Посвящение в Мастера
Павел Парфин
Книга Павла Парфина «Посвящение в Мастера» – путешествие по загадочному лабиринту искусства.
Действие происходит в 2000-х годах в обычном украинском городе. Художник-керамист Вадька Ходасевич, отправившись 8 марта на персональную выставку знакомой художницы Катарины Май, становится свидетелем невероятного открытия – гибкой керамики, которая во время сгибания не трескается и не ломается. Ходасевич одержим желанием узнать секрет загадочной керамики, попадает в авантюрное приключение, в котором смешаны детективная история, любовь, мистика, философия, вакханки, древнегреческая мифология, эзотерические обряды и неожиданное погружение в историю культуры Древнего Вьетнама…
На протяжении всего действия Ходасевич и Катарина много и неожиданно рассуждают об искусстве, музе и вдохновении. В повести много диалогов, игр смыслов и слов, но также много действий, необычных ситуаций, перформансов с переодеваниями и танцами, драк и секса.
Шаг за шагом, приобщаясь к сакральным тайнам и знаниям, герой становится Мастером. Хотя, по большом счету, он сам и жизнь его остаются прежними.
В конце концов, после всех замысловатых приключений и мытарств Ходасевич выясняет: для того чтобы глина была гибкой и упругой, в нее нужно добавить… человеческую кровь.
Павел Парфин
Посвящение в Мастера
* * *
Он проснулся между двумя мартовскими утрами. Одно нежилось, отражаясь в двери, на две трети застекленной светло-коричневым, цвета его старенького больничного одеяла, стеклом. Отражение было очень уютным, оно согревало его взгляд и воображение. Там было… Да в общем-то, ничего особенного – светло-шоколадное небо, крыша дома напротив, на которой топленым молоком разлился утренний свет, да крона большого, цвета кофе с молоком, дерева. Вот это дерево, точнее его отражение, пожалуй, и было самым примечательным в первом утре. Дерево казалось одушевленным. Возможно, это ощущение возникло у больного из-за явного сходства дерева с головой человека, а если быть совсем точным – с головой старика, лежавшего сейчас на соседней койке. В самом деле, кремовые хлопья снега на пышной кроне делали дерево похожим на старика, намылившего одновременно голову и лицо. Казалось, сейчас он побреется и предстанет таким молодцом!
Внезапно уютную гармонию утренней композиции нарушила девочка или девушка – пойди разберись среди нечетких линий в отражении на дверном стекле! Стоило ей только появиться в отражении (причем она возникла в нем не со стороны окна, откуда падал свет, а из глубины больничного коридора), девочка тут же подчинила себе всю композицию – небо, крышу, человекоподобное дерево. Так и иная женщина, оказавшись вдруг в мужском коллективе, увлекает за собой их сообщество, до этого момента вроде бы сплоченное, вроде бы обладающее волей и собственным взглядом на мир. Вроде бы не царица, но начинает править мужчинами властно, подчиняя их «я» своему ego, забавляясь их сексуальностью, как того хочет ее libido.
Ни в чем не повинная девочка или девушка находилась в отражении первого утра секунды три и исчезла, пройдя сквозь дерево, будто сквозь горло бреющегося старика. Не то лакомым куском, не то бритвой. Обычное вроде бы дело – исчезнуть из отражения. Но то вдруг вдогонку девчонки покрылось сетью морщин – узких горизонтальных полос, полных, как огородные грядки всходами, светло-коричневыми точками. Полосы, по очереди вспыхивая в течение нескольких секунд, то бежали друг за дружкой стройными рядками, то начинали теснить, налезать одна на другую, скрещиваться и пропадать. Творилось что-то несусветное! Словно кто-то торопливо пытался подписать пейзаж на двери…
От дальнейшего тупого глазения на дверь больного отвлек внезапный всхрап – резанул по нервам и тут же стих. Больной невольно вздрогнул и перевернулся на живот. Второе утро, смурное и холодное, стояло в изголовье его кровати. Тыкнувшись стеклянным взглядом в белый лоб больного, в его казенное ложе с родинкой на железном боку – табличкой с номером «три», второе утро недовольно уставилось на своего антипода – отражение на двери. Принялось лупцевать его колючими лучами, будто розгами, пытаясь подчинить себе, заставить отражение соответствовать суровой реальности. Какое там! Второе утро продолжало светиться уютным светло-шоколадным светом. А больной, догадываясь о том, что творится за его спиной, подумал: дай он сейчас второму утру в стеклянный глаз, и тот разобьется, а вместе с осколками оконного стекла в палату хлынет ясный мартовский свет и сольется в восторге со своим отражением… Но больной, хоть и числился здесь психом, не стал разбивать окно.
Палату вновь взорвал оглушительный храп. Он все набирал силу, обещая быть продолжительным, как июльская гроза. Больной не выдержал, вскочил на ноги, подбежал к храпевшему. То был старик, жалко скрючившийся на краю кровати, поджавший колени к подбородку, как ребенок в материнской утробе. Больной с кровати под номером «три» не церемонясь перевернул старика на другой бок. Тот во сне придвинулся к стенке, зачмокал губами все так же по-детски и затих. Будто и не храпел ужасно полминуты назад. Больной пару секунд рассматривал лицо старика, покачал головой, удивляясь его поразительному сходству с деревом. Заметил под ногой старика смятый лист бумаги, исписанный по центру короткими строчками. Не любитель читать, все же полюбопытствовал, что там насочинял сумасшедший старик. Быстро пробежал по листку глазами, спотыкаясь на пустотах, где должны стоять знаки препинания, и решил, что это вроде и не старик написал, а… он сам. Но когда он успел?
«…B весенний день матриархата Спешим на рынок за цветами Духами бусами чулками Спешим от мужа и до брата Что в самом деле нас толкает На столь отважное решенье Вам угождать без промедленья Пока день этот не растает Чего лукавить Вы прекрасны Когда вас холят и лелеют Когда вас любят и не смеют Вас озаботить понапрасну Но Но нам не справиться с мгновеньем Проходит день матриархата В календаре восьмое марта И тает наше вдохновенье…»
Тихо отворив дверь с табличкой «№ 18», больной вышел в коридор – ему хотелось поделиться с кем-нибудь своим впечатлением. Если бы он хоть на миг мог отвлечься от мыслей о прочитанном, если бы он, выходя в коридор, хоть бы краем глаза взглянул на дверь, то наверняка распознал бы в полосах, до сих пор будораживших отражение, отдельные слова и даже обрывки фраз: «…газеты… редко читал газеты… Вадька Ходасевич… больше слушать…»
1
Вадька Ходасевич редко читал газеты. Он вообще мало что читал, предпочитая больше слушать. Даже когда сам говорил – особенно в те минуты, когда на него находило болтливое настроение, будоражащее ум и заставляющее без устали лопатить язык, – Ходасевич ловил себя на мысли, что с интересом слушает свой голос. В эти редкие минуты его собственный голос казался Вадьке плотным и сочным, как мясо. И Вадька с удовольствием пережевывал свой голос. А иногда, увлекаясь чьим-нибудь особенно необыкновенным рассказом, Ходасевич забывался настолько, что переставал различать грань между рассказанной реальностью и реальной жизнью. Правда, как ни странно, до сих пор жизнь оказывалась круче любого выдуманного рассказа.
Нина Ходасевич, с опаской наблюдая за тем, с какой жадностью слушает ее муж, не раз предупреждала его, что тот плохо кончит. Вадька молча пожимал плечами и упрямо отказывался читать. С некоторых пор, оправдываясь перед женой, читавшей, наоборот, много и вроде бы со знанием дела, Вадька говорил всегда одно и то же: мол, руки его в красной глине и, если он возьмет газету, то обязательно испачкает белые, как края чистой простыни, уголки ее страниц. Вадька знал, что жена до панического ужаса не переваривает пятен красного цвета, отчего-то сравнивая их со следами крови.
Нина Ходасевич любила «Данкор». Почти каждый четверг она покупала его из-за телепрограммы, которую изучала в течение запрограммированной теленедели, и острых и опасных, как лезвия мужа (которыми она иногда подбривала подмышки), анекдотов Растворцева.
Сегодня была среда 8 марта. Нинка вернулась с рынка, из пакета, набитого всякой снедью, украшенный султаном зеленого лука, торчал свернутый в трубку «Данкор». «Даже газета сделала нам, жинкам, приятное – вышла на день раньше. А ты!., – упрекнула жена Ходасевича, родившего ей к празднику лишь скуповатый, как мужские слезы, букетик подснежников. – Хоть бы картошки нажарил!» Когда жена таким вот образом припирала Ходасевича к стенке, требуя исполнения хозобязанностей, Вадька голосом, как ему представлялось, театрального Чацкого (как-то Ходасевич смотрел телепостановку полузабытого со школьных времен грибоедовского «Горя…») восклицал: «А музы кто?!» В глубине души и на кончиках пальцев Ходасевич считал себя на все руки мастером. Жена была другого мнения: «В беса ты мастер!» Истина находилась посредине. Ходасевич не часто, но «забашлял», как он сам выражался. Однако делал это таким необыкновенным, прямо сказать, эпатажным способом, что клиент, раз обратившись к Ходасевичу, в другой раз с опаской обходил его стороной.
А клиенты попадались как на подбор. Один – молодой, поднявшийся на темных кредитах бизнесмен, такой грузный, что, казалось, он держит деньги не в банке, а собственном брюхе. Ходасевич установил в доме бизнесмена, его туалетной комнате, в которой мог бы развернуться, наверное, микроавтобус, плод своего творенья – исключительно ручной работы керамический унитаз. Лепнина в виде губастых розочек и отдающихся губ украшала чудо-унитаз по всей его поверхности. Но «гвоздем» унитаза стал его свисток. Ходасевич и себе-то не мог объяснить, на хрена он инплантировал настоящий судейский свисток в роскошное тело «толчка». Новосумский толстяк страдал вперемежку запором и расстройством желудка и отводил душу по ночам. В полночь он оглашал дом под модной металлочерепицей пронзительным, надрывным свистом, приводившим в трепет даже ночной милицейский патруль, если он в этот момент вдруг оказывался под окнами толстяка. Менты, которым было велено охранять покой молодого буржуя, прислушивались к дикому свисту и, косясь на окна, машинально отдавали честь.
Жена второго «нового сумчанина»… Точнее, старого номенклатурщика, сумевшего легко воскреснуть в коридорах новой городской власти и теперь живущего припеваючи на доходы от взяток и других добровольных приношений, регулярно поступающих от незадачливых местных бизнесменов, вечно открывающих, закрывающих и перерегистрирующих свои фирмы. Так вот, жена (естественно, далеко не первая по счету) старого, но еще вполне крепкого, способного подмять под себя не только фригидную супругу, но и четырнадцатилетнюю уличную дрянь, чиновника тайком от мужа попивала ночной коньяк. Как это не удивительно, но от пристрастия к хмельному деликатесу ее отучили ужасные Вадькины фишки. Старый козел заказал Ходасевичу облицевать плиткой его по-мещански навороченную кухню, и, когда Вадька понял, что ему здесь хрен заплатят, он обложил один край стены… ритуальными масками, вылепленными им в часы давнего вдохновения. Пару раз встретившись взглядом с налившимися кровью глазницами глиняных монстров и решив, что у нее началась белая горячка, чиновничья жена невзлюбила коньяк и перестала совершать ночные вылазки на кухню. Правда, маски после этого случая какое-то время продолжали излучать яростный кровавый свет. Пока не погасла за окном неоновая реклама «Индезит», мерцавшая ядовитым алым огнем.
Последние две недели у Ходасевича наблюдался творческий застой: глина не внимала его сонному сердцу, говорившему с ней заплетающимся языком пальцев.
Месяц тому назад Ходасевич получил и быстренько слепил несложный заказ – сервиз для немецкой овчарки и двух персидских котов. Заказ этот случайно обрушился на Вадьку от богатого и нетребовательного клиента. Заработав шальную тысячу десятью новенькими, как женские прокладки, купюрами, Вадька пребывал в сонной рассеянности и самодовольно поглядывал на мир, в ответ корчивший ему постную мину при скучной игре. Муза крепко осерчала на Ходасевича, сильно хлопнула дверью (правда, Вадька этого не заметил) и куда-то ушилась. Вот уже восемь дней подряд она не ночевала в душе, волочась, наверное, по душным вокзалам или бедным хибаркам, отданным внаем нищим художникам.
На душе было так пусто, сонно и тихо, что, не в силах вернуть вдохновение, Ходасевич решил нарваться на семейный скандал. «Другого выхода нет. Стресс должен возбудить меня», – подумал Ходасевич и взял в руки, испачканные красной глиной, «Данкор». Гончарный круг Ходасевича по-прежнему занимал одну восьмую часть кухни, постоянно путаясь под ногами жены. На круге уродливой пагодой застыла глиняная масса. В тот момент, когда Вадька измазанными в глине руками открыл свежий номер газеты, Нинка варила борщ. Она налила в сковороду подсолнечного масла, высыпала тертую морковь и мелко нарезанные лук и свеклу и уже собралась было добавить ложку-другую краснодарского соуса, но, будто почуяв неладное, бросила взгляд через плечо и увидела, как Ходасевич оставляет ужасные красные пятна на белых уголках газеты. «Ну не сволочь ли! – вспылила Нинка и метнула ложку краснодарского соуса на круг с бесполезной глиной, да тут же пожалела. – Красное на красном не видать. Надо было майонезом!» Пускай хоть сметаной вперемежку с огуречным рассолом – Вадька все равно ничего бы не заметил. В эту минуту его внимание оказалось прикованным к крошечному объявлению на странице «Досуг и развлечения»:
«8 марта в баре „Собака баска Вилли“ откроется персональная выставка художника-керамиста Катарины Май „Времени запор“. Настройтесь на сенсацию! Нач. в 17.00».
От шальной пухленькой тысячи осталось штук шесть тонких и сухих, как высушенный лист подорожника, десяти долларовых бумажек, в которые он перевел последние свои гривни. Поискав потайное местечко на своем теле или в одежде, Вадька спрятал деньги в трусы, рядом с мужским хозяйством – не вытащит никто (кроме разве что неотразимой б…, которой он и так с радостью отдаст) да и сам, если что, случайно не просрет…
2
Ходасевич, сплюнув на дорогу, поймал такси. В салоне радиомужчины пели о любви: «Лодочка, плыви в озере зари, но только о любви ты мне не говори. Лодочка, плыви – и не надо слов – по реке любви под парой парусов». За рулем сидела женщина лет 35–40, спрятавшая очевидную красоту высокоскулого лица за мужским имиджем. «Вот те на!» – невольно вырвалось у Ходасевича. Он секунду колебался, садиться ли вообще. Но таксистка глянула на него таким цепким взглядом, так хватанула им (не у всякого мужика хватка рук такая), что Ходасевич сначала обмер, как кролик перед удавом, а потом подался вперед, будто водительница и вправду хватила его за грудки.
– Ну ты, потише! – опешил Ходасевич.
– Садитесь. Чего вы стали? – мягко приказала таксистка. – Довезу как надо. Куда вам?
– Не знаю, – вырвалось неожиданно у Ходасевича. Отведя взгляд от непонимающих и, как показалось ему, одновременно все понявших женских глаз, он проворчал. – А вы, вообще-то…
– Умею ли я водить машину и не поверну ли на ближайшем перекрестке на тот свет? – с едва уловимой, щадящей иронией продолжила Вадькину мысль таксистка.
– Ну да. Права-то у вас есть, надеюсь?..
Такси выехало на вторую полосу и прибавило скорость.
– А куда мы едем? – забеспокоился Ходасевич. – Я же ничего не сказал!
– Так говорите скорей! – властным тоном потребовала таксистка и неожиданно расхохоталась – весело, заразительно. Ходасевич посмотрел на нее и подумал: «А ведь красивая баба!» Потом, секунд через десять, еще: «А, может, ну ее, эту выставку?»
– Нет! – словно прочитав его мысли, отрезала таксистка и снова улыбнулась. Затем совершенно серьезным тоном добавила. – Нет, мужской человек!
На такси накатила слепящая волна света, мягко обтекла лобовое стекло, дверцы, крышу и, торжествуя и блестя, устремилась дальше, заливая улицу и фасады домов. Мир вокруг преобразился, напитанный энергичным солнечным светом. По всем приметам, казалось, наступили теплые апрельские деньки, а не ранневесенний мартовский день.
– Вам не приходит на ум аналогия прекрасного сегодняшнего дня с библейским сюжетом? – затормозив у светофора, спросила таксистка. – Помните, когда Моисей повел за собой египетских рабов, фараон послал в погоню за ними войско?
Ходасевичу стало неловко: он никогда толком не читал Библию.
– Ну как же? Вспомните: Моисея и его людей спасло чудо! Море вдруг расступилось и спасло их, пропустив по обнажившемуся дну. Так и этот денек. Бог словно пожалел нас, баб, перенес сегодняшний день в будущее, в апрель или май. А завтра ход времени, скорее всего, вернется на круги своя и опять наступит зимняя весна.
– Зимняя весна, мужской человек… Как-то странно вы выражаетесь, – заметил Вадька и глянул искоса на таксистку. Ее высокие скулы расцвели двумя розовыми, не утратившими еще свежести бутонами щек – женщина улыбалась. Ходасевич вдруг разозлился. – Если вы такая умная, что ж не открыли свою фирму?.. Или… или не сидите дома и не управляете своим мужем? А не этим задрыпанным «фордом»?!
– Чем вам не нравится мой «форд»? Он надежней большинства мужских людей! – мягко упрекнула таксистка. В ее голосе Вадька к своему неудовольствию уловил то же природное сопротивление, которое свойственно, например, меди или золоту – мягким, но все же металлам.
– Ну вот опять – «мужских людей»! Сказали бы просто: «Ненавижу мужчин! Они такие-сякие, зарабатывают мало, жрут много! И вообще, толку от них как от козла молока!..» Я тогда бы вас, может, и понял. А то хуже матюка – «мужской человек»! – Ходасевич разошелся не на шутку.
Стресс, которого он безуспешно добивался во время ссоры с женой, наступил только сейчас. И кто его, Вадьку, достал? Какая-то щекастая таксистка, которую он в первый и наверняка в последний раз видит! – Теперь ваша очередь! Признайтесь, что вы такого сделали, чтобы у вашего мужика душа горела, руки горели? Чтобы он не чувствовал под собой ног, не жил, а летал при одной только мысли: «Господи, какая у меня женщина!» А музы кто, черт подери?!
– Моему бывшему мужу муза была не нужна, – с легкой грустью произнесла женщина. Ответ таксистки, точнее та интонация, с которой он прозвучал, странным образом подействовал на Ходасевича. Отчего-то он почувствовал себя пристыженным, но не подал вида, наоборот, грубовато заметил:
– Поэтому он вас и бросил. Мужчина без музы что евнух без яиц!
– Как образно! – усмехнулась женщина и с живым интересом посмотрела на пассажира. Но уже в следующую секунду огонек в ее глазах потух. К ней опять вернулось отчужденное, рабочее выражение лица. – Приехали. С вас семь гривен.