Поумнел
Петр Дмитриевич Боборыкин
Петр Дмитриевич Боборыкин
Поумнел
Повесть
I
На Рыбной улице, там, где перекресток поднимается немного на изволок, против церкви Алексея Митрополита, протянулся деревянный одноэтажный дом и по улице, и по Зыбину переулку, идущему под гору, к кузницам и к задам запущенного, когда-то роскошного барского сада князей Токмач-Пересветовых.
Дом выкрашен в сизо-розовую краску, еще часто попадающуюся в губернских городах. Красили его уже давно, и кое-где, вдоль стен, краска отколупилась, и старое побурелое дерево выглядывало наружу. Окон теснилось много, штук до десяти, вдоль уличного фаса, все с зелеными ставнями и лепными украшениями фризов на старо-дворянский манер.
Подъезд был, однако, приделан уже позднее, когда пошла мода на подъезды с улицы, – прежнее крыльцо с длинным вырезанным навесом помещалось на дворе, с переулка.
Снежок покручивал по перекрестку часу в четвертом после обеда. Только что ударили к вечерне. Тут же, на перекрестке, стояло несколько извозчиков: двое местных лихачей, на резных санках, с толстогрудыми битюгами, без полостей, сами нарядно одетые, и "Ванька" в кафтане из мужицкой дерюги. Его пошевни, низенькие, лубочные, покрывал коврик из суконных покромок, внутри лежало сенцо.
Ездоков не видать что-то еще было ниоткуда, ни со стороны площади, где стоял суд, ни от спуска по переулку, где издали белели полные инея липы и клены барского запущенного сада.
Ванька поднял высокий воротник своего кафтана, надетого поверх полушубка, и морщился от снега, попадавшего ему на щеку. Те двое лихачей с ним не знались и, когда он тут остановился, только переглянулись между собою на особый лад: "вот, мол, пожаловала ворона на первую в городе биржу".
Один – толстый, затянутый кушаком с набором из серебра с чернью, в котиковой шапке – перевел голубыми вожжами и выговорил тоном зажиточного мещанина, знающего хороших господ:
– Александр Ильич из правления покатит, поди, вскоре?
– Не раньше как в исходе четвертого.
Другой извозчик смотрел еще очень молодым парнем. Курчавый и веснушчатый, он ушел головой в триковый ваточный картуз; из-под стоячего воротника синего кафтана выглядывала розовая рубашка. Шарфа он не носил.
– Да он и завсегда сидит по правилу, а седни у них день особенный, суббота, больше народу бывает.
– Это точно, – подтвердил толстый лихач.
Они помолчали. Слышно было только похрапывание одной лошади, серой в яблоках, норовившей достать языком свою товарку, бурую… Лошади были в дружбе, хотя и стояли на разных дворах.
– Балуйся! – дал на нее окрик молодой парень. – Мерин несуразный!
И он ударил вожжой по широкому крупу своего серого.
Опять они помолчали. Толстый глядел в ту сторону, где стояло здание присутственных мест. К вечерне отблаговестили. С последним ударом он вдруг почему-то перекрестился, приподнял котиковую шапку и показал свой череп, совсем лысый, белый, с маленькою прядью темных волос напереди, череп умного плута дворника, круглый и с выпуклостями лобной кости. От него пошел сейчас же легкий пар.
– Господи Иисусе Христе! – чуть слышно выговорил лихач.
Молодой парень покосился на него и спросил:
– Папиросочки не соблаговолите, Ефим Иванович?
Он говорил толстому "вы", а тот ему "ты".
– Нешто я курю?.. Ишь, что выдумал! – брезгливо и с усмешкой сказал Ефим.
– Ужли на старую веру повернули?
– Мели еще!
Ванька в мужицком кафтане начал прислушиваться к их разговору. Его пошевни стояли поодаль от саней молодого парня. На эту биржу заехал он покормить лошадь и уже подвязал ей торбу… Он замечал, что лихачи на него косятся, и уехал бы, да надо было дать лошаденке пожевать овсеца.
Извозничал он в губернском городе первую зиму, был из соседнего уезда, городские порядки еще мало знал, и выручки у него не спорились. Только на чугунку да с чугунки приводилось довезти путевого седока, а так, по городу, целыми часами никого или за самую нищенскую цену. Особенно барыни! Те и на вокзал норовят за гривенник доехать; да гривенник еще ничего, а то восемь, семь копеек.
Вот сейчас он конец сделал, порядочный кончик, за четыре копейки. Тоже в салопе, старушка.
Идет да кричит:
– Ванька, хочешь две семитки?
Он было совестить ее начал. Она идет себе, палочкой постукивает по тротуару. И он за ней по улице плетется.
Посадил!
Мужик он тихий, немолодой, подслеповатый, немножко хворый. Кабы не выдалась осень такая – сына угнали, да другого женить пришлось, да неурожай льну – их главный промысел, он бы не поехал в город… Думал: "прокормлюсь, подать привезу".
Но рубля в день он не наколачивал. Не то что те двое лихачей. Каждый из них либо два с полтиной, либо три и три с четвертаком привезет. Толстый-то сам хозяйствует, а молодой – работник, так тот из выручки себе откинет не меньше двух двугривенных.
Положение такое: двадцать копеек конец по городу, на чугунку – тридцать, с багажом – сорок. Так ему, Ваньке, никто этой "такции" не даст, а чуть заикнется – на смех поднимают:
– Ну, ты гужеед желтоглазый, туда же – такция! Когда и при городовом на вокзале – и городовой смеется.
А те двое за таксу не двинутся. На них все такие господа ездят, без ряда. И всегда выше таксы отвалят.
Так перебирал про себя деревенский, поглядывал больше на обоих лихачей, чем на прохожих. Ему было тут жутко, да и зябнуть он начал в плоховатом полушубке и в старых, невысоких валенках.
И толстый извозчик, Ефим, думал почти в том же роде. Стоял и он без дела больше часу и спрашивал себя: прогадал он или нет тем, что от гостиницы отъехал?.. По утрам, после чугунки, он там стоял. Гришка – молодой парень – тоже. У них у обоих один и тот же круг езды, только Ефима выбирал народ постепеннее.
От гостиницы они уехали потому, что ничего стоящего там не было. И там простояли зря. Время тугое. Проезд средний, больше мелкий купец. Помещики съезжаться начнут позднее, недели через три. К святкам подойдут и выборы.
Ефим ездит около тридцати лет, и вся жизнь губернского города уложилась у него в голове, и знает он ее так, как никакому полицейскому не знать.
Вот длинный розовый дом. Пареньком помнит он его серым, и въезжали в ворота, к крыльцу с навесом. Предводителев он был. Так из рода в род. Сначала отец, потом сын. Жили широко, приемы, вечера, игра большая. И все расползлось… От фамилии звания нет, в уезде где-то никак одна дочь замужем. Дом продали… Много годов жил пароходчик, из разночинцев какой-то, в гору шел, завод железный завел, потом перебрался в столицу. В розовом доме после него контора была. Да и весь город к тому времени из помещичьего стал на деловой купеческий лад: конторы пошли, банки, склады. Однако от этого езды хорошей не прибавилось. Господ мало. Если б не судейские да не инженеры, не с кем и рассчитывать на хорошую выручку. Ну, налетит из Москвы адвокат, тороватый, особливо коли охотник до теплых мест… Так для этого есть вон "лодыри", вроде Гришки… И каждый раз, когда Гришка ему рассказывает, где он с заезжим седоком побывал, Ефим непременно скажет:
– Охальники!.. Как есть охальники!
Все посжалось. И губернатора-то не признаешь, не будь он генерал: так себе старик, живет один, лошадей держит пару, плохоньких, часто извозчика берет… Его губернатор зовет по имени-отчеству.
Вообще, господ настоящих, с вотчинами, коренных, – один, другой, да и обчелся.
Ефим доволен хоть тем, что в розовом доме опять живет барин как следует, уже третий год, хотя и этот барин занимается не дворянским делом, не предводителем служит, а в правлении частного общества.
Про него-то они сейчас и говорили с Гришкой.