– Уходи. Дай мне время подумать.
Она еще не верила.
– Вот так и уйти? Я ведь рабыня.
– Иди, иди. Я еще тебя позову.
– Мало радости!
Она вышла от него, смеясь, но он не хотел слышать ее смеха, хотел думать.
А о чем думать – не знал. Посоветоваться? О женщине не советуются. Против нее разве что берут свидетелей, когда женщина учинит мерзость. «А те из ваших женщин, которые совершат мерзость, – возьмите в свидетели против них четырех из вас. И если они засвидетельствуют, то держите их в домах, пока не упокоит их смерть или Аллах устроит для них путь». Был Грити, стоявший в стороне от ислама. Но с Грити не хотелось бы говорить о Роксолане, при встрече тот и так непременно подмигнет и спросит с грязной мужской откровенностью: «Ну как, по вкусу пришлась вам Роксоланочка?»
Ибрагим лежал и перебирал в памяти стихи четвертой суры Корана «Женщины». Всегда находил в этой книге утешение, особенно там, где вспоминалось его имя. Знал, что это пророк Ибрагим, коего христиане зовут Авраамом, но все равно радовался, читая: «Ведь мы даровали роду Ибрагима писание и мудрость…»
Может, и Феррох-хатун, отбирая для маленького раба своего мусульманское имя, остановилась на Ибрагиме именно затем, чтобы наполнить гордостью его дух? Ибо о его духе заботилась она рьяно и ожесточенно, отдавая тело природе, которая без чьей-либо помощи уже в четырнадцать лет сделала Ибрагима пылким и преданным любовником его доброй госпожи. Теперь она где-то утопает в безутешных слезах, а он должен найти разумный выход из тупика, в который попал, купив на Бедестане странную рабыню. «И никогда вы не в состоянии быть справедливыми между женами, хотя бы и хотели этого. Не уклоняйтесь же всем уклонением, чтобы не оставить ее точно висящей. А если вы уладите и будете богобоязненными, то поистине Аллах прощающ, милосерд!»
До утра почти не заснул. Евнуха, сунувшегося было спросить, не привести ли любимицу Ибрагима Хюму, выгнал в три шеи. Евнухи невыносимый народ. Всегда знают то, чего не следует знать никому. Расспросить Рушен не могли, она никому не станет отвечать (даже ему, к сожалению), но догадались и так, раз он отправил рабыню до времени и преждевременно. А может, как раз своевременно?
И тут он испугался: а не проявил ли он слабость, не поддался ли затаенным чарам этой чужестранки? По крайней мере должен был бы напоить ее крепким вином, и пусть бы тогда попробовала проявить свою варварскую смесь острого, как бритва, ума и чуть ли не детской наивности. Но ведь он не сделал этого. Отпустил Роксолану, не прикоснувшись к ее телу, и отпустил до времени и преждевременно. Не иначе – чары. Его надули. Он поддался наивной сказочке о высоком происхождении и о чистоте чуть ли не ангельской. Ибрагим, Ибрагим!..
Над Стамбулом нависала холодная зимняя мгла, но султан проявил желание ехать на Ок-Мейдан и стрелять из лука в тыкву. Желание падишаха священно. Ибрагим сопровождал Сулеймана, держась возле почетного правого стремени. Он был сама почтительность и предупредительность на этом почетном месте правой стороны, которая укрепляет небосвод, и потешал султана, описывая их упражнения в стиле придворных краснобаев-холуев: «Когда высокий султан, сев на коня, поспешил с августейшим кортежем в путь совершенства, почтительности и служения и, по обычаю халифов, в свободный от державных забот день прибыл на поле стрельбы по тыкве, которая уже ждала на месте прохождения его величества, чухраи и аджемы[25 - Чухраи и аджемы – придворные пажи.] мгновенно стали гонять тыкву, поднятую на двести гезов[26 - Геза – мера длины.] над землей, и великий падишах, аки лев, сотворив себе когти из стрел и лука, стал метать в тыкву стрелы испытания, поощрения и запугивания, согласно словам: «И приготовьте для них, сколько можете, силы и отрядов конницы; ими вы устрашите…» Счастливая правая сторона украсилась присутствием главного смотрителя царских покоев и великого сокольничьего Ибрагима, который тоже метал стрелы в свою тыкву, и высокодостойные вельможи султанские, поощряя друг друга, метали стрелы счастья в тыквы, подставляемые им аджемами, но не могли сравниться все те тыквы с тыквой высокого султана, желтой, в красных и черных полосах, точно кровь от стрел и синяки от могучих ударов его величества. «Но что за тыква! Глыба наподобие дерева без ствола» или голова богатырского воина, который послушно подставил ее под каменные удары стрел. Она похожа на толстый сук самшитового дерева, это гнездо голубей, которых каменные стрелы вынуждают испуганно взлетать, или райская финиковая пальма, подставляющая себя его величеству, наместнику нашего времени».
Султан похмыкивал на Ибрагимовы шуточки и упорно вгонял стрелу за стрелой в огромную тыкву, которую бегом проносили на высоком деревянном шесте скрытые за земляной насыпью чухраи. Вслед за султанской тыквой передвигались тыквы, предназначенные для Ибрагима, для великого визиря старого Пири Мехмеда, для визирей, янычарских аг, для вельмож, подхалимов и придурков. Султанская тыква была самая большая и самая яркая, его стрелы тоже были с золотым оперением и сияли даже во мглистом воздухе, тыквы для Ибрагима и визирей были намного меньше и все белые, остальные охотники должны были довольствоваться несколькими сероватыми круглыми тыквочками, в которые вгонялось сразу по десятку с лишним злых стрел. Сулейман овладел высоким искусством лучника во время своего наместничества в Крыму, куда его еще маленьким отсылал дед – султан Баязид. И хоть османские султаны считали лук оружием трусов, отдавая всегда предпочтение мечу, Сулейман после Крыма уже никогда не мог избавиться от искушения метать стрелы то в дикого зверя, то в перелетную птицу, то в такую вот тыкву чести и умения.
Султан по своему обычаю молчал, знаками показывая «безъязыким» дильсизам, чтобы подавали стрелы или напитки промочить им с Ибрагимом горло. Ибрагим старался не отставать от Сулеймана, метко вгоняя в свою тыкву стрелу за стрелой, посмеивался над старым Пири Мехмедом, попадавшим редко, неспособным как следует натянуть тетиву, из-за чего его стрелы не долетали, бессильно падали. И вдруг чья-то чужая стрела с хищным свистом впилась в султанскую тыкву, чуть не пронзив ее насквозь. Даже Ибрагим, помертвев лицом, поглядел на свой колчан и на ту злосчастную пришелицу, словно бы хотел удостовериться, что это не его с сине-белым оперением стрела, а воистину чужая, неведомо чья и откуда. Торчала в яркой тыкве, черная, с грязными бусинами, прицепленными к ней. Чухраи и аджемы, пораженные неслыханным святотатством, замерли в своем укрытии, тыквы покачивались на высоких шестах, словно бы им тоже передалась дрожь страха, охватившего всех придворных.
Учитель и воспитатель султана, седоголовый визирь Касимпаша, который знал Сулеймана с малолетства, ездил с ним повсюду, жил все годы в Манисе, терпеливо передавал ему все тайны придворных обычаев, теперь с некоторой встревоженностью наблюдал за Сулейманом. Сам Аллах послал это испытание молодому султану. Вот случай проявить и свою власть, и свой нрав, и свою выдержку, которой обучал Сулеймана невозмутимый Касим-паша. «Безъязыких» Сулейман привез в Стамбул тоже из Манисы. Держал своих собственных, не нуждался в дильсизах, служивших султану Селиму. Касим-паша подготовил для своего повелителя и этих молчаливых исполнителей самых неожиданных повелений, повелений тайных, безмолвных, передаваемых жестом, движением, касанием, взглядом, а то и одним вздохом султана. Моргая покрасневшими от ветра старыми своими глазами, Касим-паша удовлетворенно созерцал, как умело и незаметно отдает Сулейман приказы, как мечутся дильсизы, молча и незамедлительно выполняя его волю. Как же поведет себя султан теперь, когда неведомая рука преступно замахнулась на его высокую честь? Чужая стрела в султанской мишени все равно что чужой мужчина в Баб-ус-сааде[27 - Баб-ус-сааде – Врата Блаженства в султанском дворце. Так назывался и султанский гарем.]. Кара должна быть незамедлительной и безжалостной, но и в наказании нужно соблюдать достоинство. Касим-паша не принимал участия в состязаниях, его не заставляли, над ним не насмехался даже Ибрагим, но если старый визирь не метал стрел, то обеспокоенные взгляды на своего воспитанника он метал еще чаще, чем тот стрелы, и теперь напрягся всем своим старым жилистым телом, как туго натянутая тетива.
Султан не обманул надежд своего верного воспитателя. Не вырвался у него из груди крик возмущения, ничего он не спросил, только гневно указал рукой на ту дерзкую стрелу, и дильсизы мгновенно бросились на поиски виновника и почти сразу же поставили перед султаном какого-то старого бея, закутанного в толстые рулоны ткани и мехов, в огромной круглой чалме, растерянного и одуревшего от содеянного его нетвердой рукой. Дильсизы, показав султану лицо преступника, накинули ему на голову черное покрывало, изготовляясь совершить неминуемую кару, но Сулейман движением указательного пальца левой руки задержал их.
– Где кадий[28 - Кадий – мусульманский судья.] Стамбула? – спросил спокойно.
Хотел быть справедливым, руководствоваться не гневом, а законами. Не интересовался, как зовут преступника и кто он. Ибо преступник из-за своего преступления становится животным, а животное не имеет ни имени, ни положения. Только смерть может вновь сделать преступника, посягнувшего на султанскую честь и нанесшего наивысшее оскорбление падишаху, человеком, и тогда ему будет возвращено его имя, и семья сможет забрать его тело, чтобы предать земле согласно обычаю.
Кадий прибыл и поклонился султану.
– Воистину всевышний Аллах любит людей высоких помыслов и не любит низких, – тонко пропел он, поглаживая клочья седой бороды и надувая ставшие от холода сиреневыми щеки. – «Ведь Господь твой – в засаде».
После этого кадий обрисовал все коварство и тяжесть злодеяния виновного и в подтверждение привел высказывание Абу Ханифы, Малики и Несая[29 - Абу Ханифа, Малика, Несай – известнейшие авторитеты в отрасли мусульманского права – шариата.]. Не могло быть злодеяния более тяжкого, чем посягательство на честь властителя, те же, кто вгоняет стрелы в тыкву счастья его величества, теряют право на жизнь, ибо «пролил на них Господь твой бич наказания». Воистину мы принадлежали Богу и возвращаемся к нему.
Султан и все его визири признали исключительность знаний кадия, красоту его речи и убедительное построение доказательств. Сулейман показал «безъязыким» пальцем, что они должны делать, те мигом накинули на шею несчастному черный шнурок, ухватились за концы – и вот уже человека нет, лежит труп с выпученными глазами, с прокушенным, посиневшим языком, и сам султан, Ибрагим, визири, вельможи убеждаются в его смерти, проходя мимо задушенного и внимательно всматриваясь в него. Сулейман подарил кадию султанский халат и, подобревший, сказал Ибрагиму, что хотел бы сегодня с ним поужинать.
– Я велю приготовить румелийскую дичь, – поклонился Ибрагим. Сладостей на четыре перемены.
– Сегодня холодно, – передернул плечами Сулейман, – не помешает и анатолийский кебаб.
– Не помешает, – охотно согласился Ибрагим.
– И что-нибудь зеленое. Без сладостей обойдемся. Мы не женщины.
– В самом деле, ваше величество, мы не женщины.
Впервые за день султан улыбнулся. Заметить эту улыбку под усами умел только Ибрагим.
– Мы сегодня хорошо постреляли.
– Ваше величество, воистину вы метали сегодня стрелы счастья.
– Но ты не отставал от меня!
– Опережать вас было бы преступно, отставать – позорно.
– Надеюсь, что наш великий визирь сложит газель об этом празднике стрельбы.
– Не слишком ли стар Пири Мехмед, ваше величество?
– Стар для стрельбы или для газелей? Как сказано в Коране: и голова покрылась сединой…
– Мехмед-паша суфий[30 - Суфий – мусульманский ученый, последователь одной из мусульманских сект.], а суфии осуждают все утехи. Я мог бы сложить бейт[31 - Бейт – двустишие.] для великого визиря.
– Зачем же отказываться от такого намерения? – Султан забрал поводья своего коня у чаушей[32 - Чауш – нижний чин в армии, а также слуга.], тронулся шагом с Ок-Мейдана.
Ибрагим, держась возле его правого стремени, чуть наклонился к Сулейману, чтобы тому было лучше слышно, проскандировал ему:
Имеешь обычай, о суфий, осуждать вино, отрицать флейту!
Пей вино, будь человеком, оставь этот дурной обычай, о суфий!
– Это надо записать, – одобрительно заметил султан и пустил коня вскачь. Ибрагим скакал рядом, как его тень.
Они ужинали в покоях Мехмеда Фатиха, расписанных венецианским мастером Джентиле Беллини: белокурые женщины, зеленые деревья, гяурские строения, звери и птицы – все то, что запрещено Кораном. Но вино пили также запрещенное Кораном, хоть и сказано: «Поят их вином запечатанным», зато с султана постепенно сходила его обычная хмурость, он становился едва ли не тем шестнадцатилетним шах-заде из Маниси, который признавался Ибрагиму в любви и уважении на всю жизнь. Хмельной верблюд легче несет свою ношу. Пили и ели много, но еще больше выбрасывали, ибо челяди вход сюда был воспрещен, убирать было некому.
– Что не съедается – выбрасывается! – небрежно сказал султан. Сегодня вечером мне все особенно вкусно. А тебе?
– Мне тоже.
Ибрагим подливал Сулейману густой мускат, а у самого не выходило из головы: «Что не съедается – выбрасывается». А он бы не выбросил никогда и ничего – был ведь сыном бедных родителей. Но здесь, возле султана, уже не съедал всего, несмотря на всю свою ненасытность. Вот и Рушен не съел. Так что же теперь – выбросить? Но куда?
Смотрел на Сулеймана, на его печально поникшую на длинной тонкой шее голову, отягченную высоченным тюрбаном, пытался определить истинные свои чувства к этому человеку – и не мог. Не хотел. Кривить душой перед самим собой не привык, а признавать правду?.. Пусть будет, как было доныне. Он живет не для себя, а для темнолицего правителя. И Рушен купил, отдав бешеные деньги, удивив Грити, а потом не тронул и пальцем, когда евнух втолкнул девушку в ложницу, – не для себя, а для султана, для его царственного гарема, для Баб-ус-сааде в четвертом дворе дворца Топканы, за Золотыми вратами наслаждений. Что им руководило? Любовь? Жалость? Благодарность за все, что Сулейман сделал для него? Разве он знал? Действовал неосознанно, сам до поры не ведая, что творит, лишь теперь постиг и обрадовался невероятно, и захотелось рассказать султану, какой дивный дар приготовил для него, но вовремя сдержался. Была у него привычка: сдерживал свои восторги, как коня на скаку. Остановись и подумай еще! Подумал, и осенило его: валиде! Надо посоветоваться с матерью султана, валиде Хафсой, всемогущественной повелительницей гарема падишаха.
После ужина Сулейман попросил почитать ему «Тасаввурат»[33 - «Тасаввурат» – «Метафизика» Аристотеля в мусульманской обработке.], слушал, подремывая, не прерывал и не переспрашивал, а Ибрагим, не вдумываясь в то, что читал, забыв о самом султане, вертел и вертел в голове только одно слово: «Валиде, валиде, валиде!». «Я нашел женщину, которая ими правит, и даровано ей все, и у нее великий трон».
А потом вдруг вздрогнул, неведомо почему вспомнив мрачную легенду, связанную с венецианцем Джентиле Беллини, который расписывал эти покои для Мехмеда Фатиха. Художник весьма удивил султана, привезя ему в дар несколько своих работ, на которых были изображены прекрасные женщины, показавшиеся Мехмеду даже живее его одалисок из гарема. Султан не верил, что человеческая рука способна создать такие вещи. Тогда художник написал портрет самого Фатиха. Кривой, как ятаган, нос, разбойничье лицо в широкой бороде, звероватый взгляд из-под круглого тюрбана, и над всем властвует цвет темной, загустевшей крови. Султан был в восторге от искусства венецианца. Но когда тот показал Мехмеду картину, изображающую усекновение головы Иоанна Крестителя, султан расхохотался над неосведомленностью художника.
– Эта голова слишком живая! – воскликнул он. – Не видно, что она мертвая. На отрубленной голове кожа стягивается! Она стягивается, как только голова отделена от тела. Вы, неверные, несведущи в этом!
И, чтобы не оставить никаких сомнений касательно своих знаний, тут же велел отсечь голову одному из чаушей и заставил художника смотреть на мертвую голову, пока венецианцу не стало казаться, словно он и сам умирает.