В студенческие годы Тарарам почитывал труды Эриха Фромма, который, ловко микшируя Маркса и Фрейда, описывал суть буржуазного миропорядка как переход бытия в обладание. Тогда уже Рома чётко осознал, что роковой шекспировский вопрос «быть или не быть» страшно устарел для мира, в котором ему выпало родиться, поскольку по своей постановке он являлся вопросом трансцендентальным, выходящим за рамки доступного опыта, вопросом, вызванным трагическим сомнением в собственных силах, в готовности и возможности осуществить возложенную на человека свыше миссию. Это был вопрос гордого и мятущегося духа, на него отваживались избранные, лично ответственные за ход истории перед лицом бытия. Главный выбор буржуазного общества, общества, соблазнённого вульгарной/продажной свободой (свобода, как и любовь, бывает Уранией и Пандемос) и одурманенного пьянящей властью капитала, Фромм сформулировал иначе: «быть или иметь». Возможность не быть ушла за скобки, поскольку теперь человечество паслось на поле сугубо материальной определённости. В этой дилемме быть – значило стремиться изнутри вовне, значило отдавать, дарить, расточать, как светило, как божество, как мужчина. Вернер Зомбарт, которого Рома тоже почитывал в студенческую пору, называл такой выбор «путём героя». В свою очередь, иметь – значило стремиться извне вовнутрь, значило брать, копить, присваивать, красть, как прохвост, как деляга, как посредственность, как срань Господня. Этот путь Зомбарт называл «путём торгашей».
Буржуазный мир держится на торжестве корыстного иметь. Однако в бублимире, в новом мире заэкранной реальности исчезает даже оно, это сквалыжное иметь – здесь всё покрывает туман неуловимой мнимости. Рома исподволь сознавал, что в подсунутом эврименам мираже речь теперь идёт не о накоплении и присвоении, а лишь о любовании уже накопленным и присвоенным, – но не вами, господа, всегда не вами, а каким-то неопределённым призрачным субъектом, с которым каждому следует стремиться себя отождествить. Непременно следует. И это навсегда, потому что, как ни стремись, тождество недостижимо. Таково необходимое условие наведённого морока – новоявленного общества потребления иллюзий. В бублимире человек изо дня в день обречён смотреть бесконечный сериал об обладании, потребляя уже не вещи, но их визуальные имитации – эталонные образы, имиджи, рекламные химеры… Тут обретали смысл даже бессмысленные в иных обстоятельствах сентенции вроде «жизнь прекрасна» или «жить хорошо» – ведь жизнь на самом деле превратилась в эрзац подлинной жизни, подделку, точно так же нуждающуюся в рекламе, как лак для волос, выдерживающий торнадо, или напиток «Фиеста», вызывающий приступ немотивированного смеха.
Рома не хотел погружаться в мираж, предъявленный дыркой бублика, в эту источающую наркотические миазмы трясину, он хотел пройти по жизни путём героя. Как ему казалось, он не то чтобы имел в своём характере необходимые для исполнения подобной миссии черты, но попросту был для этого пути рождён. Причём его совершенно не устраивала роль героя на экране. Он хотел быть героем помимо экрана, вне его – быть героем похищенной и вновь обретённой реальности.
Вместе с тем Тарарам понимал, что в зависимость от массмедиа попал сейчас не только пресловутый эвримен, но и его пыжащийся оппонент – противостоящий маленькому человеку в рамках всё того же общества спектакля человек элиты. Ведь сегодня и ему удаётся приобрести авторитет и вес лишь в том случае, если он становится персонажем застеклённого вертепа – телеведущим, гостем программы, действующим лицом репортажа – или каким-то иным способом попадает в ту самую треклятую телевизионную картинку, которая теперь единственно и обладает статусом действительности. Такой путь Рому категорически не устраивал – это была игра по правилам отвергаемого им мира.
Какой же следовало стать стезе героя, кроме того, что по определению это должна быть стезя нестяжания? Вплоть до нестяжания иллюзий. Рома мучительно над этим думал. Собственно, всю его жизнь, за исключением редких позорных моментов, когда он подростком крал у родителей мелкие деньги, плюс несколько других, более поздних эпизодов, вполне можно было считать образцом нестяжания. Но Тарарам понимал, что этого явно недостаточно – траектории его пути не хватает дерзости, не хватает сверхзадачи и безудержности порыва. В свои тридцать восемь Рома остро осознал, что с этим надо кончать.
На первый взгляд несоответствие его нрава собственным тайным притязаниям было налицо, однако в данном случае доверять первому впечатлению как раз не стоило – при ближайшем рассмотрении несоответствие оказывалось ложным. Те люди (паладины художественного жеста), в среде которых Рома некогда вращался, сам будучи частью той среды, имели столь могучий потенциал неброского бесстрашия, столь мощную веру, что жизнь принадлежит им и только им, что в своё время, окрылённые идеей ковчега свободного искусства, смогли вытеснить из облюбованного сквота на Чайковского (НЧ/ВЧ), а потом и из сквота на Пушкинской, 10 и воровские малины, и наркоманские притоны, и пахнущие камамбером бомжатники. В жизни правит непреложный закон: кто ссыт – тот гибнет. Богема не боялась городского дна, потому что ей нечего было терять, кроме неосуществлённых замыслов и неизведанных соблазнов, – у неё не было даже цепей. Ни галерных, ни золотых пацанских. Поэтому эти люди побеждали. Братство давно распалось – одни ушли в коммерцию, другие спились, сторчались или просто дали дуба, третьи, не найдя себе места в остывающем универсуме, впали в спасительную полуспячку. Тарарам был из последних, он по-прежнему нёс в себе тлеющие угли всесокрушающего бесстрашия, которым утихший вихрь общественных метаморфоз просто не позволял разгореться. Стало быть, надо раздуть их самому. Эта нужда и томила.
Итак, для выправления личной судьбы следовало выяснить, насколько устойчив окружающий мир, каков ресурс его защиты против таких, как он, Рома Тарарам, инсургентов, в силу неведомых причин не вписавшихся в программу. В торговом зале «Незабудки», глядя на благоухающую флору, Тарарам подумал, что пробным камнем, брошенным в огород системы соблазна, могло бы послужить протестное движение, выступающее, скажем, под лозунгом «Вегетарианцы! Прекратите геноцид растительного мира!», однако эта мысль была им отвергнута как недостаточно разящая. Следующая идея, толчком к которой послужил висящий на стене за развесистым фикусом календарь с физиономией Аршавина, заключалась в формировании боевой скотозащитной организации, выступающей (возможно, в союзе с ненавистницей пушнины Бриджит Бардо) за бойкот и запрет футбола, поскольку лучшие футбольные мячи, как известно, шьются из каракуля, пусть и мехом внутрь. Но этот проект требовал внедрения в информационное поле той самой системы соблазна, которая, собственно, и вызывала тошноту. Уж если картинка в дырке неизбежна, то терпеть её следует лишь в форме побочного результата, неминуемого, но ничтожного следствия, которым вполне можно пренебречь, а никак не в качестве средства для достижения цели.
Несколько следующих идей при их критическом рассмотрении оказались столь же уязвимыми.
Однако стоило только какой-то тихо журчащей в торговом зале FM-станции завести былинную «Come Together», как мысли Тарарама перестроились в новый порядок, и к концу второго куплета в его голове сложилась стройная концепция грядущего происшествия. Ресурсу прочности системы предстояло забавное испытание, причём подготовка операции практически не требовала бутафории (ровно наоборот) и иных материальных затрат. Когда-то в детстве/юности у Ромы был виниловый диск «Abbey Road», первая дорожка которого как раз и пульсировала сейчас тугими басами в эфире. Звуковой ряд невольно выудил из Роминой памяти картинку: ливерпульская четвёрка, упакованная в приличные костюмы, переходит по «зебре» улицу – вероятно, ту самую Монастырскую дорогу, где располагалась студия «Apple», иначе с какой стати шлепать эту фотку на конверт пластинки? Один из музыкантов был бос – кажется, сэр Маккартни. Развив в воображении дерзкий замысел, Тарарам получил то, что искал – тест, провоцирующий локальный сбой в программе бублимира.
Добровольцев в количестве четырнадцати человек Рома завербовал из той самой среды, которая некогда была сгущена на Пушкинской, 10, – в нынешние времена она пребывала в рассеянии, но по-прежнему не жаждала покоя, а искала неприятностей. Кто-то был обольщён возможностью участия в весёлой концептуальной акции, кто-то – отвоёвыванием потерянных позиций в информационном пространстве (обещано было телевидение – не все разделяли Ромины убеждения, да он их и не афишировал), кому-то не требовалось никакого мотива, а довольно было природного озорства и бескорыстной любви к искусству. Истинных целей Рома не раскрывал (протестное содержание акции, как уже было сказано, служило лишь прикрытием, обеспечивающим относительную безопасность участникам шествия): формальная задача состояла в следующем – кто-то должен был осилить путь от квартиры Ромы на Стремянной улице до Семёновского плаца. Идти с тупым упорством следовало лишь одним маршрутом – самым откровенным, по улице Марата. Как только кому-то удастся преодолеть весь путь до конца, представление сворачивалось. Далее в дело вступали новости канала «100 ТВ», и девушка Даша – отменный художник-график, известный в приближённых к искусству кругах тонкой работы офортами и небольшой обувной коробкой ловко сработанных на спор фальшивых денег – подвозила на своей тёртой «мерседес» одежду и паспорта повязанным участникам парада. Всё.
Утвердившись в намерениях, Тарарам некоторое время учился ходить голым. Это оказалось непросто – Рома был в квартире один, доверив роль экзаменаторов зеркалам, беспристрастно, не внушая смущения возвращавшим ему собственный образ, и всё равно голым он ходил плохо. То есть он думал о том, как ходит, и поэтому шёл нехорошо – напряжённо, недобро кидая по сторонам взгляды, словно в поисках вызова, насмешки, понимая, что что-то с ним не так, как-то не так он выбрасывает шаг, слишком скованно от излишнего старания, слишком он резок в движениях своего усердствующего тела, думающего, как ему надо идти, вместо того, чтобы идти свободно, как ходит сильный и спокойный зверь. Что-то мешало, кто-то чужой сидел и толкался в Роминой груди, как больное сердце.
Когда он надел на голову расшитую бисером шапочку (давний подарок приятеля, съездившего по случаю в Непал), стало легче – шапочка оттянула на себя часть воображаемого зрительского внимания.
А потом Рома забыл, просто забыл, увлечённый какой-то посторонней мыслью о давно не стиранных занавесках, что он голый, и внезапно всё сладилось.
Он опасался, что на людях ему не удастся повторить этот трюк с памятью, не получится выгнать из себя чужого, и дефиле выйдет жалким, однако всё произошло ровно наоборот – на улице его охватила какая-то победительная беспечность, невесомое дурашливое вдохновение, рассеявшее невольную скованность и позволившее ему пройти до «Мясного дома», где его настигли менты, упруго, легко и с несомненным достоинством, совладать с которым не мог даже вредный старикашка с каплей на носу и губой-сковородником, плеснувший, но не попавший в него из окна чаем…
Остальное известно. Система запнулась и дала сбой на одиннадцатом придурке. Вывод, который Тарарам сделал из проведённого в полевых условиях опыта, несмотря на свою кажущуюся очевидность, поразил его зияющей глубиной: при равных прочих, побеждают маньяки.
Глава 2. Сердца четырёх
1
Хранить фломастеры в холодильнике Егора приучил отец, который был уверен, что вещь, доверенная холодильнику, делается бессмертной. Отец ушёл из семьи (от жены) семь лет назад, чтобы перейти в новую семью (к новой жене), из которой впоследствии он уйти уже не решился, потому что с возрастом менять старую жизнь на новую любовь становится сложнее. Егор не осуждал отца и даже по-своему дорожил им за то, что тот не был порождением материнской фантазии – беззаветным полярником, вечным геологом, первооткрывателем неведомых островов, смотрителем вулканов, спасателем амурских тигров, добытчиком подземных изумрудов, – а был обыкновенным человеком, рядовым инженером Водоканала – возможно, слишком внушаемым и гуттаперчевым, но определённо своим, тёплым и кровным. Каждый год в родительскую субботу отец с сыном ездили на Серафимовское кладбище к деда?м и бабкам, но в последнее время, если по чести, Егор всё больше использовал этого, теперь в определённом смысле постороннего, человека лишь в качестве лёгкого источника для небольших карманных денег. Чего немного стыдился. В невероятные свойства холодильника Егор, разумеется, не верил, считая отцовские домыслы чудачеством. Однако в силу сложившейся привычки делал так, как было заведено в детстве.
В кухне на столе, в широком кратере фруктовой вазы лежал румяный нектарин – плешивый персик, а на стене, уже порядком подщипанная, висела связка белого узбекского лука. Эти луковицы отличались необычайной твёрдостью: ими можно было смело заряжать небольшую мортиру, не будь они таким жгучими – от них сам собой воспламенялся порох.
Выудив из отделения на внутренней стороне дверцы холодильника набор цветных фломастеров, упакованных в прозрачный пластиковый конверт на кнопке, Егор вернулся в комнату. При поддержке интернета и подручной справочной литературы он собирался произвести ряд вычислений, с помощью которых, в случае удачи, намеревался вскрыть одну из потаённых исторических закономерностей, а заодно удивить мир дерзкой пытливостью ума, широтой интересов и глубиной одарённости. Промежуточные результаты изысканий следовало представить в виде сводной таблицы – цветные фломастеры были нужны для наглядности.
За окном немилосердно жарило июньское солнце. При этом чистой была лишь восточная половина неба, западную же всё гуще и гуще затягивали тугие, тяжёлые облака, в которых тихонько рокотал гром – так, будто ворочался во сне. Всю неделю в городе стояла душная жара, уморившая даже одуванчики на газонах, давно пора было залить это пекло небесным водам.
Через час на листе бумаги, как сосульки – верхушкой вниз, выросли двенадцать столбиков: розовый – Аменемхетиды, серый – Аменофисиды, фиолетовый – Меровинги, жёлтый – Тан, синий – Каролинги, зелёный – Капетинги, коричневый – Мин, красный – Валуа, голубой – Стюарты, светло-коричневый – Бурбоны, салатный – Романовы, чёрный – Габсбурги. На Габсбургах арсенал цветов иссяк, так что Цинскую династию и ныне правящую японскую, наименования которой Егор к своему стыду не знал (но непременно бы узнал, будь набор из холодильника богаче), изобразить уже было нечем. В итоге несложных арифметических выкладок сошлись только два обстоятельства: Меровинги, считая династию от легендарного отпрыска морской богини, правили государством франков триста четыре года, пока Пипин Короткий не спихнул последнего из них с престола, – ровно столько же, сколько царили в России Романовы. Остальные династии держались в диапазоне от приблизительно ста пятидесяти девяти до примерно шестисот тридцати шести лет. Однако в целом, по средним показателям (если отсечь крайности), прослеживалось определённое стремление к словно бы намагниченным трём сотням – одни не дотянули, другие проскочили, но если сложить и поделить… Сведения о XII и XVIII династиях по существу не стоило брать в расчёт – много спорных датировок, да и трактовки самой древнеегипетской хронологии, как показал сетевой поиск, в среде египтологов были весьма разнообразны. С остальными – тоже не просто. Да вот хотя бы: откуда вести счёт – с рождения основоположника или с его вступления на трон? А где заканчивать? Вопросы раскачивались в голове Егора, как еловые лапы на долгом ветру. Тем не менее он снова вывел на экран компа калькулятор. К фиолетовым цифрам 304 он последовательно прибавил жёлтые 289, синие 236, зелёные 341, коричневые 276, красные 261, голубые 333… Досчитать Егор не успел – мобилка запела «Славься, славься…».
– Привет, – сказала трубка Настиным голосом. – Дома?
– Дома.
– Сейчас перезвоню на железяку.
Егор едва успел дойти до гостиной, как ожил городской телефон.
– Голого на Марата помнишь? – спросила Настя. – Первого, в шапочке?
– Ну? – сказал Егор.
– Мы сегодня генетику сдавали. Потом с Катенькой в «Zoom» зашли – отметить, а там этот, в шапочке, сидит.
– Голый?
– Ну да. То есть нет, сегодня одетый. Народу много, ну мы к нему за столик и сели. А он давай нас клеить – прикольный такой. Я говорю, это у вас секта, что ли, специальная – «долой стыд»? То голыми по улице гуляете, то скромных девушек за коленки трогаете…
– Он тебя что, за коленки трогал? – Настин голос волновал Егора необычайно.
– Это так, к слову. Хотя Катеньку, кажется, трогал. Не важно. Он довольный такой, что я его узнала, говорит, он – не секта, он – рыцарь бескорыстия. Мы ведь, говорит, по большей части любим то, что сделано не для наживы – музыку, там, правильную, книги с человеческим лицом, женщин не за деньги, а упыри медийные вещают, что всё должно быть ровно наоборот. И если ты, мол, не такой, фастфуд не трескаешь и от «Блестящих» не заводишься, то вся твоя жизнь – мимо кассы. Ничего себе парниша, забавный. И погремуха смешная – Тарарам. Катенька повелась – телефон дала.
Егор почему-то был уверен, что Настя тоже дала соседу по столику номер своей мобилки. Что делать – стоит доверительно сказать этим бестиям пару ничего не значащих слов, как они, вместо того чтобы фыркнуть и отвернуться, с радостью впускают тебя в свою жизнь. Женщины любят ушами, а мужчины – чем Бог послал… Завтра Егору надо было сдавать экзамен суровому античнику (он учился на историческом в большом университете), но готовиться, понятное дело, не хотелось, так что он был рад любому поводу отвлечься. Часы показывали половину третьего. Мать приходила домой в шесть.
– Какие планы? – поинтересовался Егор.
– Да вот, зашла домой переобуться. Трамвайный хам мне босоножку отдавил.
«Сколько приключений в один день выпадает на долю хорошеньких девушек…» – подумал Егор и спошлил:
– Приезжай ко мне, глупостями займёмся.
– Это, типа, «Наше радио», программа «Невтерпёж» – замани с утра подружку в койку. Так бы и сказал: ты, Настенька, в прямом эфире…
– Какое «Наше радио»? Ты же сама позвонила.
– Верно, – согласилась Настя. – Всё равно не ожидала. Вот ведь, какой ты испорченный. Не знаешь разве, как за девушкой ухаживают? Ей нужно сначала стихи почитать, потом угостить вином…
– Почему испорченный? – надулся Егор. – Глупости восстанавливают кислотно-щелочной баланс, поднимают тонус, предотвращают кариес и разглаживают морщины на девяносто процентов. Глупости заботятся о нас.
Трубка ответила оглушительной паузой.
– Ладно, – наконец уступила Настя. – Уговорил. И где ты только слова такие берёшь… липучие.
«Удивительное дело, – подумал Егор, – никакой психологии… Врут, что ли, классики про тургеневских девушек?» Он был не прав. По крайней мере, насчёт психологии. Три года назад, шестнадцатилетним школьником, когда он последний раз проводил лето на съёмной даче под Лугой, его пленила одна волоокая юница, тоже дачница. Егор скакал вокруг неё петушком, но та оставалась холодной, как медуза. Соседка, деревенская баба, видя его страдания, сказала заветные слова: «Не гляди, что она нос воротит – мол, не хочу тебя. Девка она ещё не целованная, не пробовала никого. Ты напористей будь. У них, у девок-то, как? Кого они попробуют, того им и захочется». Но Егор уже не помнил этих слов. Да и как ему было тогда довериться той бабе? Что она могла понимать? Она была уже не молода, лет тридцати пяти, она была почти мёртвой.
Цветные подсчёты так и остались незавершёнными. Фломастеры отправились обратно в холодильник.
2
Насте часто снился один и тот же сон, будто она бежит во весь дух, то ли догоняя кого-то, то ли от кого-то убегая, но пространство сна вокруг густеет, сопротивляется, и ей, чтобы хоть немного продвинуться вперёд, уже приходится не бежать, а прыгать какими-то нелепыми лягушачьими скачками – прыг-скок, прыг-скок, – всякий раз протяжно зависая в стоячем киселе грёзы. Так прыгают водолазы в тяжёлых костюмах по взрывающемуся мутью дну или космонавты на Луне. И ничего не происходит, погоня заканчивается пробуждением. Ерунда, сущий вздор. Мастер сна явно дал здесь маху – говорить было бы и вовсе не о чем, если бы не хорошая операторская работа. Сон этот не вызывал у Насти ни страха, ни радости, а одно досадное недоумение. Его, этого сна, вообще не должно было быть, поскольку Настя никогда не погружалась в бездну и не летала на Луну. Возможно, так проявлялось воспоминание о каком-то инобытии, в котором Настя была морским гребешком, или прозрение чего-то с ней ещё не случившегося. Как бы там ни было, сон, погуляв на стороне, возвращался снова и снова.
Второй раз за неделю Настя проснулась с чувством навязчивого недоумения. Впрочем, после стакана грейпфрутового сока скверное чувство, словно постепенно погружаемый в горячий чай кусочек сахара, стало таять с притопленной явью стороны, и вскоре от него ничего не осталось, даже буквы «ч».
В отличие от большинства сверстниц, у Насти к двадцати годам уже сложилось пусть спорное, но вполне внятное представление о жизни, которое позволяло ей время от времени проявлять характер и ввязываться в авантюры. Формулировалось это представление примерно следующим образом: жизнь – злая история, и всё самое отвратительное в ней обязательно случится. По существу, это была выигрышная позиция, поскольку в ней не оставалось места разочарованию.