И в этом смехе она сама заметила смущение… Значит, его присутствие у ней в доме стесняет ее после сцены с мужем… Она хочет настроить себя на независимо дружеский тон, а внутри начинается другой процесс.
Это заставило ее заметнее смутиться. Ей стало больно за себя, оскорбительно.
– Лев Андреич, – возбужденно заговорила она, подавляя свою тревогу, – вы меня забываете… Это не хорошо… Прежде вы захаживали каждую неделю, просвещали меня, приносили хорошие книжки… Может, нездоровилось вам?
– Нет, Антонина Сергеевна, я был здоров, насколько мне полагается.
Он начал щипать бородку и низко наклонил голову.
– Стало быть, совсем не хотелось видеть меня и говорить со мною… Вы знаете, я готова всегда принять самое живое участие…
Фраза показалась ей такою банальной, что она не докончила. Ихменьев сидел все в той же позе и так же усиленно дергал концы своей бородки.
– Верю, верю-с! – наконец вымолвил он, и обе пряди волос спустились ему на худые щеки с подозрительным румянцем. – Но что же делать? Не сами люди иногда виновны в том, что должны разойтись, а время, обстановка, обязательные отношения…
– Вы что же хотите этим сказать? – живо спросила она и покраснела.
– Антонина Сергеевна, позвольте быть совершенно откровенным… Теперь я в вашем доме не ко двору… Супруг ваш уже давно еле удостаивает меня поклона, когда случайно встретится со мной на улице… В городе идет толк, что не дальше как завтрашний день его выберут в губернские предводители… Это, конечно, его дело… Но Александр Ильич изволил не дальше как на той неделе громогласно выразиться насчет нашего брата, что, видите ли, у нас никакой профессиональной честности нет, он так изволил выразиться… Конечно, вы назовете это сплетнями… Но я знаю это от человека, достойного всякой веры… Да и вам теперешнее мировоззрение супруга вашего должно быть известно… Видимое дело, куда это идет… Зачем же я буду ставить вас в неловкое положение?.. Да и меня-то пощадите… Поддерживать Александра Ильича я не могу, а рисковать услышать от него вот здесь такие сентенции… увольте…
Руки у него вздрагивали и голос прерывался. На лбу выступил пот.
Он не сплетничал, не выдумывал. Муж ее точь-в-точь то же говорил неделю назад при губернаторе.
Ей следовало бы остановить Ихменьева, взять его за руку, показать ему, что она возмущена не менее его, излиться ему, как женщина, страдающая от потери уважения к мужу.
И она промолчала. У ней недоставало слов. Она боялась быть неискренней, лгать и ему, и себе.
На губах уже было восклицание: "Но чем же я виновата?"
И его она не произносила, сидела, как виноватая, с зардевшимся лицом, в приниженной позе… Значит, что-то в ней самой было уже надломлено… Она не нашла в себе смелости выступить явно против своего мужа и настоять на том, чтобы этот честный неудачник ни под каким видом не отдалялся от нее.
– Простите, – говорил Ихменьев все тем же прерывистым голосом. – Не обвиняйте меня! Не называйте это болезненною щепетильностью… Такое время, Антонина Сергеевна; зачем же и вас подводить?.. Вы завтра будете женой официального лица… Но каждый из нас имеет право и даже обязан уклоняться от даровых оскорблений.
И на это она не нашла что сказать. Все, что приходило ей в голову, не разрешило бы ничего и ничему не помогло бы.
– Уж до чего дошло, что на днях один слёток… с парижских бульваров… Самое последнее слово охранительной молодежи… Сынок здешней одной богачки… Ростовщица она заведомая… мадам Лушкина…
"Наша знакомая", – должна бы была сказать Антонина Сергеевна и опять промолчала.
– Так вот этот самый экземпляр губернатору в клубе стал выговаривать: "как, мол, вы, mon gеnеral [12 - генерал (фр.).], допускаете, чтобы этот народ – то есть мы, грешные, – бывал там же, куда и мы ездим?.." Видите, куда пошло? Точно тараканов, извините, хотят истребить, загнать в холодную избу…
Он закашлялся и отер лоб платком…
– Стало быть, Лев Андреич, – чуть слышно сказала она, – вы пришли прощаться со мной?
– Так лучше будет, Антонина Сергеевна.
– Вы и меня, – продолжала она, охваченная тяжелым волнением, – и меня будете считать солидарной со всеми этими…
Слов ей недоставало…
– Зачем же-с?.. Каждому свой крест… Вы мужа любите, детей также… Бороться женщине, в вашем положении, слишком трудно, да и бесплодно…
– Вы это говорите?
– Я-с! Что ж? Я человеком действия никогда не был! Да и здесь-то очутился, – он смешливо тряхнул головой, – знаете, в "Игроках" Гоголя говорит Замухрышкин: "Купец попался по причине своей глупости". Так и ваш покорный слуга.
Он хотел ей позолотить пилюлю, но его прощание с ней значило, что он и ее видит на той же наклонной плоскости, как и ее мужа.
Вдруг между ними оборвался разговор. Как-то неприлично стало расспрашивать про его занятия, про надежду уехать отсюда… Он был сконфужен своим объяснением и опять начал нервно утюжить ладонями колени.
Никогда еще ничего подобного она не испытывала. Горячее слово, смелое душевное движение не являлось. Она пассивно страдала и… только.
– Что ж? – наконец выговорил он и взял шапку с соседнего стула. – Дифференциация происходит теперь и пойдет все гуще забирать. Прогресс-то, Антонина Сергеевна, не прямой линии держится, а спирали, и – мало еще – крутой спирали.
– Да, – со вздохом ответила она и поняла, что в ее "да" было нечто постыдно-подчиненное.
XII
– Анна Денисовна Душкина с сыном, – раздался в дверях доклад лакея.
Ихменьев весь опять съежился и еще ниже опустил голову.
Прежде чем Антонина Сергеевна сказала лакею: "Просите", в гостиной уже раздались грузные шаги и свистящий звук тяжелого шелкового платья.
– Позвольте мне удалиться, – почти шепотом сказал Ихменьев и встал.
Она поглядела на него все еще с покрасневшими щеками и тихо выговорила:
– Пожалейте меня… Я должна принимать таких барынь…
И эти слова отдались у нее внутри чем-то двойственным, тягостным.
– Ах, ch?re Антонина Сергеевна, – раздался резкий, низкий голос толстой дамы, затянутой в узкий корсаж, в высокой шляпке и боа из песцов. Щеки ее, порозовевшие от морозного воздуха, лоснились, брови были подведены, в ушах блестели два "кабошона", зубы, белые и большие, придавали ее рту, широкому и хищному, неприятный оскал.
В быстром боковом взгляде Ихменьева на эту даму Антонина Сергеевна могла прочесть что-то даже вроде испуга.
За матерью шел сын, такого же сложения, жирный, уже обрюзглый, с женским складом туловища, одетый в обтяжку; белокурая и курчавая голова его сидела на толстой белой шее, точно вставленной в высокий воротник. Он носил шершавые усики и маленькие бакенбарды. На пухлых руках, без перчаток, было множество колец. На вид ему могло быть от двадцати до тридцати лет. Бескровная белизна лица носила в себе что-то тайно-порочное, и глаза, зеленоватые и круглые, дышали особого рода дерзостью.
– А вот и мой Нике… Рекомендую… вы его совсем еще не знаете… Прямо с первого представления "Thе?tre libre", где давали и "Власть тьмы"… Bonjour! [13 - Здравствуйте! (фр.).]…
Толстуха пожимала руку хозяйке и шумно усаживалась. На Ихменьева она взглянула вбок и даже не поклонилась ему. Он уже ретировался к двери, держа свою шапку неловким жестом правой руки.
Нике тоже не поклонился ему и только оправил свой узкий пиджак, выставлявший его жирные ляжки.
Для хозяйки минута была самая тягостная. Она не могла представить Ихменьева. Но и удерживать его не решалась. Ее разбирал страх, как бы гостья или ее сын не спросили ее: кто этот странного вида господин и как он попал к ней? Тогда пришлось бы выслушать что-нибудь злобно-пошлое или нахальное или давать объяснения, которые для нее были бы слишком унизительны.
Довольно уже и того, что она должна принимать эту Лушкину, ростовщицу, которой полгубернии должна, известную и в Петербурге, где она дает деньги и под заклад разных "objets d'art" [14 - предметы искусства (фр.).], a оценщиком ей служит сын.