либо к племяннику. До назначенного дня я под видом болезни выезжать не буду. Только не забудьте уговор.
– Помним, помним, боярин.
Гости вышли, кроме подполковника Цыклера.
– Боярин, – заговорил подполковник, оставшись наедине с хозяином, – я нарочно остался переговорить с тобой.
– Рад служить тебе, подполковник.
– Видишь что, боярин. Дело, за которое мы беремся, – дело опасное и будет стоить головы или теперь же, если не удастся, или впоследствии. А за такое дело берутся или неразумные из непонятной для меня собачьей преданности, или умные за что-нибудь для себя выгодное. Так как я не считаю себя неразумным, то прошу тебя, боярин, сказать мне откровенно – на что я должен рассчитывать.
– А чего бы ты желал, подполковник?
– Желал бы я не очень многого, боярин: поместья доброго да звания боярского.
Передернуло едва заметно боярина такое нахальное требование, складывались уж губы в презрительный ответ, но, вовремя спохватившись, Иван Михайлович ласково улыбнулся и, погладив бороду, спокойно ответил:
– Люблю подполковника за откровенную речь. По крайности начистоту. Обещаю тебе за царевну в случае успеха боярство и поместье.
И боярин, кивнув головой подполковнику, вышел во внутренние покои.
«Поместье и боярство, – думал про себя Цыклер, выходя из комнаты, – оно, конечно, дело хорошее, а все-таки своя голова дороже. С головой добудешь и того и другого, а без головы не поможет ни поместье, ни боярство. Надо подумать и рассчитать повернее. Теперь, кажется, дело верное и безопасное, а после можно будет вовремя и другой стороне… верно, не останется без благодарности».
Затихло все в доме боярина Милославского, не слышно ничего, кроме храпа многочисленной челяди боярской да прихлебальников. Только долго не мог заснуть сам боярин под влиянием картин воспаленного воображения о будущем величии. Обаятельная мечта уносила его далеко: то она казала ему его самого во главе Думы царской, как самовластного, сильного правителя, перед которым смиренно преклонялись боярские головы, покорно ожидающие от него милостивого слова или опального голоса, а там, в пустынях какого-нибудь Пустозерска, обнищалые и голодные, тянут безотрадную жизнь его вороги, то представляла ему, как он будет принимать всех послов, которые, пораженные его умом и величием, разнесут славу об нем по всем концам крещенного и некрещенного мира, то представляла ему славу мудрого законодателя, осыпанного повсюду благословениями. Впрочем, мечта о мудрости законодательной недолго останавливалась в его голове и скоро сменилась другими, более усладительными образами. В разыгравшемся воображении боярина стали носиться другие облики, прелестные тени юных красавиц. Вот она, обольстительная русская женщина, – стройная, высокая, с полными развитыми формами, с густыми шелковистыми, длинными почти до пят волосами, с глубокими, полными нежной истомы очами…
Любил боярин и Груш, и Марфуш, и Любаш и беззаветно отдавался их губительным ласкам. Не действовали на него и мудрые предостережения книги «зело потребной, а женам досадной о злонравных женах». Напрасно читал боярин разумные советы: «не помысли красоте женстей, не падайся на красоту ея, не насладишися речей ея и не возведи на нея очей своих, да не погибнешь от нея. Бежи от красоты женския невозвратно, яко Ной от потопа… Человече, не гляди на жену многохотну и на девицу красноличную, да не впадеши нагло в грех… Не дай жене души своея… девы не глядай, с мужатницею отнюдь не сиди – о доброте бо женстей мнози соблазнишася, даже и разумные жены прельщают… Взор на жены рождает уязвление, уязвление рождает помышление, помышление родит разжение, разжение родит дерзновение, дерзновение родит действо, действо же исполнение хотения, исполнение же хотения родит грех… Человече, отврати лицо свое от жены чужия прекрасныя, не зри прилежно на лице ея: красоты ради женския мнози погибоша. Красота жены веселит сердце человека и введет человека в жалось на всякое желание. Человече, с чужою женою наедине николи не беседуй, не возлагай с нею за столом лахтей своих; словеса ея яко огнь попаляет и похоть ея яко попаляет пламя, отрезвися умом и отскочи жен блудливых»[9 - Старинная рукопись. Опыты изучения русских древностей и истории И. Забелина, Москва, 1872. С. 150. Не вразумлялся Иван Михайлович разумными наставлениями, попалялся он в пламени и погиб.].
Глава VI
Постельница Федора Семеновна о призыве к двору боярина Матвеева сказала правду. По кончине Федора Алексеевича царица Наталья Кирилловна увидела себя во главе партии, правда, довольно многочисленной, но совершенно неопытной, молодой, увлекающейся, еще неокрепшей в ведении исконных придворных интриг. Требовался опытный руководитель, и боярин Артамон Сергеевич Матвеев как нельзя более мог удовлетворить все вопросы сложившихся обстоятельств.
Артамон Сергеевич происходил не из знатного рода «дьячих детей», но выдвинулся на вершину умом, способностями и образованием. Служа стрелецким головою, он под Смоленском своею распорядительностью обратил на себя внимание царя Алексея Михайловича. Затем, по обязанности уже думного дворянина, он участвовал в совещаниях думы Государевой, а впоследствии заведовал некоторыми приказами (Аптекарским). Скоро он сделался самым ближним сотрудником царя, «его верной и избранной головой».
Считаясь во главе новаторов того времени, Матвеев действительно был передовым и самым развитым из своих современников русских. Он занимался науками и искусствами, оставил после себя первый опыт русской истории (государственная большая книга, описание великих князей и царей российских) и первый устроил из своих дворовых труппу актеров. Дом его был обставлен по-европейски с большими стенными часами и картинами по стенам. В этом-то доме царь Алексей Михайлович в первый раз увидел Наталью Кирилловну Нарышкину, полюбил и потом женился на ней. При свадьбе Артамон Сергеевич был пожалован в окольничьи, а через год и в бояре.
Отделяясь от придворных образованием, он в то же время отличался редкою в современниках добросовестностью, отсутствием корыстолюбия и не относился к народу с обычной спесью. Москвичи любили его. Сохранился известный характеристический анекдот о постройке его дома. Старый, ветхий дом Артамона Сергеевича требовал большой перестройки, о чем не раз настаивал и Алексей Михайлович, вызываясь принять издержки по постройке на счет казны. Боярин, наконец, обещался перестроить, но решительно отказался от казенной помощи. Таким решением он поставил себя в затруднительное положение. В наличности денег не было, да и камня в ту пору тоже не оказывалось в продаже. И вот однажды утром на двор к нему въехало множество телег с камнями. Оказалось, что московские обыватели, стрельцы, торговые и посадские люди, узнав о его затруднении, собрали камни с могил своих отцов и поклонились ими боярину, отказавшись, разумеется, от всякой платы.
Пользуясь значением при дворе только по личному расположению царя, Матвеев, по кончине Алексея Михайловича, не мог выдержать борьбы с старой боярской придворной партией. И действительно, вскоре, не далее полугода по воцарении Федора Алексеевича, вследствие доноса сначала в корыстолюбии, а потом в чародействе, Артамон Сергеевич сослан был воеводствовать в Верхотурье, а потом в ссылку в Мезень.
Понятно, какую значительную поддержку могла оказать опытность Матвеева партии царицы Натальи Кирилловны, понятна поспешность, с какой был послан в Лухов за боярином Матвеевым стольник Алмазов, понятно, с каким нетерпением ожидала его приезда царица и понятна, наконец, торжественность его приема. Еще в Троицкой лавре он был встречен приветствием от имени царя Петра Алексеевича Юрием Лутохиным, а в селе Братовщине Афанасием Кирилловичем Нарышкиным от имени царицы.
Прибыв в Москву 11 мая, Матвеев нашел положение дел весьма опасным и неисправимым. Волнения стрельцов приняли громадные размеры, а неопытное правительство не только не принимало строгих и внушительных мер, но, напротив, робкою уступчивостью поощряло их к дальнейшим волнениям.
Соединившись с Грибоедовским полком, прочие стрельцы 30 апреля подали общую челобитную, в которой повторялись те же жалобы на притеснения своих полковников в недодаче им жалованья, с угрозой в случае отказа правительства расправиться самим. Вместо быстрого и беспристрастного расследования жалобы правительство поспешило отставить от должностей полковников, возбудивших жалобы, взыскать с них правежем удержанные будто бы ими деньги стрельцов и удалить нелюбимых стрельцами оружейничего боярина Ивана Языкова и братьев Лихачевых. Поощренные таким образом робостью правительства по отношению к жалобам на главных начальников, стрельцы сочли себя вправе разделываться своим судом с лицами второстепенными, – и вот строгие, обуздывавшие их пятисотенные, сотенные, пятидесятники и пристава – все погибли, сброшенные с каланчей.
Развитием мятежного настроения весьма ловко воспользовались люди, преданные царевне Софье Алексеевне. Разгоряченное воображение легко и слепо поддается обману. Искусственные рассказы о злобных умыслах Нарышкиных против стрельцов, об отравлении ими покойного царя Федора Алексеевича, о насильном принуждении старшего царевича отречься от престола, о намерении изгубить Ивана Алексеевича, может быть, в другое время остались бы без внимания, но теперь, при общем воспалении, находили доверчивых слушателей. Истребить, наказать зловредный род губительных временщиков – становилось в их глазах делом справедливости, значило постоять за правду, за царей, за веру. Осязательный факт был налицо: царевич Иван обойден, а неслыханно быстрое возвышение молодых, еще неопытных Нарышкиных против старых бояр, не оправдываемое никакими еще заслугами (из Нарышкиных Иван Кириллович пожалован был оружейничим и саном боярским на 23 году. Афанасий Кириллович комнатным стольником, Кирилл Алексеевич кравчим), не могло не возбудить общего неудовольствия и не могло не казаться подозрительным. Как же было не верить стрельцам своим любимым полковникам, когда вся внешняя обстановка совершенно согласовалась с их рассказами и когда в среде их не раздавалось ни одного голоса, раскрывавшего истину.