Оценить:
 Рейтинг: 0

Русское молчание: изба и камень

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В Швейцарии Шестов занимается средневековой философией, читает немецких мистиков и схоластов, отцов Церкви, католических и протестантских теологов и через них приходит к Мартину Лютеру, в котором он увидел «не пресного реформатора, а трагический дух, близкий Ницше» и ему самому. (В России Лютера в то время плохо знали, относились предвзято, и его работы практически не переводились.)

У Леонида Андреева в рассказе «Призраки», действие которого происходит в доме для умалишенных, один из безумцев занимается тем, что все время стучит в запертые двери. Отчаяние Шестова, заставлявшее его делать то же самое, принесло свои плоды. Дверь приоткрылась, и он увидел еще едва различимый свет… Это был свет религиозной мысли, свет Откровения.

В драме молодого монаха августинского ордена, в его «отступничестве», в учении об оправдании sola fide (только верою) Шестов увидел драму, которую пережили и Ницше, и герои позднего Толстого («Записки сумасшедшего», «Отец Сергий», «Хозяин и работник»), и отчасти Достоевский. Вера, как последняя надежда погибающего, не оправдывается никакими добрыми делами, она – вне всего насущного, человеческого, мирского, она ведет в совсем другие миры. Трагическая вера человека, утратившего последние земные надежды, всегда лежит «по ту сторону добра и зла». Лютер, которого Шестов резко отделяет от лютеранства, совпадает с Достоевским («Легенда о Великом Инквизиторе»). Католичество, получив от апостола Петра potestas clavium (власть ключей), поставило себя и свой разум на место Бога, завладев неограниченной духовной властью над миром. Разочаровавшийся в авторитете Церкви Лютер переживает ужасный кризис перед лицом абсолютного Ничто, он погружается в тот божественный мрак, в котором все человеческое не имеет ни малейшего значения. Никакие дела и заслуги не оправдывают человека перед Богом: «Хуже того, дела не только злые, но и добрые обременяют того, кому предстоит последнее испытание, – говорит Шестов. – И даже дела добрые обременяют больше, чем худые. От худых легко отказаться, от добрых трудно, для иных невозможно. Они приковывают к земле, человек хочет видеть в них вечный смысл своего существования».[66 - Шестов Л. Sola Fide – Только верою (Греческая и средневековая философия. Лютер и Церковь). Париж. 1966. С. 119–120.]

Книга «Sola fide» не была закончена Шестовым. Перед самым началом первой мировой войны в июле 1914 г. вся семья возвращается в Россию, а рукопись остается в Швейцарии. Работа, где впервые сформулированы его главные религиозные идеи, была опубликована лишь в 1966 году к столетнему юбилею философа. Шестовский Лютер подобен другим его излюбленным героям, в первую очередь, – Аврааму. Согнав ratio с престола, отвергнув внешний авторитет и власть умозрения, Лютер «принимает вечную тьму, погибель, уничтожение… – и идет туда, где по человеческому разумению нет и не может быть спасения». Этот текст почти дословно совпадает со словами из «Послания к евреям» апостола Павла: «Авраам повиновался призванию идти в страну, которую имел получить в наследие; и пошел, не зная куда идет», которые в дальнейшем станут idee fixe Шестова и будут им повторены десятки раз. Иными словами, человек должен оставить все, отречься от своих знаний, привилегий и предрассудков и отправиться в абсолютную неизвестность – только тогда Бог, возможно, услышит его… С этого времени мыслитель по существу уже не меняется – в различных вариациях он будет повторять одно и то же в большинстве своих текстов. Возможно, поэтому «Sola fide» так и не была им опубликована: эти же мысли мы найдем в следующей книге Шестова, которая называется «Potestas Clavium» («Власть ключей»), но она выйдет уже в эмиграции, в Берлине в 1922 году…

История как катастрофа

Философ на вопрос, когда он стал философом, отвечал: «когда я стал самому себе другом». А если спросили христианина, когда он стал христианином, он ответил бы: «когда я стал самому себе врагом».

    Серен Киркегор

Нужно ли подробно говорить о том, что Шестов «не доверял» истории, не видел в ней никакого метаисторического смысла, и все крушения и катастрофы воспринимал как трагическую и естественную неизбежность. В начале первой мировой войны на фронте гибнет внебрачный сын Шестова, которого он очень любил и о котором заботился. Это событие, очевидно, накладывает особый отпечаток на дальнейшее творчество Шестова, хотя впрямую им нигде не упоминается.

В отличие от подавляющего большинства русских интеллектуалов, восторженно воспринявших падение монархии в феврале семнадцатого года, он отнесся к этому событию скептически, предчувствуя, что вслед за бескровной революцией последует нечто более страшное, и предчувствия не обманули его. Проведя тяжелые годы революции и войны в Москве и Киеве, в январе 1920 года Шестов вместе с семьей из Севастополя навсегда отплывает из России – через Константинополь они отправляются в Геную. Бердяев в это время пишет и публикует (1922 г.) одну из своих программных работ «Смысл Истории. Опыт философии человеческой судьбы», где пытается осмыслить катастрофический характер истории в эсхатологической перспективе. Шестов косвенно отвечает ему кратким афоризмом (он войдет в книгу «Афины и Иерусалим»): «Ищут смысл истории и находят смысл истории. Но почему история должна иметь смысл? Об этом не спрашивают. А ведь если кто бы спросил, может, он сперва бы усомнился в том, что история должна иметь смысл, а потом убедился бы, что вовсе истории и не полагается иметь смысл, что история сама по себе, а смысл сам по себе. От копеечной свечи Москва сгорела, а Распутин и Ленин – тоже копеечные свечи – сожгли всю Россию».

Старая Россия была сожжена, семья Шестовых оседает в Европе, с 1921 года они живут во Франции, преимущественно в Париже. Шестов, никогда не занимавшийся профессорской деятельностью, по необходимости становится преподавателем в Институте славяноведения и более 15 лет, до самой смерти (1938 г.), читает курс философии в аудиториях Сорбонны. Несмотря на тяготы эмигрантского жития, можно сказать, что жизнь мыслителя в изгнании сложилась удачно. Он печатается в русских, французских, немецких журналах, книги «Толстой и Ницше», «Достоевский и Ницше» переводятся на европейские языки. Новая работа «Сыновья и пасынки времени. Декарт и Спиноза» в 1923 г. печатается в «Мегсиге de France». «Откровение смерти» и «Гефсиманская ночь (философия Паскаля)» по-французски отдельными книгами выходят в 1923–1924 годах. На русском языке они войдут в книгу «На весах Иова. Странствия по душам» (1929), пожалуй, наиболее полно выразившую миросозерцание Шестова. Постепенно он знакомится с интеллектуальной элитой Европы, которая с любопытством воспринимает его странные, ни на что не похожие вопрошания. Шестов общается с Андре Жидом, Шарлем дю Босом, вместе с Бердяевым участвует в знаменитых декадах в Понтиньи у Поля Дежардена, с Андре Мальро, Томасом Манном, Леви Брюлем, графом Кайзерлингом, Максом Шелером, Мартином Бубером и даже с Эйнштейном, а 23 апреля 1928 года на философских чтениях в Амстердаме происходит знаменательная встреча с Эдмундом Гуссерлем. С этого момента начинается дружба двух диаметрально противоположных мыслителей, идейных противников, протекавшая в постоянных спорах. «Никто никогда еще так резко не нападал на меня, как он, – позднее, представляя Шестова, говорил Гуссерль, – и отсюда пошла наша дружба». Гуссерль уговаривает Шестова прочесть неизвестного датского философа Серена Киркегора, и, сначала нехотя принимаясь за чтение, Шестов, наконец, с большим опозданием открывает своего «датского двойника».[67 - Вопреки утверждениям Шестова, Киркегор был известен в России на рубеже XIX–XX веков, было переведено две книги Киркегора и появилось несколько статей о нем. Достаточно сказать, что датчанина внимательно читал Толстой, а Шестов, по необъяснимым причинам, прошел мимо него.] Впечатление было ошеломляющим, но, будучи окончательно сложившимся мыслителем, Шестов в определенном смысле не открывает для себя ничего «нового». С одной стороны, Киркегор убеждает в правильности выбранного пути. С другой – он не просто читает Киркегора, он борется с ним, принимая и одновременно не принимая его как свое alter ego. Шестов пишет несколько статей об авторе «Или-или», в том числе «Киркегор – религиозный философ», а затем и целую книгу «Киркегор и экзистенциальная философия. Глас вопиющего в пустыне».

Нельзя сказать, что Шестов становится широко известен (он не был столь знаменит, как Бердяев в то время). Он по-прежнему мыслитель для немногих, его читают, переводят, он выступает с лекциями и докладами от Парижа до Кракова и Иерусалима, но вряд ли публика хорошо понимает его. Характерный пример: в 20-е годы к Шестову часто приходит молодой писатель Жорж Батай, которого он знакомит с русской литературой, в первую очередь, с Достоевским. Они много общаются, но Батай быстро отходит от Шестова, и это происходит из-за несовпадения их творческих темпераментов. «Он просто озадачил меня отсутствием чувства юмора, – вспоминал позднее Батай. – Я был весел, вызывающ и уже тогда не мог вообразить себе глубокой серьезности без беззаботности и смеха».[68 - Фокин С. Л. Жорж Батай в 30-е годы: философия, политика, религия. СПб. 1998. С. 16.] Парадокс: казавшийся в России ироничным и саркастическим мыслителем, Шестов для веселого авангардиста Батая был слишком серьезен. И это точное определение – для галльского темперамента однодум Шестов был в самом деле абсолютно серьезен. По сути дела в Европе Шестов нашел единственного последователя и ученика – им стал Бенжамин Фондан (Benjamin Fondane) (1898–1944), французский писатель румынского происхождения, человек с трагической судьбой, автор книг «Несчастное сознание» (написанной под сильным влиянием Шестова) и «Встречи с Львом Шестовым», погибший в Освенциме.

Шестов продолжает вести достаточно замкнутую жизнь, пишет работы о Вл. Соловьеве, Розанове, Бубере, Пармениде, Бердяеве, Ясперсе, Гуссерле и др., где с непреклонным упорством развивает одни и те же сюжеты. Открывая любой текст, мы знаем, что обнаружим там историю грехопадения, противопоставление древа жизни древу познания, Иова – Гегелю, Откровения – Умозрению, Иерусалим – Афинам. С начала 20-х годов дихотомия шестовской мысли прочерчена раз и навсегда. По одну сторону баррикад – «враги», «чужие»: Сократ, идея познания, власть ключей (независимо, кто ими обладает: язычники, католики или современные философы), Спиноза, Декарт, Кант, Гегель, мораль с идеей долженствования – царство необходимости, принуждения, несвободы. По другую сторону – идея спасения, древо жизни, Авраам, Иов, Тертуллиан, Лютер, Паскаль, герои Толстого и Достоевского, Ницше и Киркегор, трагическая вера «по ту сторону добра и зла», возвращающая потерянный рай, где нет выбора, знания и, следовательно, зла… В конце концов, эти многократные навязчивые повторения начинают раздражать. Причем тут Соловьев, Парменид, Гуссерль, Плотин, Спиноза, если из всего многообразия идей столь несхожих друг с другом философов всегда выводится одно и то же. Недаром Гуссерль при встрече с Шестовым говорил ему: «Вы точно превратили меня в каменную статую, поставили на высокий пьедестал, а затем ударом молота раздробили эту статую вдребезги. Но точно ли я такой каменный?..» Этот же вопрос могли задать ему все остальные «недруги», если бы были живы. Его не раз задавали и современники. Шестову приходилось оправдываться: «На меня все сердятся за то, будто, что я все об одном и том же говорю. И на Сократа за это же сердились. Словно другие не об одном и том же говорят. Очевидно, сердятся за что-то иное…»

За что же сердились современники на Шестова? В самом деле, не за то, что он твердил одно и то же: «Если бы я говорил одно и то же, но привычное, принятое, а потому понятное и приятное для всех, на меня бы не сердились». Но так как Шестов повторяет что-то совсем странное, немыслимое, абсурдное, противоречащее всему интеллектуальному опыту человечества, то это и вызывает раздражение. Люди хотят спать среди раз и навсегда усвоенных понятий, а их кто-то тормошит, расталкивает, будит: «Ему спать хочется, а кто-то пристает: проснись. И чего сердится? Все равно вечно спать нельзя. Не растолкаю (на это, правду сказать, я не рассчитываю), все равно придет час и кто-то другой уже не словом, а иначе, совсем иначе, станет будить, и кому проснуться полагается, тот проснется»…[69 - Шестов Л. Соч. в 2-х томах, т. 1 (Афины и Иерусалим). С. 609–610.] Разумеется, Шестов был слишком искушен, чтобы надеятся на успех – разбудить спящее человечество: не он первый, не он последний… И все же еще раз зададим вопрос – в чем подлинный смысл его вызывающих вопрошаний? Обрел ли сам он, наконец, ту веру, о которой беспрестанно твердил в своих писаниях?

Познание и спасение

Может быть, рассказ о грехопадении – самое глубокое из написанного человечеством. Тут сказано все, что мы потом переживаем… – вся история на одной странице…Почему Адам и Ева не прикоснулись сначала к Древу жизни? Потому что искушение бессмертием слабее, чем знанием и особенно властью.

    Эмиль Чоран

Человек против своей воли, с печатью первородного греха, в плаче и муках появляется на свет. Со временем, раньше или позже, он сталкивается с так называемой «реальностью», состоящей из общеобязательных истин: дважды два – четыре, человек смертен, законы логики обязательны для всех, Сократ был отравлен в 399 году до Р.Х., однажды бывшее является таковым навсегда, человек вынужден подчиняться природной и исторической необходимости и т. д. Для Шестова эта «реальность» – чудовищное заблуждение, тюрьма, в которую поместило себя человечество. Точнее, добровольно избрал человек, вкусивший в раю от рокового древа, предпочтя выбор между добром и злом, познание – райской свободе, и оказавшийся в заточении, которое сегодня охраняют и наш здравый смысл, и современная наука (философия).

По Сартру, изначальный импульс человека – быть Богом, быть всем и понимать все, обладать миром и не иметь ничего вне себя, не признавать никаких границ и условностей. Этому мешает Другой, мешает реальность, поэтому человек всегда терпит крушение. Он – несостоявшийся Бог, и любая история жизни, какой бы она ни была, это история неудачи. По характеру мышления Шестов далек от французского экзистенциалиста, но, отталкиваясь от Сартра, можно сформулировать кредо автора «Умозрения и откровения»: Господь, создавший человека, поместил его в Рай, где он был существом богоподобным, свободным, огражденным от зла и бессмертным… Ангел смерти наградил Шестова не только ви?дением Ада, в который люди, вкусив от Древа познания, превратили мир, но и редким по силе ви?дением Рая, некогда бывшего, но навсегда утраченного. «Несомненно одно, протянувши руку к древу познания, люди навсегда утратили свободу, – говорит он снова и снова. – Люди, по-видимому, совершенно забыли, что в определенную пору существования им предоставлена была возможность выбирать не между добром и злом, а между тем быть злу или не быть». Это значит, что истории с ее ужасами, законами, детерминизмом предшествовал другой мир, где все было «добро зело». Тут возникает главное расхождение Шестова с историей человеческой мысли, которая утверждает, что познание необходимости может привести человека к освобождению. В этом – глубочайшее заблуждение всех философов: от Сократа до Гегеля. В книге о Киркегоре для иллюстрации этой мысли Шестов подробно излагает его учение о гении, который, как было принято считать, постигая сущность необходимости, может освободить мир. Напротив, пересказывает он автора «Или-или», познание сталкивает человека с Ничто. Ничто рождает Страх, который обнаруживается не как состояние, присущее невинности и неведению, а как состояние, присущее греху и знанию. И чем глубже человек, тем явственнее он открывает Ничто… Что есть Ничто? Оно есть Рок. Рок – это единство необходимости и случайности, иначе говоря, Судьба. Это получило свое выражение в том, что Судьба всегда представляется слепой. Как раз «гений повсюду открывает судьбу, и тем глубже, чем он более глубок. Для поверхностного наблюдателя – это, конечно, вздор; но на самом деле здесь кроется величие, ибо с идеей Промысла человек не рождается… В том именно и сказывается природная мощь гения, что он открывает Рок – но в этом и его бессилие».[70 - Шестов Л. Умозрение и Откровение. Париж. 1964. С. 257–258.]

Поэтому гениальность, несмотря на весь свой блеск и великолепие, по Киркегору, есть грех, более того, гений, проникающий в глубины сущего, есть величайший грешник именно потому, что он открывает роковую необходимость, он вновь повторяет преступление Адама. И он же за это и расплачивается: открывая в мире то, что уничтожает его самого. Происходит гносеологическая аннигиляция – познанное нами не освобождает, а подчиняет и уничтожает нас. Чтобы совершить прорыв в другое измерение, совершить «подвиг веры», человек должен быть испепелен и обращен в ничто.

И вот тут мы постепенно проникаем в ту сокровенную драму, которая мучила Шестова всю жизнь, одновременно являясь главным источником его творчества… Что же в таком случае есть вера? Что может спасти нас, вырвать из власти необходимости?.. По Шестову, оказывается, что никто из философов и богословов, в том числе и христианских, на самом деле не имел веры. Все, не исключая и христианских мыслителей средневековья, попали под роковую власть разума, знания, необходимости. Получается, что веры нет практически ни у кого. В определенном смысле ее не было ни у Паскаля, ни у Киркегора, ни у самого Шестова (он несколько раз проговаривается об этом). Она была у Авраама, Исаака, Иакова, была у Иова, возможно, у Лютера… У кого же еще?..

«Читая Л. Шестова, – говорит Бердяев, – остается впечатление, что вера невозможна и что ее ни у кого не было… Л. Шестов не верит, что есть вера у так называемых “верующих”. Ее нет даже у великих святых. Ведь никто не движет горами. Вера не зависит от человека, она посылается Богом, Бог же никому почти не дает веры… Л. Шестов составил себе максималистическое понятие о вере, при котором она делается невозможной».[71 - Бердяев Н. Типы религиозной мысли в России (Лев Шестов и Киркегор). Париж. 1989. С. 401.]

Это так и не так одновременно. Мы вступает здесь в область драматических антиномий, над которыми со времен Тертуллиана и Августина бьется религиозная мысль. С одной стороны, вера невыразима, необъяснима, непередаваема, немыслима, она от Бога и только от Бога, по Августину, Лютеру и Шестову, она дается как неодолимая благодать. Но что тогда человек? Он оказывается ничем: у него нет ни воли, ни свободы… Начав с апологии человека, с его свободы и своеволия, постепенно мысль Шестова уничтожила эту свободу полностью. Когда его называют экзистенциалистом, как Бердяева или Ясперса, это полное недоразумение. Поздний Шестов абсолютно теоцентричен, в неменьшей степени, чем Августин, Лютер или Кальвин, при том существенном различии, что он по-прежнему вне конфессий – между Ветхим и Новым Заветом… Но если человек – ничто, для чего тогда его искания и страдания? Для чего искания и страдания Лютера, Паскаля, Киркегора и самого Шестова? Почему вера как откровение дается одному и не дается другому?.. Для смертного это навсегда останется тайной. Любой ответ – это ответ разума, который всегда будет ложным…

С другой стороны, библейские слова о вере Шестов понимает в самом буквальном и непосредственном смысле: о горчичном зерне веры, за которое людям обетовано божественное – «не будет для вас ничего невозможного»… Вера подобна чуду, она способна двигать горами, перед ней расступается море, она может сделать бывшее небывшим: «Бог значит, что все возможно, и что все возможно, значит Бог». Вера, как невозможная возможность, уничтожает необходимость, отменяет историю и возвращает человека в Рай: в этом кредо Шестова, которое он повторяет десятки раз…

И тут нельзя не вспомнить Евангельское «иудеи требуют чудес, а эллины ищут мудрости…» Мост между Афинами и Иерусалимом, созданный за два тысячелетия христианской мысли, вновь оборачивается пропастью. Тем не менее, у него свое собственное исповедание веры: разрывая Афины и Иерусалим, между Ветхим и Новым Заветом Шестов не видит принципиального различия. В письме к Сергею Булгакову он выразил свою веру с определенностью, которая не требует комментариев: «По-моему, сейчас нужны величайшие усилия духа, чтобы освободиться от кошмара безбожия и неверия, овладевшего человечеством. Для меня противоположности между Ветхим и Новым Заветом всегда казались мнимыми. Когда Христа спросили (Марк. 12, 29), какая первая из всех заповедей, Он ответил: “слушай, Израиль” и т. д., и в Апокалипсисе (2, 7): “Побеждающему дам вкушать от древа жизни”. “Знание” преодолевается, откровенная истина – “Господь Бог Наш есть Бог единый” – в обоих Заветах возвещается эта благая весть, которая одна только и дает силы глядеть в глаза ужасам жизни».[72 - Булгаков С. Н. Соч. в 2-х томах, т. 1. С. 533.]

Потерянный Рай

Я – не отсюда. Воплощенный изгнанник, я везде чужой – не принадлежу ничему на свете. Каждую минуту я одержим одним: потерянным Раем.

    Эмиль Чоран

Тоска по утраченному Раю пронизывает большую часть шестовских текстов. Он постоянно говорит о древе жизни, жизни другой, райской, блаженной, но напрасно мы бы стали искать эту жизнь в его сочинениях. В статье «Памяти Гершензона» – историка, своего друга – Шестов цитирует характерный фрагмент:

«В последнее время мне тягостны, как досадное бремя, как слишком тяжелая, слишком душная одежда, все умственные достояния человечества, все накопленное веками и закрепленное богатство постижений, знаний и ценностей, – пишет М. О. Гершензон Вячеславу Иванову. – Это чувство давно мутило мне душу подчас, но не надолго, а теперь оно стало во мне постоянным. Мне кажется: какое бы счастье кинутся в Лету, чтобы бесследно смылась с души память обо всех религиях и философских системах, обо всех знаниях, искусствах, поэзии, и выйти на берег нагим, как первый человек, нагим, легким и радостным, и вольно выпрямить и поднять к небу обнаженные руки, помня из прошлого только одно – как было тяжело и душно в тех одеждах, и как легко без них».[73 - Иванов Вяч. и Гершензон С. О. Переписка из двух углов. СПб. 1921. С. 11–12.]

Ситуация XX столетия: если человек эпохи Просвещения бежал от «тьмы незнания» к «свету умозрения», то человек нашего времени бежит назад от «света» к «тьме», ибо свет стал тьмой, тьма – светом. Поэтому религиозная мысль в лице Льва Шестова так упорно твердит о Рае, но что можно сказать о нем, как можно его описать? Как можно поведать о том, что непередаваемо и невыразимо?.. Мы постоянно чувствуем, что мыслитель не может выразить того, что хочет. Его мысль ходит кругами, спиралями, существуя лишь в виде цепочки бесконечных отрицаний. Он «странствует по душам» путем полной, абсолютной апофатики, повторяя вновь и вновь о том, что не есть подлинное бытие, но что оно есть, мы знать не можем. Как философ, существуя всецело внутри умозрения, внутри многовековой философской традиции, он стремится сбросить с себя «душные одежды», все время говорит о другом – другом мире, другом измерении сознания, о прорыве к другому, но вырваться ему не дано, ибо другое – это конец философии, а Шестов всецело внутри нее. Как это ни странно звучит, но именно он, как никто, отравлен «ядом умозрения», причем отравлен совершенно безнадежно. Когда он беспрестанно твердит «о страшной власти чистого разума», мы чувствуем, что эти слова обращены не во вне, а внутрь – к себе самому. Он борется сам с собой и с собой ведет бесконечную тяжбу. При внимательном чтении замечаешь: непримиримый противник закона противоречия нечасто позволяет себе его нарушать. Шестов в этом смысле совсем не «иррационалист», против рационализма он сражается его же оружием. Логика Шестова, в самом деле, подобна ударам молота, которыми он разбивает одну статую за другой. В конце концов, он становится жертвой собственного апофатического мышления: беспрестанно отрицая и разрушая с помощью своего изощренного разума, углубляя и оттачивая его с каждой новой книгой, он сам оказывается в его власти.

В одной из статей Шестов вспоминает евангельскую притчу о двух сыновьях: один сказал «пойду» и не пошел, другой – «не пойду» и пошел. Всю жизнь Шестов посвятил обоснованию необходимости «идти» и… не шел, вернее, доходил до края, и останавливался… Кажется, сделай еще один шаг, он навсегда оставил бы философию и закончил бы аскезой, молчанием и молитвой. Более всего на свете он любил и цитировал Библию, но, как давно замечено, «из Библии он берет лишь то, что нужно для его темы». Шестов совсем «не библейский человек, он человек конца XIX начала XX века. Ницше ему ближе Библии и остается главным влиянием его жизни. Он делает библейскую транскрипцию ницшеанской темы, ницшеанской борьбы с Сократом, с разумом и моралью во имя жизни».[74 - Бердяев Н. Типы религиозной мысли в России. С. 402.]

По иронии судьбы Шестов застрял где-то между «Афинами и Иерусалимом», но это же оказалось и его преимуществом. С одной стороны, плод, однажды вкушенный с древа познания, стал роковым для него самого, а то универсальное сомнение, о котором он писал в своих ранних книгах, сыграло с ним злую шутку: внутренний метафизический скептицизм остался непреодолимым. Но с другой – только внеконфессиональный одиночка, как Шестов, мог обладать такой степенью внутренней свободы и без оглядки на кого-либо продолжать свои вопрошания. Любопытный парадокс: вольнодумец и еретик, с точки зрения любой христианской ортодоксии, Бердяев в отношении к Шестову выступает как вероучитель, упрекая его в неверии: «Я думаю, что статично и бездвижно неверие и скептицизм. Я вижу “выход” (против чего ты больше всего восстаешь), потому что я верующий христианин и до конца всерьез беру свою веру. “Выход” и есть движение, безвыходность же есть кружение… И ты, и Шлецер (друг и переводчик Шестова – Я. К.), и все люди вашего духа восстаете против всякого, кто признает положительный смысл жизни. Но ведь признавать положительный смысл жизни и есть признак всякой религии. И напрасно вы думаете, что состояние верующего не трагично, а трагично лишь состояние неверующего. Как раз наоборот. Верующий большим рискует. Верующий рискует проиграть вечную жизнь, неверующий рискует только проиграть несколько десятилетий, что не так уж трагично и страшно».[75 - Баранова-Шестова Н. Жизнь Льва Шестова. Т. 1. С. 286.]

Я не собираюсь быть арбитром в их долгом споре, но несомненно одно – значительная доля истины в этих словах Бердяева есть.[76 - Более подробно об отношениях двух мыслителей см. в статье «Русский экзистенциализм? Николай Бердяев и Лв Шестов».]

Борьба с тяготением: Шестов, Малевич, Хармс и другие

Все, о чем постоянно твердил Шестов, было нелепо и абсурдно со всех точек зрения: философии, науки и здравого смысла. Грубо говоря, всю жизнь он пытался показать, что дважды два может быть равно не четырем, а пяти или шестнадцати, и брошенный предмет не обязательно упадет на землю, а бывшее однажды может стать совсем не бывшим. В этом он удивительным образом совпадает с исканиями своих современников – русского живописного и литературного авангарда – от Малевича и Хлебникова до Хармса и обэриутов, о которых он, возможно, и слышал краем уха, но никогда не обращал внимания. Параллельно Шестову в русской культуре шла та же самая «борьба с очевидностями» – «борьба с тяготением» (выражение К. Петрова-Водкина). «Заумный реализм» Малевича, абсурдистский алогизм и трагический смех Хармса – схожие попытки вырваться из-под власти необходимости, формальной логики, причинно-следственных связей и создать пространство свободы, где не действуют природные закономерности и бессильно всепожирающее время. Шестов боролся с принудительной властью идей, Хармс каждый день выходил на «борьбу со смыслами», а Малевич создавал пластическую систему, в которой должна быть уничтожена власть земного тяготения.[77 - См.: Жаккар Ж.-Ф. Даниил Хармс и конец русского авангарда. СПб. 1995. С. 107–112.] Но «своя своих не познаша»: слишком различными были традиции, стиль мышления, язык, среда. Пожалуй, единственной фигурой, хоть как-то соединявшей Шестова с русским авангардом, был полубезумный библиотекарь, автор «Философии общего дела» Николай Федоров (1828–1903), почитателями которого были Малевич, Хармс и Хлебников, и которым интересовался Шестов, написавший в конце жизни о нем специальную статью. «Антифилософ» Шестов воевал с ветряными мельницами мировой философии, а «антихудожники» русского авангарда – с тиранией предметной реальности, с принудительностью человеческого рассудка и языка. Абсурд и противоречия – их главное оружие, но если художнику постоянно противоречить себе вполне естественно, то для философа это непозволительно.

А весь Шестов – в своем роде художник среди философов – в борьбе с самим собой, в своих внутренних противоречиях. Чем Шестов занимался всю жизнь? – Познанием, которое стало для него проклятием. Кого читал, кого цитировал более всего? – Философов от Парменида до Гуссерля, которым он объявил непримиримую войну. Кого он хотел защитить? – Слабого, несчастного, погибающего человека, преобразить его и привести к Богу. Но человек оказался разрушен: меж человеческим и божественным разверзлась зияющая бездна. Меня всегда удивляло то, что Шестова вообще услышали: чаще всего такие голоса, противоречащие себе и говорящие наперекор всему и вся, исчезают бесследно во тьме где-то на задворках истории. И тем не менее, его голос стали воспринимать, с помощью бесконечных повторений ему удалось заставить себя услышать – если не философов, то просто думающих людей. XIX век не заметил Киркегора, XX век заставил мир услышать и Киркегора, и Шестова. Писавшему об одиночестве, отчаянии, боли и ужасах жизни, задававшему бессмысленные вопросы, ему удалось выразить себя вопреки всему, он каким-то чудом вошел в резонанс со столетием и в результате – как ни странно это может прозвучать – оказался писателем с вполне счастливой и осуществившейся судьбой.

Русский экзистенциализм? Николай Бердяев и Лев Шестов

Из всех русских мыслителей первой половины XX столетия Лев Шестов и Николай Бердяев получили наибольшую известность за пределами России. Их часто упоминали вместе как выразителей особого российского «религиозного экзистенциализма», сформулировавших его основные положения задолго до Мартина Хайдеггера, Карла Ясперса и Жана-Поля Сартра. Отчасти это справедливо. Но наряду с общими чертами их мировоззрения, столь же очевидны и их фундаментальные различия.

Жизненная и творческая судьба Льва Исааковича Шестова (1866–1938) во многом неотделима от судьбы его друга-оппонента Николая Александровича Бердяева (1874–1948). Они оба родились в Киеве и там же познакомились в конце 1902 года. Случайно оказались вместе на встрече Нового 1903 года, между ними возник спор, едва не закончившийся ссорой, но все завершилось благополучно, молодые философы перешли на «ты», и с тех пор началась их дружба, длившаяся более 35 лет. Позднее, уже в эмиграции в Париже, Лев Шестов в беседах, пожалуй, с единственным человеком, которого можно назвать его последователем – Бенджаменом Фонданом вспоминал об этом так: «Мы никогда не были согласны. Мы всегда сражались, кричали, Бердяев всегда упрекал меня в шестовизации авторов, о которых я говорю. Он утверждал, что ни Достоевский, ни Толстой, ни Киркегор никогда не говорили того, что я заставляю их говорить. И каждый раз я ему отвечал, что он оказывает мне слишком большую честь, и если это я действительно изобрел… то должен был бы лопнуть от тщеславия».[78 - Benjamin Fondane. Rencontres avec Leon Chestov. Paris. 1982. P. 37–38.]В свою очередь в философской автобиографии «Самопознание» Бердяев следующим образом описывал их встречу: «Я познакомился с человеком, который остался моим другом на всю жизнь, которого я считаю одним из самых замечательных и лучших людей, каких мне приходилось встречать в жизни. Я говорю о Льве Шестове, который также был киевлянин. В то время появились его первые книги, и меня особенно заинтересовала его книга о Ницше и Достоевском. Мы всегда спорили, и у нас были разные миросозерцания, но в шестовской проблематике было что-то близкое мне. Это было не только интересное умственное общение, но и общение экзистенциальное, искание смысла жизни».[79 - Бердяев Н. Самопознание. Ленинград. 1990. С. 133.]

В 1905 году в Петербурге издается четвертая книга Шестова – сборник афоризмов «Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического мышления», ставшая своего рода манифестом раннего периода его творчества. 70 лет спустя французский исследователь русской мысли Жан-Клод Маркаде назовет эту книгу пророческой для развития философии XX столетия.[80 - Русская религиозно-философская мысль XX века. Сборник статей под ред. Н. П. Полторацкого. Питтсбург. 1975. С. 160.]

В самом деле, утрата универсальной традиции, исчезновение корней, ощущение потерянности, бездомности, беспочвенности становятся общим и для культуры, и для философии прошлого столетия: Лев Шестов осознает и выражает это одним из первых. Трагический скептицизм мыслителя, подвергающего «деконструкции» устои и ценности современной цивилизации, является главной доминантой книги: «Нужно усомниться не затем, чтобы потом снова вернуться к твердым убеждениям… Нужно, чтобы сомнение стало постоянной творческой силой, пропитало бы самое существо нашей жизни».[81 - Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического мышления. Ленинград. 1991. С. 88.]Вслед за Ницше Шестов «философствует молотом» – его метафизическое иконоборчество не знает пределов. Апофатическое ничто – конечная и одновременно исходная точка мыслителя. Ничто – как конец, завершение и одновременно абсолютная возможность…

С одной стороны, «Апофеоз беспочвенности» вызвал почти скандальный резонанс – появилось множество откликов, включая тексты Василия Розанова и Алексея Ремизова, с другой – Шестову казалось, что его книгу неправильно воспринимают и ее проблематику неверно истолковывают (кстати, и впоследствии такое впечатление будет возникать у него от большинства рецензий на его сочинения).

В этот момент в марте 1905 года в журнале «Вопросы жизни» появляется пространная статья Бердяева «Трагедия и обыденность», рассматривающая «Апофеоз беспочвенности» в связи с предшествующими работами Шестова. Этот текст один из лучших среди написанных о Шестове до его эмиграции из России в 1920 году. Бердяев, несомненно, высоко оценивает новую работу Шестова, но при этом оговаривается, что лучшей его книгой он считает предшествующую – «Достоевский и Ницше. Философия трагедии». «Апофеоз беспочвенности» кажется ему опасным в том смысле, что, провозглашая адогматическое мышление в качестве абсолюта, книга становится догматической… «Потерявшая всякую надежду беспочвенность превращается в своеобразную систему успокоения, ведь абсолютный скептицизм также может убить тревожные искания, как и абсолютный догматизм… Трагическая беспочвенность не может иметь другого “апофеоза”, кроме религиозного и тогда уже положительного».[82 - Цит. по: Баранова-Шестова Н. Жизнь Льва Шестова. Т. 1. Paris. 1983. С. 74–75.]Именно в этом первом тексте Бердяева о Шестове (всего он напишет четыре больших статьи о своем друге, не считая мелких рецензий) проступает вся сложность отношений мыслителей друг к другу. Как и для Шестова, основная метафизическая интуиция Бердяева – острое ощущение царящего в мире зла, которое не может быть оправдано никакими философскими системами, никакой теодицеей. Он такой же страстный спорщик, полемист, неоднократно говоривший, что для выражения собственных идей ему надо от чего-то оттолкнуться, вступить в полемику, – он должен мысленно представить себе оппонента и спроецировать его вовне. Бердяев с изначальным антиномизмом своей мысли и романтической бунтарской установкой оставался человеком, не приемлющим догматизм любого рода, все принудительное, навязанное извне – общественным мнением, коллективом или даже церковью. Как и Шестов, Бердяев в определенном смысле был метафизическим анархистом, религиозным индивидуалистом, космополитом, для которого «беспочвенность» являлась фундаментом творчества. Но при этом талант аналитика сочетался у него с синтетическим даром, огненная страстность – с духовной трезвостью, анархическая устремленность – с соборностью, рыцарский максимализм – с широтой и веротерпимостью, одиночество – с социальностью, апофатическое философствование – с катафатическим. Сложный, запутанный творческий путь молодого Бердяева (он был либеральным марксистом, кантианцем, испытал сильное влияние Ницше и т. д.) завершился принятием им христианства – и христианским мыслителем он оставался всю свою жизнь.

Что же касается Шестова, то для него антиномизм, беспочвенность, адогматизм, апофатичность остались определяющими характеристиками его мышления. Он был и остался «вечным богоискателем», так и не выразившим до конца свой «символ веры». По иронии судьбы, он застрял где-то между Афинами и Иерусалимом, умозрением и откровением, Ветхим и Новым Заветом, осознанно отказавшись от окончательного выбора. В России в начале XX века Шестова считали, скорее, писателем и литературным критиком, нежели философом: «Я никогда в университете не изучал философии, никогда не посещал лекций по философии и не считал себя философом… Меня принимали за литературного критика, так как мои первые книги были посвящены Шекспиру, Толстому, Чехову. Да я и сам себя считал, скорее, критиком…»[83 - Там же. С. 76–77.] И лишь позднее, в эмиграции, после появления таких книг, как «Власть ключей» (1922) и «На весах Иова» (1929), после того, как он начал читать лекции по философии в Сорбонне (исключительно из материальных соображений), Шестов получил статус «философа», хотя и совершенно особого рода. Это различное понимание предмета философии постоянно проявлялось в спорах с Бердяевым. Для Шестова даже Бердяев, презиравший «профессорскую философию», был, тем не менее, «слишком сдавлен немецкой философией» и тем самым лишен внутренней свободы. Бердяев же, как уже говорилось, упрекал своего друга в «шестовизации» авторов, утверждая, что Шестов заставляет их говорить то, что они никогда не высказывали.

Иными словами, можно сказать, что это был спор «философа» (Бердяев при всех оговорках относился к философии уважительно) и «антифилософа» – Шестова, который в своем творчестве следовал афоризму Паскаля: «Пренебрежение философией и есть истинное философствование». Оба мыслителя основывали свои идеи, в первую очередь, на личном опыте. Но следует отметить, что для Шестова собственный экзистенциальный опыт был более существенным, чем мнение величайших философских авторитетов. Его излюбленные герои – Авраам, Иов, Тертуллиан, Лютер, Паскаль, персонажи Толстого и Достоевского, Ницше и Киркегор – имеют к «профессиональной философии» весьма отдаленное отношение.

Из этих разногласий вытекает главный спор о вере и разуме, который они вели на протяжении всей 35-летней дружбы. В 1923 году в Париже на французском языке выходит книга Шестова «Гефсиманская ночь», посвященная философии Блеза Паскаля. Бердяев в личном письме Шестову сразу же высказывает свои впечатления. Он говорит, что книжка очень хорошо написана, но ее концепция вызывает у него «живой протест»: «Ты упорно не желаешь знать, что безумие Паскаля, как и апостола Павла, было безумием во Христе. Благодать ты превратил в тьму и ужас. Опыт ап. Павла, бл. Августина, Паскаля, Лютера не имел ни малейшего смысла вне христианства».[84 - Цит. по: Баранова-Шестова Н. Жизнь Льва Шестова. Т. 1. С. 286.] (Т. 1. С. 286) Главный упрек Бердяева Шестову заключается в том, что в полной мере проникать в христианскую драму Паскаля и других мыслителей могут лишь люди, находящиеся внутри христианства и сами обладающие подобным опытом, тогда как Лев Шестов стоит у его порога, так и не решаясь сделать последний шаг: «Я думаю, что статично и бездвижно неверие и скептицизм. Я вижу “выход” (против чего ты больше всего восстаешь), потому что я верующий христианин и до конца всерьез беру свою веру. “Выход” и есть движение, безвыходность же есть кружение… И ты, и Шлецер, и все люди вашего духа восстаете против всякого, кто признает положительный смысл жизни. Но ведь признавать положительный смысл жизни и есть признак всякой религии. П напрасно вы думаете, что состояние верующего не трагично, а трагично лишь состояние неверующего. Как раз наоборот. Верующий большим рискует. Верующий рискует проиграть вечную жизнь, неверующий рискует только проиграть несколько десятилетий, что не так уж трагично и страшно».[85 - Там же.] Ответ Шестова также чрезвычайно интересен, он не отрицает важность христианского опыта, но при этом вносит существенные оговорки: «Опыта твоего я не отрицаю и отрицать не хочу. Я спорю с тобой, когда ты опыт, при посредстве готовых предпосылок разума, превращаешь в “истину”. Ты заявляешь, что о христианском опыте не могут судить стоящие вне христианства… Это очень характерно для тебя. В этом я вижу тот “этический идеализм”, от которого ты на словах открещиваешься. Так, как ты говоришь, говорят и католики… Это желание свой опыт признавать превыше всего унаследовано от древней этики и воспринято христианством всех исповеданий и воинствующей философией всех оттенков».[86 - Там же. С. 287.]

Но, согласно Шестову, это право на обладание истиной является совершенно мнимым, и борьбе со всеми, «обладающими истиной», он, собственно, и посвятил все свое творчество. Он убежден, что только опыт переживания смерти или какой-либо аналогичный опыт трагического переживания «открывает человеку глаза на суетность всяких земных привилегий, не исключая и моральных. Тебе это кажется “тьмой”, но мне кажется наоборот ужасом та “правота”, которой люди поклоняются, как поклонялись идолам. Ведь идола можно сделать не только из дерева, но и из идеи. “Единство” истины – один из таких идолов».[87 - Там же. С. 288.]Именно в личной переписке противоположность позиций друзей-оппонентов проявляется в полной мере. Если Бердяев абсолютный персоналист, близкий к религиозному экзистенциализму, его философия предельно антропоцентрична, то поздний Шестов все более и более теоцентричен (впервые это подметил известный историк русской философии отец В. Зеньковский). Бердяев стремится сблизить Бога и человека, тогда как для Шестова в духе ветхозаветных пророков между человеком и Богом все больше и больше разверзается бездна.

Таким образом, говорить о принадлежности Бердяева и Шестова к экзистенциальной философии невозможно. К концу жизни их мировоззрения все больше расходятся, хотя при этом они сохраняют теплые личные отношения. Различной оказывается и судьба их наследия во Франции, ставшей для обоих второй родиной, как, впрочем, и на Западе в целом.[88 - См.: Русская религиозно-философская мысль XX века. Сборник статей под ред. Н. П. Полторацкого. Питтсбург, 1975.] При жизни Бердяев имел значительно большую известность в мире, чем Шестов, и после Второй мировой войны был даже номинирован на Нобелевскую премию. Однако это была известность, скорее, не столько философа, метафизика, сколько специалиста и исследователя «русской души», «русского коммунизма», православия и марксизма. Как свободный христианский мыслитель он плохо воспринимался и постепенно на Западе оказался практически забыт. Тогда как известность Шестова именно благодаря его «беспочвенности», его критике рационализма, непринадлежности ни к одной из конфессий постепенно росла и достигла своего пика в 1966 году в столетие со дня его рождения, когда многие его работы были переизданы и переведены на европейские языки.

Русский Феникс, или что такое философия в России

Странным образом, все кафедры в наших университетах – мертвы.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6

Другие электронные книги автора Павел Вениаминович Кузнецов