Я понял, как вернуться в уже посещенную Поводырем реальность. Именно в ту самую, а не в похожую. Принцип неопределенности не препятствовал: поводыри интуитивно приняли квантовую неопределенность, как неопровержимый постулат, но я и не стал его опровергать, как Эрмлер десять лет назад ничего не опроверг, но на планковских расстояниях и временах открыл принцип квантового подобия, и лишь тогда стало возможно исследовать меньшие пространственно-временные отрезки.
Принцип неопределенности никуда не делся, но константой, как я понял, был пространственно-временной объем острова, а не отдельно размеры острова и время пребывания, как полагал Поляков. Раздвинув границы пространственной области, я мог точно выбрать момент – и попасть именно на тот остров, где уже был. Правда, в запасе осталось бы гораздо меньше времени, но такова плата за точность.
Как это сложно, малопредсказуемо… и опасно. Мне было страшно. Я пялился на математические значки, знал, что решение правильно, но… боялся.
Не потому, что мог не вернуться. Не потому, что мог оказаться не там и не тогда. Не этот страх заставил меня обхватить плечи руками и почувствовать, как по спине стекает медленная капля пота. Страх был другим. Поняв, что могу сделать то, чего не умел Поляков, я испугался себя. Понял – и это тоже стало озарением, – что моя запутанность с поводырем возникла не вчера и даже не миллион лет назад, когда ни меня, ни Полякова не было ни в каком из бесчисленных миров мультиверса. Запутанность возникла после Большого взрыва, когда из флуктуаций хиггсовского поля образовались первые элементарные частицы, находившиеся в общем квантовом состоянии. Запутаны были электроны в атомах, кварки внутри электронов, а проявилось это четырнадцать миллиардов лет спустя.
Я боялся себя. Подумал, что полиция, исследовав место преступления, окажется права, и я убийца, хотя совсем не в том житейском и криминальном смысле, как будет казаться следователям.
«Вы убили своего гостя – иначе быть не могло».
Я мог его убить – хотя все произошло совершенно иначе.
Часы пробили два, и я не сразу вспомнил, что в моем доме не было часов с боем. Встав на ватных ногах и пугаясь теперь не столько себя, сколько того, что увижу, я подошел к закрытой двери в гостиную и, прежде всего, внимательно ее осмотрел. Дверь как дверь, она всегда такой была, в отличие от часов, которых никогда не было.
Черт возьми. Я тот, кто есть. Я знаю то, что знаю. Умею то, что умею. И хочу то, чего хочу. Мои решения и поступки полностью осознанны – в отличие от интуитивных поступков Полякова и моих собственных прежних поступков, в основе которых лежали логика и расчет, а интуиции отводилось важное, но очень небольшое и подчиненное место.
Я распахнул дверь с ощущением, будто вырвал из петель. Переступил порог и уставился на большие часы в форме корабельного штурвала, висевшие на стене перед моими глазами. Часы показывали минуту третьего, и секундная стрелка нервически перескакивала с деления на деление. Часы висели здесь с того дня, когда я обустроил этот коттедж, купленный довольно дешево у прежнего владельца, которому нужно было срочно переехать. Кажется, его назначили посланником в Бразилию – впрочем, какая разница?
Дом мне помогала обустраивать Мария-Луиза, мы недавно познакомились, и когда впервые заночевали здесь, стали любовниками: я даже в мыслях не хотел произнести «мужем и женой», она к этому статусу стремилась, а я не то чтобы отвергал такую возможность, но отодвигал ее подальше в будущее, никак не аргументируя свое решение – точнее, нежелание это решение принять. Интуиция. И этим все сказано.
Это был лучший дом во вселенной. Это был мой дом, и этим все сказано. Мой дом, каким я его помнил. Точнее – каким вспомнил. Теперь.
Странная штука – память. Механизм памяти, как и мозг, как весь человеческий организм, развивался и изменялся по эволюционным законам, и, если люди, не обладавшие даром поводырей, забывали себя в мире, отличавшемся на величину квантовой неопределенности, в этом заключался большой эволюционный смысл: человек, помнивший единственную (нынешнюю!) реальность, имел больше шансов выжить в бесконечно сложном и разнообразном мире ветвящихся вселенных.
В качестве бонуса поводыри получили интуицию, которой не обладал больше никто.
Мы, поводыри, были мутантами, эволюционным нонсенсом, но биологическая история человечества меня мало интересовала.
Я обошел стол, не предполагая увидеть себя мертвым, но опасаясь этого.
Конечно, меня там не было. Я внимательно осмотрел место, где прежде лежало тело – не в этой реальности, конечно, но мне казалось, что какой-то след, что-то странное я все-таки обнаружу.
Ничего.
Я подошел к окну и выглянул в ночную темень. Мне показалось, что где-то очень далеко мерцали слабые огоньки. Город? Конечно: в пяти километрах к юго-востоку располагался французский Монтень, ближайший к моей скале относительно большой городок.
Когда глаза привыкали к темноте, я вышел в ночь и постоял минуту у двери, привыкая уже не к безлунному мраку, а к собственным ощущениям, собственному страху и реакции на страх.
Свежий воздух привел в порядок мысли. Отделил интуицию от знания. Связал знание с умением. Превратил умение в уверенность.
Летний треугольник висел над головой, и, разглядев Альтаир, я вспомнил банку Книдсена – бесхозный астероид, не приписанный ни к одной звезде Галактики. Одно время на него было паломничество космогонистов. Остров слишком медленно двигался относительно местной галактической плоскости, траектория не соответствовала стандартной модели образования планетных систем, но расположение в фарватере оказалось очень удобным – не для ученых, а для поводырей. Добраться до банки Киндсена можно было в один переход. Если смотреть в сторону Альтаира, остров находился в двух градусах к северу, на расстоянии шестнадцати световых лет от Земли.
Я подумал о том, что поводыри отсчитывают расстояния в световых годах, а не в парсеках, как это принято в астрофизике. Так нам было удобнее и понятнее.
В доме переливчато заиграла мелодия, которую я не сразу узнал, и сбила с мысли, которую я не успел додумать. Телефон. Я не любил мобильники – на работе они бесполезны, а дома отвлекали. Для связи мне было достаточно стационарного аппарата, он сейчас и требовал, чтобы я ответил.
Пока я, бросив последний взгляд в небо, возвращался в гостиную, кому-то надоело ждать, и кто-то положил трубку, решив, видимо, что меня нет дома. Мария-Луиза, это был ее номер.
Я потянулся было к трубке, но отдернул руку. Что я скажу? Что я не я? Что с ней говорит не ее любимый Лева, а неизвестный ей Пол Голдберг?
Вспомнил, как позавчера, когда мы вернулись из поездки на Гавайи и бросили вещи посреди прихожей, она крепко обняла меня и, сначала поцеловав, а потом растрепав мне волосы, как она любила, сказала: «Лева, а моим именем ты никакой остров назвать не хочешь?»
Я знал, что когда-нибудь она это спросит, и я отвечу, что поводыри по традиции называют острова именами ученых, исследователей, первооткрывателей.
Мери смотрела мне в глаза, руки ее лежали у меня на плечах, и я не смог объяснить, да и вообще, разве не для того существуют традиции, чтобы их время от времени нарушать?
«Хочу, – ответил я. – Вот только найду подходящий. Это не может быть какой-то камень или пылевое облако…»
«Красивая землеподобная планета», – мечтательно сказала она, и я согласился: красивых землеподобных планет среди известных мне островов было всего две, и существовал очень малый шанс найти еще – слишком мало в космосе планет, похожих на Землю. Самих Земель бесконечно много, а вот похожих…
«Непременно, любимая», – согласился я, и сейчас мне почему-то показалось, что Мери звонила, чтобы узнать, выполнил ли я свое обещание. Она была нетерпелива. Если я позвоню ей, она скажет «Лева, я загляну к тебе на пару минут», и я не смогу отказать, а когда она войдет, то поймет…
Не хочу. Сначала должен разобраться сам.
Телефон зазвонил опять.
– Здравствуй, Мери, – сказал я.
Она ответила не сразу – что-то в моем голосе показалось ей незнакомым и, может, пугающим.
– Ты вернулся и не позвонил, – осуждающе сказала она. Мария-Луиза всегда нападала, когда представлялась возможность.
– Я устал. – Это было правдой.
– Но ты пропустил встречу с Хемпсоном, и он на тебя сердит, а когда Чарли сердится, ты знаешь…
Я знал. Вспомнил, как только Мери назвала имя. Хемпсон работал генеральным менеджером в «Япсоне», и мы собирались обсудить пикник на одном из островов – естественно, из самых красивых. Это могло подождать, но я вспомнил и другое: Хемпсон имел какие-то дела со Стокером, это было отмечено в путевом листе, но тогда я с Хемпсоном еще не был знаком, имя его, упомянутое в длинном списке знакомых Стокера (формальность, введенная после того, как однажды близкий знакомый одного из физиков, уходивших на Капрею, потребовал заменить его… не помню по какой причине, но с тех пор в анкете указывали имена не только родственников, но друзей и знакомых), не сказало мне ничего, я его забыл.
И что? Хемпсон мог иметь дела со Стокером и с любым другим физиком, астрономом или даже политическим деятелем – такая у него профессия. Однако воспоминание меня насторожило, придало нашей несостоявшейся встрече новый смысл, пока для меня неясный, но почему-то пугающий.
«Когда Чарли сердится, ты знаешь…»
Это да. Для Хемпсона не существовало преград в достижении цели. Все знали, что пройти он мог и по трупам, но никогда никому (а полиция старалась, это я знал) не удавалось не только найти прямые или косвенные улики, но хоть какую-то материальную связь Хемпсона с человеком, стоявшим у него на пути и внезапно умершим от сердечного приступа или погибшим в автокатастрофе (водитель не справился с управлением на скользком шоссе, какое мог Хемпсон иметь к этому отношение?).
– Ты еще не спишь? – промямлил я. – Поздно уже.
Тут же подумал, что ляпнул глупость – Мария-Луиза была совой, и кому, если не мне, следовало об этом помнить?
– Не сплю, – сухо произнесла Мери, и я понял, что она явится, даже если я скажу, что не желаю ее видеть, и между нами все кончено. В последнем случае она примчится еще быстрее.
– Приходи, конечно, – радушно пригласил я, подумав, что смогу задать ей несколько вопросов, которые, возможно, заставят меня вспомнить то, что сам я вспомнить не мог.
А если она не опознает во мне Полякова? Женщины чрезвычайно чувствительны к самым мелким и для мужчины неразличимым деталям. Не об одежде или чертах лица речь. Я мог посмотреть на нее не тем взглядом. Сказать не то слово – да и сказал уже. Не так подать руку, не так поцеловать…
Я думал предоставить Полякову возможность поступать так, как он привык, но понял, что это невозможно. Я был запутан с Поляковым, но он умер – тот Поляков, которого знала Мария-Луиза. Я пользовался его памятью, причем выборочно, вспоминая не то, что хотел (я не знал, что именно мне нужно вспомнить!), а то, что позволяли предлагаемые обстоятельства. Свидание с Марией-Луизой было испытанием, к которому я не считал себя готовым, но и уклониться не мог. Без нее в этой ветви я не сделал бы и десятой доли того, что собирался.
Сказать? Вместе пережить шок и попытаться понять, кто и почему…