к Его Величеству Государю Императору ПЕТРУ Великому, говоренная Феофаном Прокоповичем на Москве от имени Святейшего правительствующего Синода у синодальных ворот, что в Китай, при торжественном входе с победою от Дербента декабря 18 дня 1722 года
Благословен грядущий во имя Господне! Что бо сего приличнее сказати можем встречающим тебе? Явил сие в начале прошедшей, явил и в настоящей войне действительное на тебе благословение свое, отворив двери крепкия, и тезоименитому Петру приятием ключей уподобитися благоволил тебе. Тогда взятием Нотебурга отверз двери полунощныя, ныне получением Дербента в полуденные страны, обоюду затворы столь твердыя, что как тамо не случайно по взятии наречен был Ключ град, тако и зде в челюстях Кавказских и не без вины прозываются врата железная[4 - Город Дербент турки прозывают Темир-Капи, то есть «врата железные».], и не без Божия смотрения на вход твой отверзлися…
17
Так великогласно встречала победителя Москва: били в колокола и палили из пушек. Торжество устроили такое, словно одержана была новая Полтавская виктория. За громом «виватов», ревом труб и треском полковых барабанов сама суть победы отходила на второй план – все, даже участники нелегкой кампании, начинали забывать о тяготах и невзгодах похода и славили, славили, славили здесь на Москве Великого государя, свершившего еще один ратный подвиг; опоясанный великостенной крепостью дальний Дербент и тем паче приграничная Астрахань почти полностью выветрились из памяти новоявленных героев.
Там же, в полуденных пределах, визит императора вспоминался очень и очень долго и после передавался потомкам поколениями умелых рассказчиков – столь значительные события случались здесь не чаще раза в столетие!
Тогда же мало кто знал в самой Астрахани, что небольшая часть государевой свиты задержалась в отведенном губернатором небольшом особнячке, спрятавшемся на задворках необъятной старой крепости. Особняк жил тихой, малоприметной жизнью, и лишь полковые лекари да изредка губернатор навещали расположившегося там влиятельного вельможу. Но приспел срок и последним участникам Петрова похода покинуть приютивший их, по воле случая, город.
…Вечерний благовест плыл над Астраханью. Возки давно были собраны, вещи – в который раз! – бережно уложены. Трогаться надумали еще с утра, как и подобает дальним путешественникам, но задержались из-за болезни старого князя Кантемира. У него опять случился припадок. Велели было разгружать, но князь оставаться наотрез отказался: главное – стронуться с места. Князь словно чуял надвигающуюся кончину, спешил в Дмитриевское, домой, – мечтал увидать сыновей, обнять любимицу дочь. Посему приказал выезжать хоть на ночь глядя. Вперед! Вперед! Князь боялся упустить драгоценное время.
Дмитрий Кантемир – князь и наследный господарь Молдавии и Валахии – был из числа любимых Петровых советчиков. Государь взял его секретарем походной канцелярии – хотел всегда иметь под рукой, и сам же от должности освободил, как приключилась болезнь. Напоследок строго наказал больного сберечь и выполнять любые его пожелания.
– Ты, князь, мне здоровый нужен, не спеши, лечись, сколько потребуется, а то ведь знаю тебя…
Обнял на прощание, расцеловал и отбыл. Уехал водой к Москве еще в ноябре. Хотели прямо вослед, да засиделись до конца января. Врачи и тут заартачились, уговаривали переждать зиму, но князь больше их советов не слушал. Сам знал, что делать. Главное – сдвинуться с места, а там что будет!
Василий прощался с Федосьей на рыбном дворе около возков. Отец, благословив днем, теперь ушел к вечерне, втайне надеясь, что отложат отъезд, но по всему видно было: воля князя пересилила – кучеры уже расселись по местам.
Федосья молчала.
– Я отпишу, не волнуйся, – в который раз повторил Василий… – Жаль вот, что с отцом не повидались.
Жена лишь склонила голову. Прощание было ему особенно в тягость, он старался подавить жалость и острое чувство вины.
– Видишь, права ты была тогда – сбылись государевы слова…
– Да, да.
Она покорно кивала.
На другой день после государева посещения нагрянул в дом необычный гость.
Иван Ильинский состоял секретарем при князе Кантемире и присутствовал на смотре в латинской школе. Государевы слова крепко засели в памяти, а князю как раз нужен был переписчик. Потому и разыскал он дом Тредиаковских и, зайдя, вызвал своим приходом небывалый переполох.
Отец испуганно отступил назад, пропуская важного столичного господина, бросился было хлопотать, но Иван Ильинский от трапезы отказался – сразу приступил к делу.
Отец слушал растерянно, взглядом изучая неожиданного нарушителя семейного спокойствия. Ильинский был роста невысокого, средних лет, внешности весьма невыразительной. Высказав просьбу, он нервно забарабанил пальцами по деревяшке стола, ожидая ответа. Он и в разговоре не находил места рукам, дергал себя за обшлага кафтана и время от времени, замирая, кашлял в кулак. Вид его, что и говорить, мало был привлекателен.
Отец рассыпался в благодарностях князю, но твердо решил отказать – отпустить сына теперь было бы крахом всех его надежд. Но он не знал еще Ильинского как следует – напоровшись на оборону, тот только воспрянул духом, глаза его засверкали, и он принялся объяснять. Объяснять же умел он красиво, честно и убедительно. И настойчиво.
Васька сидел затаив дыхание. Сердце екнуло и, казалось, навсегда остановилось.
Кирилла Яковлев пытался было сопротивляться, но Иван такого понасулил его сыну, так горячо корил отца, обрекающего на погибель талант, что тот сдался. Не сразу, но сдался, уступил небывалому напору. В конце разговора и отцовские глаза вдруг молодо заблестели – старик уже предавался мечтаниям.
– Но я еще не знаю, подойдет ли нам ваш сын, – вдруг мрачно закончил гость и повернулся к нему. Начался экзамен. Говорили только на латыни. Иван заставлял цитировать по памяти стихи, читать по книгам, спрягать глаголы. Спрашивал из Писания – не совсем понятно было, зачем все это положено знать переписчику. Ильинский мучал его с час, к концу которого оттаял, просветлел как-то и наказал приходить.
На другой день представил старому князю.
Тонкий с горбинкой нос, высокий лоб, строгие седые брови над внимательными, изучающими глазами. Лицо красивое, даже стиснутые в ниточку губы не делали его надменным. Князь говорил с заметным акцентом. Расспрашивал, но не экзаменовал, лишь проверял впечатление своего секретаря, вставляя иногда в речь латинские выражения, и часто цитировал стихи. Порадовался бойкому знанию Тредиаковским итальянского.
– А ну-ка, бери перо. – Принялся монотонно диктовать с листа: – «Как сын грешил бы, без благословения родителей вступая в брак, так грешат родители, кои насильно заставляют своих детей не по любви идти на это. Например, если бы родители принуждали своего семнадцатилетнего сына взять в жены сорокалетнюю, но с каким-либо физическим недостатком и лишь только ради ее богатства или знатности рода. Он же ни богатства, ни благородства не желал, кроме как жены по велению своего сердца, и умолял своих родителей о согласии. Но если родители в своей ненасытной жадности к богатству и знатности непреклонны, то лишь оскорбили бы душу своего сына. В таком случае, думаю, сын не обязан повиноваться таким родителям».
Возвращая листок, Васька изумленно глядел на князя: надиктованное словно про него было писано. «А вдруг узнал?» – мелькнула, но тут же погасла мысль; лицо вельможи оставалось непроницаемым.
– Хорошо, кругло, без излишних завитков. Легко читать. – Он судил о почерке. – Так что, хочешь учиться дальше? – спросил неожиданно.
– Конечно, конечно, ваше сиятельство!
Старому Кантемиру пришелся по душе его пыл.
– Ладно, будешь до Москвы переписчиком, а там посмотрим. Иван подготовит тебя в академию, – сказал уже мягче.
Так распорядилась судьба, или Фортуна, или Тихия – много у нее было имен, но была она одна, и была к нему благосклонна, пока благосклонна. Ах! Время, состоящее из дней, часов и минут, потянулось теперь совсем невыносимо, и впору б ему мчаться, но нет – болезнь князя сковывала, заставляла сидеть на месте.
Василий простился с Марком Антонием, с приманами, ушел из певчих и со всем старанием принялся переписывать набело сочинения старого князя.
Домашние, дав согласие на отъезд, стали относиться к нему уважительно и бережно: Кирилла Яковлев воспрянул духом, опять строил планы с отцом Иосифом, мечтал. Иногда на него находило, и опять он грозился не отпустить, но быстро сдавался, сникал, а потом отходил и снова рассуждал, рассуждал мечтательно – то, что Кантемир близок к Петру, подкупало, льстило его самолюбию. Федосья поняла сердцем, что Василий должен уехать, и, принеся жертву, надеялась хоть этим заслужить расположение мужа. Жертву он оценил и действительно стал относиться к ней мягче, но полюбить по-настоящему так и не смог – видно, не дано ему было.
Словом, зажили уж совсем как-то непонятно: лихорадочно и нервно.
Ильинский аккуратно каждый день приносил листы книги о Молдавии – князь сочинял историю своей родины. Иван приходил утром, садился к столу, начинал рассказывать, и все слушали, как он расписывал Москву и строгую академическую жизнь, которую в прошлом сам испытал.
Впервые услышал Василий от него о Феофане Прокоповиче – первом из живущих российских поэтов. Диктованный князем отрывок, оказывается, взят был из большого полемического сочинения, направленного против Феофанова трактата о воспитании юношества. Но странно, споря на словах с педагогом, Дмитрий Кантемир, оказывается, на деле весьма уважал и ценил Прокоповича-поэта. Ильинский читал по памяти Феофановы творения, и Василий вместе с ним восторгался их красотой, их мерным звучанием. О! Он не сомневался, что скоро, скоро он все увидит и услышит самолично.
Любовь к поэзии сблизила Ильинского с молодым переписчиком. Иван знал наизусть уйму стихов, псалмов в переложении разных поэтов, школярских песенок и духовных кантов, он и сам пробовал сочинять, и молодой князь Антиох Кантемир, тоже любитель складывать вирши, хвалил его упражнения. Обо всем этом Ильинский повествовал свободно, без ложной скромности, просто рассказывал как само собой разумеющееся, и Васька внимал с нескрываемым благоговением. Он понял, что попал в другой, в совсем другой мир: чудесный, новый, и он рвался скорей распрощаться с Астраханью. Прежняя жизнь еще больше стала тяготить его.
Он усердно перебеливал книгу своего нового хозяина и заодно читал ее. У этой закабаленной турками страны были свои герои. Драгош, восстановитель Молдавии, отдавал высшие знаки почета не тем, кто мог насчитать больше титулов своих предков, но тем, которые превосходили остальных доблестью и верностью. Таким государем, по рассказам Ильинского, был его кумир – Петр, а Петр был в Москве или в Петербурге; для Василия это было одно – недосягаемые солнечные вершины, на которые ему теперь, волею судьбы, предстояло подняться из глубокого и темного колодца…
Старого князя вынесли на руках два лакея и, бережно усадив в возок, укутали меховыми покрывалами. С ним сел секретарь. Василий обнял Федосью и залез в возок с челядью. Жена замахала платком, он принялся махать в ответ. Поезд тронулся. Промелькнула перед глазами родная крепостная площадь, Пречистенские ворота. Выехали на Большую.
Астрахань быстро терялась в наступивших сумерках, и вот остался только расплывчатый ее контур. Впереди, далеко впереди, была вожделенная Москва.
18
Кирилла Яковлев поглядел в окно. На улице стояла темень. Было двадцать седьмое января тысяча семьсот двадцать третьего года, день памяти равноапостольной святой Нины. Он пробормотал из Послания Иакова, что читал сегодня на службе:
– «Послушайте, братия мои возлюбленные: не бедных ли мира избрал Бог быть богатыми верою и наследниками Царствия, которое Он обещал любящим его?»
Василий уехал. Федосья, вдоволь наплакавшись, спала. Он был один. В тексте Послания старик уловил совсем другой, не апостольский, а мирской, грешный смысл. Он вздохнул и с надеждой покачал головой. Отец благословил сына перед отъездом и надеялся на силу благословения, но тьма за окном страшнее страшной тьмы египетской, и мир, в который ушел его наследник, был велик, далек и опасен.
Кирилла Яковлев посмотрел на Федосью, пожалел ее тоже – одинокую, потерявшую мужа. И вдруг вспомнил: вот так же он смотрел на спящую жену, когда она родила сына, – с сожалением и лаской. За окном тоже была ночь, но только в люльке сопел долгожданный младенец, и с Персидского подворья доносился трубный глас слона.
Слон тот умер по пути к Казани. Умер от усталости, от дорожных невзгод, чужих людей, холодного солнца. Умер. Издох, не дойдя до Москвы.
Часть вторая