Откровение. Гл. 5, cm. 2
В субботу 7 января 1989 года, на Рождество Христово, Егор Игнатьевич Анохин, восьмидесятивосьмилетний старик, зарезал столовым ножом своего односельчанина Михаила Трофимовича Чиркунова, еще более древнего старика.
Следователь Николай Недосекин пролистал тонкую папку с показаниями, записанными участковым милиционером на месте трагедии, поднялся, шагнул к окну своего маленького тесного кабинета, ссутулился, засунув руки в карманы брюк. Черный от сырости клен безжизненно и тоскливо раскинул под окном голые ветки. Снег грязный, клочковатый. На тротуаре и дороге наледи. Выбоины заполнены талой водой, машины идут медленно, раскачиваются, подпрыгивают, расплескивают лужи. Небо сплошь затянуто серой мглой. Сыро, пасмурно. Недосекин хмурится. Что делать? Что делать? – спрашивает он себя. Тоска, страшная тоска, словно виноват он в чем-то непоправимо, но о вине его никто не догадывается: и это-то особенно мучает. Отчего так? От тягостной, совершенно не зимней погоды, которая, как верно заметил кто-то, издревле влияет на русского человека, или от прочитанного? Дело несложное, много времени не отнимет. Напились старики на праздник, замутили мозги, заспорили об Иисусе Христе, как записал участковый милиционер со слов жены убитого, поругались, и один старик ткнул столовым ножом другого в шею. Ранка пустячная. Но в деревне ни медпункта, ни медсестры. Перевязали кое-как платком, и пока везли двенадцать километров в ближайшую больницу, Михаил Трофимович Чиркунов захлебнулся кровью. Все примитивно: пьянка, пили самогон, конечно, ссора, драка. Сколько таких дел прошло сквозь руки Недосекина? Привык, кажется. Но проходили перед ним юнцы или пропойцы, а тут старики, старики! И если уж старики… Может, от этого так тоскливо? И опять всплыли тревожные вопросы. Что же происходит? Куда идем?
Резкий неприятный щелчок отвлек Недосекина от размышлений. Он оглянулся, поморщился, думая, когда же комендант, наконец, дверь отремонтирует, увидел милиционера Сашу Степунина, приземистого, смуглого до черноты молодого парня, и, не дожидаясь, когда он доложит, что привел Егора Игнатьевича Анохина, быстро сказал:
– Давай! – и вернулся за свой стол.
Степунин молча ступил в сторону. Из полумрака коридора медленно выдвинулась морщинистая рука, ухватилась серыми пальцами за косяк, напряглась так, что жилы вздулись, и показался высокий старик в заношенном свитере на иссохшемся длинном теле, с ввалившимся животом, с редкими изжелта-седыми волосами на большой голове. Приближался медленно, почти не отрывая ног от пола. Недосекин дернулся непроизвольно, хотел вскочить, помочь старику, но сдержался, вспомнив, что перед ним убийца. Егор Игнатьевич дошел до стула, оперся подрагивающей рукой о спинку и проговорил тяжко, невнятно, но как-то доверительно:
– Ноги задубели… Виляют. Обезножел совсем… Шаг шагнул и притомился. Да и сам весь выветрился…
Глядел он на Недосекина своими когда-то черными, а теперь какими-то туманными бельмастыми глазами дружелюбно.
– Вы садитесь, садитесь, – кивнул на стул Недосекин и повернулся к милиционеру. – Саша, погоди!.. Будь другом, скажи коменданту, чтоб плотника прислал дверь отремонтировать. Надоело…
Внизу у полотна отслоился уголок фанеры. И каждый раз, когда открывали дверь, цеплялся за косяк, неприятно, скрипуче щелкал.
Старик с трудом опустился на стул, уронил длинные руки на колени, еще больше сгорбился, выставил всю в трещинах, словно клетчатую, шею. Недосекин отвел глаза от его тоскующего взгляда, от желтого сухого лица с едва наметившейся белой щетиной. Не таким представлял Недосекин старика-убийцу, хотя разные преступники сидели перед ним, бывали и с совершенно ангельским видом.
Отвечал Егор Игнатьевич охотно, но невнятно, с трудом, как после легкого паралича, и качал головой, словно подтверждая сказанное. Недосекин записывал. Так же охотно и быстро ответил старик и на вопрос, как он относился к Михаилу Трофимовичу Чиркунову:
– Ненавидел я его…
Это была первая неожиданность. Ручка, готовая быстро черкнуть: добрососедские, или нормальные, или даже хорошие, замерла над листом. Следователь смотрел на Анохина, решая, как лучше записать, думал, что старик сказал так, не остыв от обиды, и спросил:
– Почему же тогда вы оказались у него за столом, если ненавидели?
– День… – запнулся Егор Игнатьевич, слова давались ему теперь с большим трудом: то ли устал, то ли волноваться начал. – День рождения…
– Рождество, – подсказал Недосекин.
– Не-е, – замотал головой старик и заговорил быстро, глотая и недоговаривая слова. – Ага, да, Рождество… и день рождения Насти… Восемьдесят семь годков…
Жену убитого звали Анастасией Александровной.
– Значит, вы пришли поздравить Анастасию Александровну с днем рождения?
– Зашел, – подтвердил старик.
– Они вас усадили за стол, выпили за здоровье именинницы, стали разговаривать, заспорили. Во время ссоры вы сами не заметили, как в руках у вас оказался столовый нож. Вы ткнули им в сторону Михаила Трофимовича, попали ему в шею. Так?
– Ага.
– Значит, убивать вы не хотели?
– Не-е… Хотел.
– Не понял? Что вы хотели?
– Давно убить надо… Духу не хватало…
– Значит, вы убили умышленно? – растерялся следователь.
– Ага.
Они смотрели друг на друга: Недосекин недоуменно – старик не казался выжившим из ума, а Егор Игнатьевич по-прежнему доверчиво и дружелюбно.
– Я могу так и записать.
– Пиши…
– Вы не понимаете, Егор Игнатьевич! Одно дело – умышленное убийство, другое – случайное… Какие у вас могли быть причины для убийства?
– Он застрелил моего отца… – быстро выговорил Анохин.
– Отца?! – невольно воскликнул Недосекин, глядя на резко выступившие бугры скул на лице старика, на его ввалившиеся щеки, виски, черный рот, на большие прозрачные уши. – Когда?
– В двадцатом… И брата в двадцать первом… Он мою невесту… – Старик запнулся так, словно силы кончились говорить, замолчал, выдохнув напоследок: – Духу не хватало…
Молчал и Недосекин. Он считал, что закончит дело двумя-тремя допросами: пьяная ссора, случайное убийство. Но дело иной оборот принимало. Это с одной стороны. А с другой: двадцатый год, двадцать первый были для него, родившегося в шестидесятом, такой далекой историей, что казалось невероятным видеть и слышать свидетеля тех событий, человека, у которого столько лет была в душе рана, жила ненависть. Старик дышал часто, хрипло, смотрел в пол, склонив голову с жидкими седыми волосами.
– Вы можете сами написать все о взаимоотношениях с Михаилом Трофимовичем Чиркуновым и о том, что произошло седьмого января? – спросил Недосекин.
– Отдохнуть бы… Бунить все, – потер старик голову. – Моготы нет. Завтра отпишу…
2. Первая печать
И вышел он как победоносный,и чтобы победить.
Откровение. Гл. 6, ст. 2
Старик лежал на нарах в тишине, в полутьме, смотрел на пыльную лампочку, тускло светившую с потолка сквозь тонкую решетку, и думал, что завтра надо писать следователю о Мишке Чиркуне. Что он о нем напишет? Что расскажет? Как написать, как высказать все, что было?.. И вдруг ни с того ни с сего представился ему летний день в желтеющем поле, обнесенное оградой кладбище с высокими тополями на Киселевском бугре, его, Егора Игнатьевича, могила неподалеку от могилы Мишки Чиркуна. Где сначала остановится Настя? Над кем всплакнет, запечалится? Кого позовет: расступися, мать сыра земля?..
Дворы Чиркуновых и Анохиных были в разных концах деревни. Изба Анохиных, по уличному Игнашиных, в Углу, а Чиркуновых – Чиркунов – в Крестовне. В Масловке каждый порядок, часть деревни, по-своему называется: Вязовка, Угол, Хутор, Крестовня и собственно Масловка. Деревня сидит в хорошем месте, в низине, там, где сливаются две речки: Криуша и Малая Алабушка. Слившись, они образуют Большую Алабушку. Избы выстроились вдоль рек, стоят не на самом берегу, а в отдалении. От изб к рекам тянутся огороды, упираются в высокие ветлы, которые растут у самой воды. Та часть Масловки, где сливаются реки, а избы сходятся под углом, называется Угол. Отсюда дорога ведет в Мучкап, в Уварово, и далее, в Тамбов. А Крестовня – в противоположном конце, в сторону Борисоглебска. Поэтому в детстве у Егора и Мишки не было общих друзей, и теперь Егор Игнатьевич не помнит, когда он впервые встретился с Мишкой или услышал о нем. Совершенно не помнит, хотя те далекие годы вспоминаются ему с недавних пор яснее, четче, чем, скажем, то, что было лет двадцать назад.
Не может быть, чтоб не были они знакомы до того мартовского вечера семнадцатого года, до первого столкновения из-за Насти! Мишка старше на два года, но все же не могли они не бывать вместе на гулянках или на праздничных игрищах, когда вся деревня высыпала на луг? Нет, не вспоминается ничего! Даже то, что было вначале: «позорный лист» или мартовский вечер, трудно определить теперь. Впрочем, нет, должно быть, раньше был вечер. Масленица, помнится, была, а потом уж «позорный лист». Ведь отец Егора, сельский комиссар, получив лист, сразу отправил Мишку назад, на фронт. Помнится, отец посуровел сильно, когда прочитал полученную бумагу, ругнулся: «Допрыгался, чертов шабол! Убег, так сидел бы потаясь… Нет, выпучит бельмы, култыхается по деревне. Гордится: дезентир! Догордился…» Бумага была обведена жирной черной рамкой, и буквы черные, особенно выделяется название: «Позорный лист». В бумаге сказано: «Исполнительный комитет Совета Солдатских Депутатов XII армии уведомляет, что Чиркунов Михаил Трофимович, солдат 17 легкого мортирного артиллерийского паркового дивизиона, дезертир с 1 марта 1917 года. Всякий, кому известно его местопребывание, обязан сообщить ближайшему комитету для высылки принудительно к этапному коменданту и далее в часть. Солдат Чиркунов Михаил Трофимович преступник против Родины, народа и Свободы, потому что не хочет их защищать».
Да, бумага пришла потом, а вначале был тот вечер, игра в «соседки». Парами сидели на скамейках, на сундуке, на приступке у печки, грызли семечки. В просторной и низкой избе Иёнихи, беленной мелом, жарко натоплено. На сундуке у окна с задернутой занавеской бугром навалены полушубки, шапки. Сама Иёниха, старуха с маленьким морщинистым лицом, лежит на печке, смотрит оттуда, быстро и безостановочно, как обезьяна, грызет семечки, плюет вниз, на пол, изредка смеется, следя за игрой, и дает советы. Она любит, когда у нее собираются играть. Парень с девушкой ходят по избе от одной пары к другой по хрустящей подсолнечной шелухе, и девушка спрашивает у кого-нибудь из парней: «Доволен ли он своей соседкой?» Если ей отвечают «да», то они идут дальше, спрашивают у других. Наконец остановились возле Егора.
– Доволен ты своей соседкой?
– Нет, – буркнул он, бледнея.
Слово дал себе подпариться к поповой дочке, Настеньке, шепнуть ей на ухо, что проводит ее сегодня до крыльца. Помнится, ради Настеньки выпросил у матери алую сатиновую рубаху брата Николая, который был на германской войне.
Когда, как попова дочка запала ему в душу? Теперь не вспомнить. Может быть, он стал пристально следить за ней после слов своего отца, который однажды зимним вечером сказал матери с озабоченностью и одобрением: