Снаружи послышались шаги – быстрые, скорее мужские, чем женские. Конечно, Мери надела свои любимые кроссовки и свой любимый зеленый свитер, и свою привычную, как сигара во рту у Черчилля, юбку.
Стучать она не стала, а звонок для нее не существовал никогда – она терпеть не могла звонки и в своем коттедже сняла это устройство в первый же день. «Пусть стучат, – сказала она, – а вообще-то у меня не заперто, красть нечего, а если что и украдут, буду только рада». Бессмысленных заявлений Мария-Луиза сделала за время нашего знакомства столько, что хватило бы на толстую книгу. Правда, обычно оказывалось, что бессмысленными ее слова были лишь с моей точки зрения, но это не мешало мне обсуждать и осуждать ее очередное, как я считал, бессмысленное заявление. Вроде такого:
– У тебя пуговица на рубашке, третья сверху, вот-вот оторвется, а ну-ка сними, я пришью.
Сказано это было настолько не к месту, что я без разговоров стянул с себя рубашку.
Постоял, пока Мери ходила в кухню за коробкой, где хранилась домашняя мелочь, были там и иголки с нитками, которые сама Мария-Луиза и положила вскоре после нашего знакомства, сказав, что даже у холостого мужчины должны быть в доме предметы, связанные с женским присутствием. Такие предметы как бы притягивают женщин. Я спросил тогда: зачем мне притягивать других женщин, если одна, самая желанная, уже здесь? Мери удивленно посмотрела на меня и сказала: «Чтобы сравнить несравнимое».
Она принесла коробку, бросила: «Что ты стоишь столбом, привидение увидел?», села на диван и принялась сосредоточенно пришивать пуговицу, которая, по-моему, держалась вполне крепко. А я мучительно размышлял о физической сути процесса, называемого квантовым запутыванием и проявлением его в человеческом сознании. Для Мери я, вне всякого сомнения, был ее Левой, ее Поляковым, поводырем, я был в его рубашке, но знал, что рубашка – моя, зеленая в полоску, а на Полякове была темно-синяя, гладкая. Сейчас она – я видел – была в руках у Марии-Луизы, хотя я твердо помнил, что на мне рубашка была именно зеленой и именно в полоску. Я посмотрел на свои руки – это были мои руки, с родинкой на левом предплечье. Я не знал, была ли такая родинка у Полякова… То есть, знал, конечно… Достаточно мне было об этом подумать, и я вспомнил: у меня была родинка, но не на левом предплечье, а на правом, ближе к ладони… В голове застучало, в затылке заломило – видимо, поднялось давление. Я еще только постигал азы наблюдательного проявления квантового запутывания, и это было, хотя и удивительно, и неприятно в какой-то мере, и в какой-то мере неправильно по отношению к Марии-Луизе, но тем не менее полностью соответствовало описанию процесса, следовавшему из решений уравнений Вольпитера, тех, что я в первом приближении решил в прошлом году, но не представлял, как эти решения, красивые и неизбежные, можно соотнести с реальной ситуацией. Психология все-таки еще плохо сочеталась с физикой.
Я был собой, конечно. Собой – Голдбергом и собой – Поляковым. И дом мой был здесь, и дом мой был там, и женщину эту я видел впервые, и женщину эту я знал давно, я ее любил, а она любила меня, и мы были вместе, и я вспомнил, как мы были вместе на прошлой неделе, когда Мери сказала: «Лева, а талант поводыря передается детям, как по-твоему?» Я долго смотрел в ее глаза, чтобы понять, сказала ли она это просто так. Мери смотрела на меня с любопытством и, мне показалось, без всякого подтекста. Не желая углубляться в тему, чтобы не услышать то, чего я слышать не хотел, я пробормотал: «Понятия не имею, у поводырей дети еще слишком малы, чтобы…» Я не договорил, потому что Мери думала уже о другом и меня заставила думать о том же, о чем думала сама. Так было всегда, так было и сейчас: она пришивала пуговицу нарочито медленно, нарочито красивыми движениями, знала, что я за ней наблюдаю, и, когда она зубами перекусит нитку, тяжело вздохнет и поднимет на меня взгляд, который я любил больше всего на свете, мне не останется ничего другого, как подойти, забрать у нее рубашку, нитку с иголкой, бросить на пол, сесть рядом, взять ее лицо в ладони…
Мери перекусила нитку, подняла на меня взгляд, и Голдберг во мне отошел так далеко в подсознание, что я решил, будто запутанность распуталась, на какой-то момент испугался этой мысли, но в следующую секунду мыслей не стало вообще, одни ощущения и эмоции: я целовал губы, лоб и щеки, и губы отвечали, и руки Мери обнимали меня, она царапала мне спину своими ноготками, это было так приятно и возбуждающе, что, как это уже бывало, я принялся целовать ее шею, и Поляков, как и Голдберг, исчез из этого мира, из всех миров бесконечных вселенных, я был не я, а мы, и мы не имели имени, потому что еще не родились, и потому что уже исчезли, и потому что будем всегда, а потом, когда вечность, в которую мы провалились, все-таки миновала, я лежал опустошенный и счастливый, смотрел в ее глаза и не мог решить, кто же я на самом деле: Поляков или Голдберг, или Голдберг-Поляков, или Поляков-Голдберг, или я вообще никто, или я – все мужчины всех вселенных, когда-либо любившие и любимые…
– У тебя взгляд Акелы, – пробормотала Мария-Луиза, закрыв глаза и глядя на меня сквозь веки: мне показалось, что так она видела меня таким, каким я и был в эту минуту – метавшимся между двумя личностями и не умевшим понять себя.
Я не был охотником, во всяком случае, не в том смысле, какой придавал этому слову Киплинг. Вспомнил, как первый раз прочитал «Книгу джунглей» – поздно прочитал, в пятом классе. Этой книги не было в домашней библиотеке, я сам ее приобрел на деньги, которые мама дала мне, чтобы я купил в школе бутерброд. Дорога в школу проходила мимо книжного магазина, я вошел и сразу увидел эту книгу: большую, с картинками, денег у меня хватило впритык, сдачу я получил пять копеек и, кажется, потерял, не помню, чтобы я их отдал маме или потратил на что-то еще (да и на что можно было потратить пять копеек?). А книгу читал вечером, вместо того, чтобы делать уроки…
Я вспомнил, что «Книгу джунглей» мне прочитала мама, когда я еще не умел читать – загрузила текст в е-бук и читала по складам, приучая меня запоминать буквы. Картинок, конечно, не было, только текст, картинки я рисовал в воображении, и Акела был у меня не волком, а огромным мужчиной в набедренной повязке и с длинным ножом в руке, это был, скорее всего, взрослый Маугли, таким мне представлялись все, даже Шер-хан.
Мери, как всегда, была права: наверняка у меня сейчас был взгляд охотника, потому что я вспомнил еще одно, о чем забыл и сам поводырь, забыл намеренно, я не хотел помнить то, что неприятно, то, что заставляет думать о ненужном, печальном, неправильном. Если бы не вопрос Марии-Луизы, я бы не вспомнил. Вспоминается по ассоциации даже то, что стараешься забыть – психоаналитики так «вытаскивают» забытые детские обиды и горести, и слова Мери ассоциировались в моем подсознании с банкой Орлина, где я был с группой из пяти человек.
Тогда я повел их дальше, и они забыли все, что происходило. Я тоже хотел забыть и долго потом водил группы по таким окраинным островам, что в памяти все смешалось, и воспоминание о банке Орлина разгладились, как скатерть, если навалить на нее несколько дюжин новых скатертей, новых памятей. Через год мне уже нужно было прикладывать мысленное усилие, чтобы вспомнить произошедшее, через два нужно было приложить мысленное усилие, чтобы вспомнить о том, что я должен приложить мысленное усилие, чтобы…
Через три года меня могла заставить вспомнить лишь случайная ассоциация – почти оторвавшаяся пуговица стала ею.
Я крепче прижал к себе голову Мери и поцеловал ее в краешек губ, она отозвалась, мы лежали обнявшись, она рассматривала меня из-под прикрытых век, что-то она, несомненно почувствовала, я сейчас был другим. Мне показалось, что ей страшно со мной, эта неправильная мысль мелькнула и пропала. Я боялся сам себя, мне стало страшно с собой, я подумал, что может не получиться.