При нашем входе игра приостановилась и две женщины кивнули нам головой и проговорили:
– Bon soir, mesdames [209 - Добрый вечер, сударыни (фр.).].
Это были две француженки – самые, конечно, вежливые во всем заведении.
Лизавета Петровна сделала все, что могла. Она присела к столу и прямо заговорила с той француженкой, которая не участвовала в игре. Наружность этой женщины показалась мне оригинальнее всех остальных: высокая, довольно худая, брюнетка с матовым лицом, в ярком желтом платье, которое к ней очень шло. Голова у нее кудрявая, в коротких волосах. Огромные, впалые глаза смотрят на вас пронзительно, и все лицо как-то от времени до времени вздрагивает. Голос низкий, сухой, повелительный.
Она без всякого удивления и без малейшей неловкости вступила в беседу с Лизаветой Петровной. Точно будто они давно знакомы и толкуют в гостиной о светских новостях.
Лизавета Петровна говорит по-французски прекрасно, с одушевлением и большим изяществом. Но я сейчас же увидала, что она не попадает в тон француженки. И к стыду моему я должна сознаться, что во мне оказалось больше талантов для сношений с женщинами раззолоченных гостиных.
Только что я вступила в разговор, Amanda (вот ее имя) оживилась. Она обратилась ко мне с улыбкой, и ее глаза точно говорили:
– Э, да ты нашего поля ягода.
Она та же Clеmence, только посуровее, похуже собой и погрубее в манерах.
Игра за столом продолжалась. На диване сидела другая француженка с птичьим лицом и крошечной фигуркой. Она вся двигалась ежесекундно, картавила так, точно будто у нее во рту каша, и беспрестанно кричала:
– Ivan, un verre de bi?re [210 - Иван, бокал пива (фр.).]!
Она поглядывала на меня боком, прищуривалась, сдувала пепел со своей папиросы и болтала, ни к кому не обращаясь, перемешивая свои французские фразы немецкими и русскими словами; произносила она их так смешно, что я едва воздержалась от улыбки. Остальные три партнерки были все в разных вкусах: одна толстая и очень намазанная итальянка, в малиновом платье. Лицо у нее доброе-предоброе. Она что-то все мурлыкала, а когда ее глаза обращались ко мне, то она пресладко улыбалась. Две немки, сидевшие одна против другой, – какие-то горы женского тела. Таких крупных женщин я никогда не видала! На их лицах, как на лицах очень многих барынь (которых называют: "писаная красавица"), не виднелось ни одной черточки, ни одного оттенка, ничего похожего на выражение, мысль или чувство. Белый, лоснящийся лоб; роскошный шиньон из своих волос; розовые щеки, как на фарфоровых куклах; зубы невозможной белизны; шея и плечи совершенно каменные: ни одна жилка в них не дрогнула все время, как я смотрела на этих двух женщин. Я не знаю: сестры они или нет, но они вылиты в одну и ту же форму. И платья на них одинаковые; только у одной цветок в волосах направо, а у другой налево. Услыхала я, что одну зовут Норма, а другую Хильдегарда.
Мы не обращали на себя внимание четырех играющих девиц, кроме разве маленькой француженки. Ей нужно было с кем-нибудь болтать. Она кидала в разговор отрывочные фразы, точно будто тоже знает нас давным-давно. Amanda обращалась ко мне больше, чем к Лизавете Петровне.
– Vous avez mal choisi votre heure, mesdames [211 - Вы выбрали неудачное время, сударыни (фр.).],– сказала она. – Заверните к нам как-нибудь утром. Если вас интересует наша жизнь, je vous donnerai tous les renseignements [212 - я сообщу вам все сведения (фр.).].
Это было посильнее монологов хозяйки. Хорошая моя Лизавета Петровна посмотрела на меня безнадежным взглядом.
– Неужели вы довольны вашей жизнью? – спросила она.
– Comme ?a! Que voulez vous, ch?re madame, on gagne la vie, comme on peut. D'ailleurs, nous sommes bien ici… [213 - Как сказать! Что вы хотите, дорогая сударыня, мы зарабатываем на жизнь, как можем. Впрочем, нам здесь хорошо… (фр.).]
Хозяйка не солгала: ее девицы, как видно, были очень довольны своим заведением.
– Но ведь вы собственность хозяйки дома!.. – говорила Лизавета Петровна, а я, слушая ее, думала себе: "не то, совсем не то нужно спрашивать!"
– Это все зависит от того (ответила совершенно деловым тоном Amanda), – это зависит от того, как вы себя поставите в доме. Я, конечно, не попала бы сюда, si j'avais des rentes; [214 - если бы у меня были доходы (фр.).] но мне покойно здесь, я ни о чем не забочусь, а когда состарюсь, я открою также дом или заведу магазин, en faisant des еconomies [215 - сделав сбережения (фр.).].
Вот ее философия. Извольте действовать тут принципом любви и душевного возрождения!..
– Приходите к нам как-нибудь пораньше, dans l'apr?s-midi [216 - пополудни (фр.).], вот Rigolette и я (она указала на другую француженку) – мы любим читать друг другу вслух. А книг нет. Вы нам принесите что-нибудь…
Мы переглянулись с Лизаветой Петровной, Продолжать дальше разговор в таком вкусе делалось слишком тяжело.
Я встала и подошла к той женщине, которая сидела в углу у двери в другую гостиную.
Сейчас можно было узнать, что это англичанка. Ярко-рыжие волосы взбиты были выше и пышнее, чем у всех остальных женщин. Меня поразили белизна и блеск ее кожи. Она вязала шнурок рогулькой. Когда я подошла к ней, она оставила работу, подняла голову и улыбнулась мне, как всегда улыбаются англичанки, выставив зубы…
Я взглянула ей в лицо: оно дышало добродетелью. Ни утомления, ни нахальства, ни злости, ничего такого не значилось на блестящих и гладких, как зеркало, чертах.
Я присела и спросила ее, но уже совершенно безнадежно, так, больше для контенансу:
– Давно ли вы здесь?
– Полгода, – ответила она.
– Довольны?
– Да.
Ее лаконические ответы совсем меня заморозили.
Я, впрочем, задала ей еще несколько вопросов и на все эти вопросы получала: yes и no [217 - да и нет (англ.).].
Англичанка оказалась безнадежнее француженок. Те хоть рассуждают как-нибудь о своем положении; а эта добросовестно исполняет обязанность, и, как видно, с чистейшей совестью, методически.
Я встала совсем убитая. Ледяное изящество и мраморная невозмутимость англичанки давили меня сознанием моего совершенного бессилия.
В дверь выглянула ключница и крикнула:
– Ида!
– All right [218 - Здесь: сейчас; иду (англ.).],– ответила англичанка, растворивши рот, точно кукла на пружинах, и не торопясь вышла, аккуратно свернувши работу.
Оставалась еще одна женщина на диване. Я не хотела оставить ее в покое.
"Может быть, эта!" – подумала я.
Она была немка, небольшого роста, довольно худощавая, с очень тонким носом, зачесанная ? la chinoise [219 - по-китайски (фр.).], в декольтированном черном платье с желтыми цветами. Она мне показалась симпатичнее всех других. В лице у нее было что-то наивное и жалкое.
– Что вы читаете? – спросила я.
Она показала мне книжечку: стихотворение какого-то Lenau.
"Хороши должны быть стихи, – подумала я, – вероятно, под пару классической библиотеки Домбровича".
Она меня пригласила сесть на диван. С ней разговор пошел сразу же. Немка страшно картавила и как-то все вбирала в себя воздух.
– Lieben sie Lenau's Gedichte? [220 - Любите ли вы стихи Ленау? (нем.).] – спрашивает она у меня.
Я должна была сознаться ей, что не имею ни малейшего понятия о г. Ленау.
– Prachtvoll!!! [221 - Великолепный!!! (нем.).] – вздохнула она на всю комнату.
Минуты чрез две она мне уже рассказывала свою историю: родилась она в Гамбурге, отец ее какой-то, как бишь она говорила, референдариус, полюбился ей какой-то капитан купеческого корабля, она с ним бежала. Он ее бросил. В Берлине попала она в руки мадамы, которая каждый год ездит за товаром.
Ей всего осьмнадцать лет… Она долго говорила о себе, чуть не расплакалась, вспомнила свою мать, сестер.