Проклятая вечность
Павел Николаевич Волченко
Созданный в лабораториях постапокалипсис биологического оружия шествует по миру. И только один человек, который не помнит ничего о прошлом, способен спасать "активированных" людей. Кто он – этот спаситель? Почему у него такой дар? Или же… обо всем этом вы узнаете из книги.
Павел Волченко
Проклятая вечность
Солнце яркое, и смотреть на него не получается: глаза поднимешь, а оно слепит, и щуришься, и уже яркое-яркое пятнышко через закрытые веки жжет.
– Линда! – оборачиваюсь, смотрю и не вижу – черные пятнышки, как маленькие солнышки слепят. И смотрю, и щурюсь на маму, словно на яркий свет.
– Что, ма?
– Ну-ка, иди сюда, – делаю шажок, и едва не падаю, спотыкаюсь, но совсем не больно и даже не обидно. Смотрю под ноги, и начинаю по чуть-чуть видеть: гольфики, коленки исцарапанные, мятое платьице, и щебенка дорожки под сандалиями. Смотрю на маму, и ее тоже вижу: серьезная, строгая, но ругать не будет. Улыбаюсь, подбегаю, обнимаю, и кричу громко-громко, чтобы в ушах звенело:
– Мама! А я на солнышко глядела!
– А где же ты так вся испачкалась? – мама легкими хлопками отряхивает платье, а я молчу, не говорить же, что мы бегали с Анькой и Толиком за дорогу, через широченный, как река, язык асфальта, где со злым гулом разъяренных пчел проносятся машины, – Так где испачкалась? Эх, горе ты мое чумазое! А ну-ка, ну-ка? В глаза мне посмотри? Почему красные? Где костер жгли?
– Не было костра, я на солнышко смотрела! – возмутилась я. Было обидно, – я не мальчишка, и костры я не люблю, ну разве что издали на них посмотреть, ну или пук травы туда сунуть – она так трещит когда горит!
Мама ткнулась носом в макушку, понюхала волосы, кивнула:
– И правда, не у костра. А на солнышко смотреть нельзя, только через стеклышко закопченное, поняла? А то глазки испортишь. Ясно?
– Ясно! – я кивнула так, что косички через плечи перескочили.
– Ладно, – мама посмотрела на часы, присела на корточки, – Ты еще часик погуляй, а потом домой. Хорошо?
– Ага, – я снова быстро кивнула.
– Ну тогда беги, – мама звучно чмокнула меня в лоб, развернула, и слегка хлопнула ладошкой по попе.
Я с визгом понеслась во двор, к девчонкам на качелях.
– Ирка!!! Мне еще погулять разрешили! Ирка!
Вечером, когда во дворе все стало таинственным, волшебным, когда в домах загорелись уютным теплом окна, когда фонари вспыхнули светляками, залив двор желтыми кругами света, когда тени вокруг стали загадочными, необыкновенными, Ирка придумала новую забаву – прятки. Прятаться надо было там, где страшнее всего, где темно, где не разглядеть ничего, куда зайдешь, и словно в темноту провалишься – шаг, и нет тебя. И тут уже не понятно, что страшнее: то ли прятаться, то ли искать, потому что когда прячешься, только вначале страшно, а потом привыкаешь и глаза привыкают и видят, что вокруг все не так уж и плохо, и не так темно, и можно уже усесться поудобнее и смотреть, как Ирка тебя ищет, носится по двору по желтым кругам света, останавливается перед темнотой и, будто перед нырком набирая воздух, делает шаг во мрак. А когда ищешь сама… Страшно – это же надо в каждый закоулок залезть, везде все облазить, а там тени как живые, там ветки скрипят, горят чьи-то глаза в темноте – то ли кошки, то ли золотинка блестит, то ли… Страшно…
Я лежала в темноте, хорошо спряталась, тут меня и не найти наверное: под плитой, ее строители бросили еще прошлым летом, она уже и потрескалась даже, и кусок у нее на углу откололи, и теперь оттуда ржавая железка торчит. А плита эта, прямо у забора, в дальнем конце двора, у гаражей, – нет, тут Ирка точно не найдет! Если конечно мама сейчас не откроет окно и домой не позовет – отпущенный час прошел уже давным-давно.
Во дворе уже почти никого не было, так, малость детворы, взрослые ребята на лавочке у одного подъезда, слышится позвякивание струн, веселые басовитые голоса парней, смех девчонок. Нет, когда вырасту, не буду я так с мальчишками гулять – в чем интерес то? Сидишь как пришибленная, слушаешь глупости всякие, смеешься, как дура последняя… Нет, не буду. Хотя с Витькой из пятого «А»…
Я улыбнулась, вспомнив какой он рыжий, волосы у него такие, в стороны все – воробьем, и нос вздернутый – смешной.
Где-то далеко, за домами шумели редкие машины, в вышине, над двором, мерцал быстро-быстро белый огонек – самолет летит, высоко, большой, крылатый. Мы с мамой на таком только один раз летали, к тете Варе, куда-то далеко, а потом еще и на автобусе ехали – в деревню. Там скучно было, делать нечего, из развлечений только наблюдать, как коров туда-сюда гоняют, ну или в лес за грибами сходить…
Звук проносящейся вдалеке машины вдруг изменился, взвыл визгливо тормозами, а после ухнуло, и под собой, по земле, я почувствовала, как грохнуло, будто дрожь прошла. Я взвизгнула, и потом, мгновение позже дрожи, донесся долгий ухающий звук взрыва.
Компания во дворе встрепенулась, один парень соскочил, побежал за дом, девчонки прижались к гитаристу, а Ирка замерла посреди двора рядом с залитой желтым светом песочницей.
Стало очень страшно, захотелось спрятаться поглубже, и чтобы мама рядом… Я лежала, притихнув, почти не дыша, и ждала. Дома осветились, везде включали свет, из подъездов выходили люди, открывались окна, послышались голоса:
– Что случилось?
– Рвануло чего-то?
– Наверное на заводе.
– Нет, авария, говорят.
– Кто говорит?
– Авария? На заводе? А эвакуация когда?
– Какая авария?
И так повсюду, и от этого гомона, от этих вопросов, стало спокойнее. Сейчас все эти взрослые разберутся в том, что случилось, всем помогут, всех спасут – они знают, они умеют. Я уже стала выползать из своего укрытия, потянулась к свету, когда на том, на дальнем конце двора, что-то случилось. Сначала прекратился гомон, послышались возбужденные восклицания, а потом, разом, весь двор взорвался криком, воем, люди побежали кто куда. Кто-то бросился туда, где кричали люди, кто-то ринулся в подъезды, а все больше мельтешил, не зная куда податься…
А потом я увидела их… Их было много, они были такие же как и простые люди, только… Только они были дикими. Метались по двору, хватали, подминали под себя людей, накидывались и все безмолвно, без криков, молча. Я лежала и смотрела. Вон Ира, визжит, несется через весь двор не оглядываясь, а за ней плотный здоровый дядька в разорванной футболке, бежит молча, напряженно, пузо мотается. Мимо пробежали, уже не видно их, только слышно как визжит Ирка, отчаянно, громко. И все кругом так же, и везде орут, везде кричат, и эти безмолвные, и их уже будто бы и больше стало, мечутся, пропадают в подъездах, исчезают в темноте…
Я забилась подальше, отползла в самый угол под плитой, туда, где она притулилась к железной стене гаража, скрутилась там в калачик, и лежала, тихо-тихо, и плакала беззвучно…
А потом настала тишина, как то разом, вдруг пропал шум, крики, грохот ломаемых дверей – тишина. Я развернулась, посмотрела в просвет меж плитой и землей. Там, в просвете, были видны ноги, обутые в лаковые туфельки с блестящими застежками пуговками и с посеребренными носиками – мамины туфельки, я их даже у зеркала один раз примеряла, а они оказались очень большими и встать в них у меня не получилось – сложно на высоком каблуке.
– Мама? – тихо шепнула я. Мама нагнулась, заглянула под плиту, темное лицо, не разглядеть – свет в спину бьет, но видно – это мама это, и если бы она сейчас сказала ласково: «Линда, косичка, ты чего туда залезла?» или строго «А ну вылазь!»… Но мама молчала, молчала и смотрела, и глаза ее, черные, без белков, смотрели неотрывно, не моргая, страшно.
– Мама… – мне было страшно, – мама…
Рука, как молния – скорая, мгновенная, с силой, до боли, схватила за плечо, рывком на себя, я выгнулась, уперлась как могла, руками в землю, спиной в плиту, колени под себя и изо рта только: «Мама! Мама! Мама! Мамочка…». Трещало платье, ногти остро вонзились в кожу, больно, я отворачивалась, не смотрела, страшно, страшно, хотелось выть от ужаса, но сил не было. Близко… Совсем… Подняла голову, посмотрела – мамино лицо, прямо передо мной, чернота в глазах, губы жестко поджаты – мама, но на маму не похожа. Из последних сил, лицо в лицо шепотом:
– Мама, отпусти…
* * *
Рывок! Болью, огненными клещами охватило голову, на мгновение в глазах потемнело, я качнулся, едва не упав, едва не выронив девочку из рук. А еще через мгновение, зрение прояснилось, и я увидел склонившегося надо мной Егора, крепкого, широкого в кости мужика одетого в грязный камуфляж. Я его не видел девять лет и одно мгновение: девять лет жизни девочки, и одно мгновение настоящего, живого времени.
– Как она? – Егор осторожно принял из моих рук худенькое, изможденное тельце в изодранном сарафанчике.
– Нормально, – я обессилено бухнулся задницей в пожелтевшую осеннюю траву, – жить будет.
Растянулся, прикрыл глаза рукой – минуту, мне нужна хотя бы минута – отдохнуть, отдышаться, успокоиться. Вот и еще одна жизнь, маленькая, коротенькая, всего лишь девять с копейками лет – но жизнь, и она во мне, там же где и другие, где жизнь Егора этого, крепыша Андрюхи, неслышного поджарого Тима, и других – всех тех, что остались позади, в поселениях. Все эти жизни во мне, в Адаме.
– Ты как? – Тим, конечно же Тим. Ни с кем он не общается, на привалах всегда в стороне сидит, в даль смотрит, острое, словно вырезанное из камня, лицо недвижно, глаза застывшие – смотрит. Я знаю, он был снайпером: был снайпером и там, где велись маленькие войны, и здесь, где он вычищал неугодных государству, неподходящих по политическим взглядам, идеям, делам…
– Нормально, – я убрал руку от лица, голова уже не болела, – сейчас уже…
Сел, головокружение едва чувствовалось.