Когда полгода назад Fatal ездила к Борису на выходные в Саратов, Катька прислала ей эсэмэску: «Кто он?» Ответила коротко: «У него – большой». Катька принялась исступленно названивать, но она не отвечала на звонки, а потом в Балахонье рассорилась с подругой окончательно. Не очень-то и нужна, «цивилам» ее не понять, как и родителям. Те погрязли в бизнесе, по вечерам пропадали в кабаках, могли вдруг сорваться, например в Турцию: «Надо вывезти на море человечка из администрации». Бабла, конечно, отгружали, откупались своим поганым баблом. Возвращаться в «цивильную» жизнь, ценить вещи, которые не ценила сейчас? Дудки! Ghots forever! В тот приезд в Саратов, кстати, ничего не случилось – целовались без конца, и все.
Нет, автобус опоздал на двенадцать минут не случайно. Может, Борис проверяет ее на вшивость? Когда Fatal случалось закусывать удила, ее побаивалась даже покойная бабушка. Она тряхнула головой, вышла из-за киоска. Солнце садилось в далекие тучи, накрапывал мелкий дождик.
На кладбище она пришла в начале десятого. К воротам приткнулся «Москвич» с треснувшим лобовым стеклом. Домик сторожа был заколочен, поодаль валялась вверх дном собачья конура, кто-то дал ей хорошего пинка. Длинные тени старых деревьев истаивали, но сумрак еще не наступил. Черные птицы хлопали крыльями в кронах, устраиваясь на ночлег. Fatal пошла по главной аллее и скоро уперлась в кирпичный склеп. Покрытый ржавой железной чешуей купол походил на спину подземной рептилии, которой не хватило сил выбраться на божий свет. Стрельчатую готическую дверь за кованой решеткой охраняли два чугунных рыцаря на черных колонках. Над входом парила пухлощекая головка младенца с крылышками, у нее был отбит нос. Борис поменял замок на решетке, дал ей ключ. Она отперла решетку, толкнула двустворчатую дверь, та открылась с противным скрипом, похожим на голос школьного завуча. Заперла решетку изнутри, зашла в склеп и притворила двери. Все было знакомо – широкие каменные скамьи по бокам, две надгробные плиты, вмурованные в пол у стены напротив входа: Лежнев Поликарп Арсеньевич (1841–1913) и Лежнева Марфа Петровна (1852–1919) – утопленные в мрамор буквы и кресты над ними, заполненные стершейся золотой краской. Балахонский купец и меценат, убитый грабителями, лежал тут с законной супругой.
Со стены свисала лампадка, Борис подлил в нее масла и заменил фитиль. Без огня в склепе было темно, в узкие окна-бойницы залетал больше ветер, чем свет. Fatal подожгла фитиль зажигалкой, закурила. Расстелила на скамье походную пенку, легла на нее. Накрылась длинным готским плащом, с которым никогда не расставалась. Часы на руке показывали 21.29.
Телефон Бориса не отвечал. Вкрадчивый голос, просивший перезвонить позднее, разбудил тревогу, которую она все время гнала прочь. По спине пробежал озноб, мобильник в намокшем зеленом чехле показался ей скользкой жабой, она поспешила засунуть его в глубь рюкзачка. Беспричинный липкий страх подползал сквозь щели дверей, словно кто-то незримый проник в закрытое на ключ пространство и намеревался затащить ее под землю, поближе к зубам затаившейся там рептилии. Она встала. Походила из угла в угол. Сердце, сорвавшееся было в галоп, немного унялось. В стрельчатое окно-бойницу высоко под потолком, уже сочилась темень, ветер принес тучи, а с ними и сильный дождь. Она сжалась в комочек на пенке, ей было одиноко и плохо. Чутье подсказывало: с Борисом случилась беда, он не придет.
Дождь барабанил по куполу, черные кроны деревьев шатались и шумели. Когда же неподалеку выстрелила лопнувшая ветка, Fatal заткнула ладонью рот, чтобы не закричать. И вдруг наступило затишье. Ветер унес дождь, кладбище погрузилось в абсолютную тишину. Пытка тишиной оказалась куда страшнее. Fatal ждала, когда же мрак заглотит ее, и не закрывала глаза. Лампада, трепетавшая при шквалах ветра, горела теперь, как над покойником – мерно и тихо потрескивая. Этот треск только подчеркивал ватную тишину ночи.
Когда в замке неожиданно заскрежетал ключ, Fatal, ойкнув, повалилась на скамью и накрыла голову руками.
Борис бросился обнимать ее. Он целовал глаза, руки, просил прощения. Она отстранила его на миг, затем с силой прижала к груди и заревела в голос. Как сквозь туман, она слушала его рассказ. Мобильник он разбил – споткнулся, когда бежал на автобус. В Балахонье сошел за остановку до конечной, хотел купить бутылку вина. И тут наряд милиции забрал его в отделение. Он долго уговаривал ментов, что он не гомик из Москвы, а гот из Саратова. Наконец откупился вином и помчался на кладбище. Знал, что она придет.
Он вывел ее на воздух и потащил подальше от мрачного склепа на берег реки. Разжег костер, отогрел, насмешил, показывая тупого сержанта-гомофоба. И все время просил прощения.
Туман от реки доплыл до них и укутал все вокруг. Костер почти догорел, но Fatal не отпускала Бориса за дровами. Крепко прижавшись к его груди, она задремала в его объятиях, ей было хорошо. Потом взошло солнце, туман отступил и вскоре исчез.
Они шли по спящему городу к ней домой, держались за руки и болтали. На счастье, родители опять куда-то свинтили. Потом это случилось. А потом она сказала:
– Как здорово, что не в склепе, там грязно и страшно.
Провожая его вечером на автобус, Fatal вдруг остро ощутила – одиночество позади. При одной мысли, что она может потерять Бориса, ее тело покрылось гусиной кожей. Она поцеловала его в лоб. Он был холодный.
– Что с тобой?
– Боюсь тебя потерять.
И тут Fatal с гордостью ощутила, что это она держит его в объятиях, а не он ее. И не было сомненья, что все не случайно, все предопределено.
Три тени
Димка шел по переулку к первой мельнице, не оборачиваясь, знал, что «контора» в Балахонье небогата, на слежку людей у них нет. Нырнул в дырку в заборе, перешел длинный, заваленный ржавым железом двор, через выбитое окно залез в старинное здание, похожее на замок. В детстве отчим, работавший здесь сторожем, показывал ему, как устроены мельничные жернова: верхний диск вращался на оси вокруг неподвижного нижнего. Курить в цехах строго запрещалось – мучная пыль взрывоопасна, как порох. Теперь разоренный и пустующий памятник архитектуры рассыпался на глазах, как и шесть соседних мельниц, построенных при СССР. Как вся страна, отданная на откуп капиталистам.
Димка закурил и прислонился к стене. Вспомнил ту ночь. В предпоследнем классе школы ему случилось заночевать на мельнице. Отчим выпил водки и чуть его не изнасиловал. Димка саданул гада пяткой меж ног и побежал сквозь спящее здание. Страх и омерзение гнали его, не давая остановиться. Где-то далеко позади вопил отчим:
– Иди сюда, буду ноги из жопы выдирать!
Димка затаился в темном уголке. Когда истаял звук босых ног, прошлепавших рядом, он пробрался на башню. Там, на огороженной крыше, он вдруг с ужасом понял, что загнал себя в тупик. На счастье, отчим, устав его искать, вернулся в сторожку.
Димка встал у края пропасти, посмотрел далеко за реку, на поле, где в предрассветном тумане мирно пасся табун. Он думал о том, что, когда выдергивают ноги из жопы, это, наверное, очень больно. Но ветер, гуляющий по крыше, вымел из души страх. Он слушал его вой в проводах, представлял, как подберется к отчиму сзади и, ударив бутылкой по голове, отправит на тот свет. Стоя здесь, высоко над миром людей, он на миг почувствовал себя всемогущим.
С первыми лучами солнца Димка сбежал к бабушке и, не выдержав, разревелся у нее, как младенец. Старая гладила его по голове и уговаривала:
– Прости ироду, живи у меня. Озлобишь душу – потеряешь тень, а растить ее заново трудно. Потеряешь три тени, тут тебе и крышка.
Он не понимал тогда, о чем она говорит, но ее руки успокаивали. Прощать ирода он не собирался.
Через три дня малолетки забили пьяного отчима у ночного ларька. Димка проходил мимо. Потом-то понял, что не случайно его туда занесло. Он видел все, спрятавшись за кустами, но не вмешался. Когда шакалы разбежались, подошел к окровавленному родственничку и саданул ногой в пах. Отчим умер от кровоизлияния в мозг, произошедшего от удара тупым предметом по голове.
В день похорон Димка залез на башню. Сомнения в том, что это он навлек на отчима смерть, у него не возникало. Солнце садилось в кусты за дальним полем, длинная синяя тень от башни тянулась к ним, перекинув через реку широкий мост. Здесь, наверху, он снова ощутил себя властелином мира, как бывает только в книгах. Здесь поклялся себе, что жить в Киселевке, в бараках, примыкающих к железной дороге, долго не станет. Хватит нищеты и грязи, нахлебался. В голове вдруг зазвучали слова, родилось первое, еще наивное, стихотворение – что-то о кровавой борьбе за счастье обездоленных. Потом он его забыл, но стихи начал теперь писать постоянно. В тот вечер Димка заметил, что потерял первую тень, но только беззаботно рассмеялся. Теперь ничто его не пугало.
Потом он поступил на филфак. Карманова, по кличке «гурушка», читавшая им курс мировой литературы, хвалила его лирические стихи и ругала боевые, которые нравились студентам и особенно студенткам. Окончив институт, Димка отказался от лирики. Он теперь читал Мисиму, мечтал совершить что-то столь же важное и красивое, как харакири японского писателя-самурая. Еще он учился управлять людьми. Особенно легко это выходило с девчонками: упрямство и крутость на людях, дозированная нежность наедине. Влюбляться Димка себе запретил. В голове роились сказочные планы, он решил посвятить жизнь борьбе с антинародным режимом. Гурушка была слабачка, Мисиму она презирала, обзывала фашистом.
На горизонте замаячил настоящий Гуру: поэт-бунтарь, вождь и патриот. Димка написал ему письмо и получил ответ с предложением вступить в ряды партии. Началась настоящая жизнь, жизнь профессионального революционера. Он возглавил ячейку в областном центре, постоянно писал в газету «Набат». Писал жестко, звал к боевым действиям, и это выделяло его из общей массы борцов. Да он и хотел выделяться.
Темной ночью на квартире у вождя он принес клятву самым действенным способом – позволил срезать с себя хирургическим скальпелем вторую тень, более бледную, чем та, что осталась на башне. Не многим оказывали такую честь. Вождь оценил его рвение и предложил изящную многоходовую комбинацию. Причем представил все так, словно это Димка сам все и придумал.
Димка сел в поезд. Тело помнило прикосновение рук, ощупавших его перед операцией, неприятное, признаться, ощущение. Утром оно прошло, он почувствовал себя сильным, как никогда. Настя, очередная подруга, встретив на перроне, разглядела даже слабое свечение вокруг его головы.
Затем его замели с оружием в сумке. На допросах он молчал, презрительно сжав губы. Но когда ему показали через стекло вождя, деловито продающего его палачам, Димка не выдержал. Ночью в камере он плакал в подушку, а утром сдал бывшего кумира с потрохами. Настя, дочь известного адвоката, припрягла папу, и тот вырвал любимого из рук сатрапов. Правда, пришлось подписать бумагу. Гадкую и тайную. Он получил условный срок, вернулся в Балахонье и на Настины истеричные эсэмэски не отвечал. Говорили потом, что она вскрыла себе вены. Димка предпочел не поверить слухам. Через полгода, когда стала отрастать последняя тень, явился миру. Набрал совсем молодых ребятишек, которые велись на все, особенно на громкие слова.
И вот теперь он опять пришел на свою мельницу. Хотелось покоя. Вчера, первого мая, его пацаны красной эмалью написали на стене городского музея: «Разрушим цивилизацию, чтобы создать штонить получше»! Сетевое «штонить» особенно разозлило – они играли. Стоя у стены здания, он думал о том, что скоро мальчишки вырастут, поумнеют и разбегутся. Набирать новых? Пить сок из глупых девчонок, как поет Лагутенко?
Димка отбросил бычок, прошел через цех и ступил на лестницу, как вдруг услышал сзади топот босых ног. Он ускорил темп, босоногий тоже прибавил скорости. Страх ударил под дых, как в тюрьме, когда следак пообещал отдать его уркам на поругание. Рванул вверх, на спасительный воздух и долго и тяжело дышал на площадке. Встал спиной к люку, уставился вдаль, надеясь, что вид леса и реки отвлечет от наваждения. Шлепанье босых ног раздавалось теперь совсем отчетливо, преследователь был совсем близко, Димка боялся повернуться. Но нужно было встретить врага глаза в глаза. Он чувствовал кожей, что тот уже за спиной. Подмышки вспотели. Теперь Димка доверял только малому самурайскому мечу, который выхватил из-под пиджака, резко крутанувшись на пятке, чтобы опередить и напугать босоногого. Перед ним, подняв руки, словно готовилась заключить его в объятия, стояла бледная третья тень на трясущихся от страха ногах. И тогда, повинуясь вспышке безудержного гнева, он набросился на нее и кромсал, отрубая бескровные куски, пока не изничтожил. Потом пинал ногами в водосток останки, похожие на куски почтового картона. Они планировали на ветру, разлетаясь в разные стороны и исчезая в кустах у реки.
Ветер растянул его губы в злую гримасу, вымыл гнев и опустошил душу. Она вытекла из глаз и застыла у ног лужицей бесцветного силиконового клея. Ноги и руки стали как чужие. Он приставил клинок к животу, но не смог удержать тяжелую сталь – меч скользнул по кровельному железу и исчез в водостоке. Тогда Димка снял ботинки, ступил на усыпанную капельками недавнего дождя крышу, повернулся к люку и начал аккуратно спускаться вниз по крутой лестнице. На отполированном временем дереве мокрые босые ступни не оставляли следов. Он этого даже не заметил.
Мед и молоко
Сон был освежающим, успокаивал нервы и восстанавливал силы, которых лет двадцать назад еще было хоть отбавляй. Теперь, после шестидесяти, Ёлкин был все еще крепок, утратил только рыжую шевелюру, сохранив на голове пушок, почти такой же, как на теле. Наталье его волосатость нравилась.
Она приехала в Балахонье преподавать в пединституте античную литературу. Он полюбил ее и ее древние стихи тоже. Жена приходила с работы раздраженная, студенты прозвали Наталью «Зевсихой», гекзаметры вызывали у них смех и зевоту. Ёлкин встречал жену у плиты, поднимал сковородку с едой на уровень груди, произносил: «Возьми на радость из моих ладоней// Немного солнца и немного меда,// Как нам велели пчелы Персефоны…». Наталья бросала сумку с тетрадями в угол и заявляла: «Я люблю тебя, Ёлкин, давай жрать!» Потом мечтали: купят домик, он разведет пчел, раз не получаются дети. В советские времена пчеловоды отлично зарабатывали. А Серега Ёлкин преподавал в политехе сопромат за сущие копейки.
Резкий звонок мобильника разбудил его. Это означало, что Алена скоро приедет. Медленно почесываясь, разминая затекшие ноги и руки, словно счищая с тела остатки клейкого вещества, выкарабкался из логова. Долго мыл лицо, чистил зубы пастой со вкусом затхлой мяты. Другое дело летом – мята пахла опьяняюще, бодрила. Он мог распознать ее легкий прохладный аромат из сотен запахов округи. Оделся, открыл банку «Вискаса» оголодавшим котам. Коты, сидевшие на мышиной диете, заурчали, предвкушая пиршество. Мобильник зазвонил снова. Алена ехала с журналистом, которого интересовало становление фермерства в 90-е.
Жена жила в городе, а он давно обосновался в деревне. По негласному договору Алена не приезжала зимой без нужды. Появлялась весной, когда он начинал красить ульи в белый или голубой – любимые пчелиные цвета. Пчелы видят до тридцати оттенков, недоступных человеческому зрению, а вот красный путают с черным. Раньше Алена охотно слушала его истории, потом перестала. Летом она наезжала в деревню, полола огород. Читала то, что не успевала прочитать за учебный сезон. Он трудился от зари до темна, как и его пчелы. Работы было много. Вечером садился к пианино. С первыми звуками глаза Алены затуманивались, раздражение испарялось. Иногда она робко заводила разговоры о переезде в Балахонье. Серега молча шел спать вниз, она – наверх, в комнату, что он отстроил ей, как обещал. В 90-е они успели купить каменную коробку, потом денег не стало, только от меда. Не деньги – слезы.
Отдавая ей выручку, говорил: «Слезы бога Ра». Так называли пчел древние египтяне. Себе оставлял самую малость. Преподавательской ставки на жизнь не хватало. Алена моталась в Урюпинск с лекциями, но коммунальные платежи съедали треть заработанного.
Алена привезла толстого московского журналиста. Ёлкин стоял в дверях веранды, обитых на зиму старыми ватниками, поеживаясь от морозного воздуха, подставлял лицо набиравшему силы солнцу.
– Что ты тут наколотил? – супруга указала на двери.
– Пчелы сильно запечатали летки к суровой зиме, ну и я подготовился.
Жена выложила на стол вареную курицу, хлеб, чай, сигареты.
– Схожу на реку, а вы тут разговаривайте.
В 1992-м, когда разрешили фермерство, Ёлкин первым отхватил землю. Тогда многие мечтали и строили планы. Он начал рассказывать про кредиты под двести процентов, съедавшие людей без остатка, про соседей, братьев Честноковых, которые успели взять кредит раньше всех и отдавали уже обесцененными деньгами. Машинный парк получили ни за что. А потом поверили аферистам-перекупщикам – те обещали быстро отдать деньги за зерно, но, как водится, не отдали, а просто сгинули. Пришлось братьям расплачиваться комбайном, ведь под ожидаемые от продажи зерна деньги они снова ввязались в кредит. Едва ушли от чеченских вышибал. Поднялись снова на пшенице, опять купили комбайн, постарше первого, но разорились по неумению на бирже. Начали выползать, и тут старший погиб в автокатастрофе, а младший с отчаяния повесился. Или казачки помогли. Хозяйство выкупили приезжие, люди неплохие, но без связей в администрации, а потому еле сводят концы с концами.
– Вы же были председателем фермерского союза?
– Был. Только на земле ни дня не работал. Деньги закрутили. Действовал по тогдашним схемам. Покупал – перепродавал технику. Потом мыкался с городским АТП – досталось за гроши, но все съели запчасти и налоги. Под конец сумел взять кредит в двенадцать миллионов. Восемь прилипло к рукам, но упал как снег на голову Колька Петухов – казачий атаман, крест целовал, взял мои восемь да у Честноковых два миллиона. Просил на месяц, а пропал на два года. Братья выбили из него кафе «Чайка», я б не сумел. Но потом кафе сгорело – подожгли конкуренты.
– Зачем же брали землю?