Горлоедов согласился и добавил к моим словам своё раздумье о дарах – дескать, хорошо бы озадачить отечественную фармакологию на подходящие средства от некоторых прирожденных свойств натуры, а то у неё дальше антабуса и адонис-брома дело не идёт, ну а что бы стоило сочинить вакцину от блядства – он, мол, сам бы согласился делать такие уколы некоторым мокрощёлкам и даже не потребовал бы от Минздрава зарплаты. Принимая его тон, я ответил, что лично его на такую работу допускать никак нельзя – самому ему сперва надо пройти вакцинацию, потому что, как пить дать, сделав болящей девице укол, он на этом не остановится, а тут же пустит в ход ещё один шприц и поставит другой укол, чем испортит всё лечение.
– Ещё не хватало, чтоб за это ты брал деньги, – устыдил его я.
Горлоедов снова согласился, и мы выпили. Потом жевали сочную бастурму и под свежий ветерок из-за трепетной занавески вспоминали былые наши пестринки и безобразия – всё то, что обычно вспоминают старые приятели, в совместной памяти которых кладь прошлого уже перевешивает груз их общего настоящего. За этим разговором прикончили «Пшеничную», и Андрей заказал новую бутылку, а к ней – две порции чебуреков.
– Ты вот что, – сказал он, когда официантка принесла заказ, – к Надьке на свадьбу не ходи – не надо.
– Меня и не звали…
Я было уже собрался узнать, что он задумал, но тут в зал впорхнула резвая тройка наших общих с Горлоедовым подружек, и они сразу оживили наш угол неугомонным щебетом. С ними пришло смятение, о котором невозможно говорить без горечи и стыда. Помню: неграмотно пили водку с портвейном и выдавали девицам фруктовые призы за длину ног и объём талии, которые (длина и объём) измерялись шнурком от моего ботинка. Потом из проказниц был организован хор, и мы с Горлоедовым отплясывали какой-то весёлый угловатый танец под их звонкие рулады. Через эту цыганщину кроме горлоедовских сортирных рублей с песнями был пропит мой последний червонец. Потом Андрей со стоном: «Всех вакцинировать наискось!» – растворился в звёздной августовской вселенной, а я, выпав из всех координатных систем, целовался с кем-то на широком белом подоконнике, висящем в неведомом пространстве. Что было после – и вовсе безнадежная тайна. Но обошлось без непоправимого – утром я очнулся на лавке в привокзальном сквере с пустой до звона головой, без одного шнурка и со сломанной молнией в ширинке.
Собственно, это не имеет отношения к делу, просто я хотел сказать, что не успел добиться от Горлоедова признания относительно его коварных замыслов, по всему тогда уже достаточно созревших.
Я доверился совету Андрея и не предпринял никаких действий, чтобы оказаться в назначенный день среди гостей в «Тамаре». Видимо, он не хотел, чтобы я оказался непосредственным свидетелем события, и, судя по вескому тону, имел на то убедительные соображения.
В неподвижный и душный, как утюг, августовский вечер я шёл к соборной площади в гастроном, где работала одна из трёх девиц, с которыми я и Горлоедов разделили ужин в чебуречной. Утром она позвонила мне на службу и пропела в трубку, что, дескать, к ней в отдел завезли копчёные сосиски и она, памятуя, как я извел последнюю десятку, взяла на меня полтора килограмма. Благодарности моей не было предела. Я брёл, обмахиваясь свежим «брехунком», и размышлял о странностях женской натуры, которая бессовестно позволяет всем этим чертовкам и бестиям пропивать с тобой твою последнюю заначку, но при этом не позволяет бросить тебя голого и голодного, а заставляет кормить и содержать без ясной нужды, а единственно из чёрт знает какого сочувствия или полностью немотивированной признательности. Потом я стал думать: причастен ли этот ангел к поломке молнии в моих джинсах или нет, но ни к какому выводу прийти не успел, потому что тут на моём пути возник Андрей Горлоедов. Он шагал мне навстречу в своей рабочей куртке с оттянутыми карманами и художественно насвистывал марш Мендельсона.
– Со свадьбы, что ли? – предположил я прозорливо.
– Ага! – Небесные глаза Горлоедова лучились как-то уж слишком безмятежно. – В гробу я видел такие свадьбы. Это не свадьба, это – писк замученной птички!
– Что ж ты, дружок, такой трезвый? Не налили?
– А я сам угощал.
Меня все больше распирало любопытство.
– Что, так на всю свадьбу и выставил?
– Труб-ба дело! – сказал Горлоедов. – Это пионеры выставили, а я только к «Тамаре» подвёз. Сунул кишку в окно и – шесть атмосфер на выдох!
Я внимательно посмотрел на Андрея – он и вправду был совершенно трезв. И тут передо мной мгновенно соткалась зыбкая картинка: свадебный стол с закусками, принесённая с собой водка, розовое платье невесты и крапчатый костюм фельетониста, а надо всем этим – дрожащая кишка и смердящий бурый поток…
– Полная цистерна!.. – ликовал Горлоедов.
– Тебя посадят, – с сожалением сказал я.
– Ну да?!
– Да, – подтвердил я. – За использование государственной техники в личных целях.
– А вот такого видал?! – выпалил Горлоедов и, хрястнув ладонью в сгиб локтя, покачал в пространстве обрубком. – Я на прокурорской даче яму чищу – очень ему хочется в дерьме преть!
И он пошёл дальше, совсем не злой и, судя по гордо вздёрнутой голове, очень собой довольный.
Знаки отличия
Бессмертник
Сменив имя сотни раз, настоящего он, разумеется, не помнил. Для ясности повествования назовём его Ворон, ибо ворон живёт долго.
Он родился в христианской стране, в семье горшечника. Счастье его детства складывалось из блаженных погружений голых пяток в нежную жижу будущих горшков, из путешествий по узким улицам-помойкам, из забиваний палками жирных крыс в мясном ряду рынка, из забавного сцепления хвостами собак и кошек, из посещений ярмарок, где смуглый магрибский колдун в шерстяном плаще с бархатными заплатами показывал невероятные чудеса вроде пятиглавого и пятихвостого мышиного короля или удивительного человекогусеницы с веснушчатым лицом и длинным мохнатым туловищем, внутри которого, казалось, катаются большие шары. За особую плату гусеницу разрешалось покормить рыхлым кочанчиком капусты, похожим на зелёную розу, и расспросить о своей судьбе.
Ворон любил глину за то, что в пытке огнём она обретает земную вечность, и годам к четырнадцати выучился делать неплохие горшки – от щелчка ногтем тонкие их стенки звенели, будто медный колоколец. Почуяв выгоду, отец бросил ремесло, посадил за гончарный круг сына, а на себя взял труд торговать звонкими горшками. Дар мальчика сломал счастливое течение его дней. Но по принуждению глину Ворон ласкал без любви, ему было милей воровать на рынке кислые яблоки, и он убегал из дома в пыльный город. Дабы развить в сыне усердие, горшечник позвал кузнеца в кожаном фартуке, и тот заключил цыплячью шею Ворона в железный обруч, скрепив его цепью с кованым кольцом у гончарного круга. Братья и сёстры, не имевшие дара к творению тонкостенных горшков, с глупыми лицами прыгали вокруг Ворона и, как собаке, кидали ему кости.
Страшными проклятьями ярмарочных цыган Ворон проклинал свои руки, сделавшие его цепным псом, он завидовал неумелым рукам своих сестёр и братьев, он плакал над быстрым гончарным кругом, и слёзы его вкраплялись в стенки растущих горшков. Эти слёзы принесли ему новое горе – после обжига горшки на удар ногтя по румяной скуле отвечали заливистым детским смехом. Со всего рынка сбегались люди к удивительному товару и не стояли за ценой.
Год сидел на цепи Ворон. Дабы не оскудели в нём чудесные слёзы, отец кормил его вяленой рыбой и подносил воду вёдрами. Спал Ворон тут же, у ненавистного гончарного круга, в аммиачном запахе мочи, на старой, прохудившейся дерюге. Глаза его обесцветились и сделались жидкими, немытое тело покрылось вонючей коркой, он искрошил зубы, грызя ночами подлую цепь, выл во сне, как воют наяву псы, цыплячью его шею под железным обручем опоясала гноящаяся кольцевая рана.
Через год такой жизни, на карнавальной неделе, бывший горшечник решил подарить сыну, которого ошейник уже научил кусаться, день воли. Намотав на руку цепь, горшечник привёл Ворона на площадь – он покупал ему липкие палестинские финики, лидийский изюм, солнечный лангедокский виноград и сладкие орехи из Кордовы; отец не скупился – теперь смеющиеся горшки за звонкую монету скупали у него арабские и генуэзские купцы, знающие настоящую цену любому товару и за любой товар дающие лишь половину настоящей цены.
На площади под высоким выгнутым небом разложили коврики акробаты: татуированная женщина с лапшой мелких косиц на голове обвивала ползучим телом собственные ноги, голые по пояс борцы ударяли друг друга о землю с такой силой, что шатались опоры, растягивающие струну канатоходца; тулузские музыканты щипали струны, дули в свирели и высоко поднимали голосами песню о храбром Оливье – паладине великого Карла; у палатки бородатого рахдонита, торговца человеческим товаром, доставившего в город красивейших женщин мира – желтоволосых славянок, чёрных нубиек, хазарок с иволистными глазами, – толпились воры и стражники, желающие за серебряную монету купить на час тело полюбившейся рабыни.
Отец водил сына на цепи по пёстрой площади до тех пор, пока не возникла на их пути красная, как сидонский пурпур, палатка магрибского колдуна.
– Я хочу узнать свою судьбу, – сказал Ворон.
– Будь ты послушным сыном, – предположил горшечник, – судьба бы сделала тебя мастером гильдии, но ты – бездельник и мерзавец, поэтому – вот твоя судьба! – И он звонко тряхнул цепью.
– Кто там звенит деньгами, вместо того чтобы купить на них тайны будущего? – послышался из палатки голос магрибца.
– Я хочу знать, – сказал Ворон, – долго ли мне суждено делать для тебя горшки.
Горшечник решил, что это действительно полезное знание. Он дал сыну монету и на цепи впустил за полог палатки.
– А где мышиный король? – спросил Ворон, получив от магрибца капустный кочан и не найдя за ворохом колдовских трав иных чудес, кроме человекогусеницы.
– Он умер в Никее полгода назад, – ответил магрибец и вскинул руки, унизанные браслетами и перстнями. – Все мыши Вифинии сошлись на его похороны. Это было жуткое зрелище – три дня Никея походила на сахарную голову, обронённую у муравейника! Триста тридцать человек было съедено мышами заживо! При этом никто не считал сирот и чужестранцев!
Магрибец умел гордиться даже тем, что потерял.
– Я вижу на девятьсот лет вперёд, – сообщил провидец, насытившись капустой, – я вижу, как гибнут и зарождаются царства, я вижу будущих властелинов мира и их будущих подданных, я знаю о грядущих ураганах, морах и войнах, я вижу коварный дар, скрытый в тебе, Ворон, но я не вижу твоей смерти.
– Что ты сказал? – удивился хозяин палатки.
– Я вижу на девятьсот лет вперёд, – повторил человекогу-сеница, – и я вижу его живым.
Магрибец поднялся из вороха своего колдовского хлама.
– Почему на тебе ошейник, оборванец? Ты сторожишь дом своих почтенных родителей?
– Нет, я делаю им горшки, в глину которых подмешаны мои слёзы. Эти горшки умеют смеяться, потому что огонь превращает глину в камень, а мои слёзы – в смех.
Магрибец посмотрел на Ворона глазами, похожими на два солнечных затмения, – вокруг чёрных зрачков плясало пламя, – но Ворон выдержал его взгляд. Тогда магрибец расхохотался, так что задрожал его плащ с бархатными заплатами, и выскользнул наружу.
– Сколько золота ты хочешь получить за своего сына? – спросил колдун горшечника, который стоял у палатки с цепью в руке и общипывал губами кисть винограда.
– Пока он сидит у меня на цепи, я буду иметь столько золота, сколько найдётся в округе глины, – усмехнулся горшечник.