– Charlotte… это та, что убила, как бишь его;..
– Марата.
– Marat… да… помню… В каком ее смешном чепчике рисуют.
– Так носили тогда.
– Чья же это пьеса?
– Понсара.
– А-а… – протянула я и, вдруг спохватившись, почти крикнула, – тут все представляется, как она собиралась… идти на… убийство?
– Да. Я тебе прочту лучшее место; а остальное расскажу.
Я приподнялась. Мной овладело странное любопытство. Никогда я не думала об этой Шарлотте. Немножко поздно было обучаться, но ведь недаром же случилось это чтение? Еще бы!..
Степа начал. Я слушала так же жадно, как "Грозу" в Александрийском. Первый акт Степа пробежал скоро, объяснил мне разные вещи про революцию, прочел сцену Дантона с Girondins, показал, в какую сторону клонится дело… Второй акт… появляется Шарлотта… Ну разумеется, толчок дан мужчиной!.. Разве может быть иначе!.. Этот Girondin, этот Barbaroux – вылитый Степа: та же пылкость ума, тот же язык, тот же вечный порыв… Много идей и много, много слов!.. Похоже ли это на правду, что Шарлотта полюбила его? Ведь я не могла же страстно привязаться к Степе!.. Но вот мысль заброшена, пробралась внутрь и засела. Только ведь мы, женщины, умеем так неистово кидаться на ужасное… И у нее так же свои книжки, как у меня, люди и опыты над собой…
Я заставила Степу повторить два раза:
Ainsi de tout c?tе la rеponse est la m?me;
Tel est l'arr?t rendu par cette cour supr?me.[248 - Итак, со всех сторон ответ один и тот же; Таков приговор, вынесенный верховным судом (фр.).]
И опять разговоры с этим Barbaroux… она любит и идет на смерть… Да что ж тут удивительного? Неужели по-буржуазному ничего не знать выше законного срывания цветов удовольствия?.. Мало того, что она душит свою любовь, она видит, что кроме позора ничего не вызовет ее конец… У филистеров, как говорит Степа, да и не у тех одних.
Она ли украла у меня мысль, автор ли; или я сама прозрела окончательно в ту минуту, когда Степа прочел:
Braver la mort n'est rien; mais le mеpris bravе
Est un effort plus rare et gui m'est rеservе?[249 - Не бояться смерти – ничто; но бравировать презрением – вот более редкая способность; она-то мне и осталась (фр.).]
Я не слушала уже потом Степу; а он читал еще с полчаса, если не больше. Я сидела выпрямившись и смотрела в самое себя, видела в себе всякую жилку, всякий фибр, точно по частям разнимала себя. Пускай мое бедное тело будет поругано! Я вижу и слышу, что делают с ним. Слышу отсюда толки в «раззолоченных гостиных», а может быть, в лакейских, трактирах и в конторе квартального надзирателя. Рвут на части мою безумную жизнь. Вся грязь всплыла и затопила мое обезображенное судорогами лицо! В этой грязи возятся мои «ближние» с особенной любовью. Нанесут целый ворох скандальных слухов. Не трудитесь, друзья мои! Я записала свою жизнь. Читайте ее. Не удастся вам накидать на меня больше грязи, чем я сама погрязла. Но разве это уймет их? Нет! Как ты не разоблачишь себя, безумная, люди скажут все-таки, что ты рисовалась, что ты утаила самые дорогие для них скандалы, что ты лезешь на пьедестал мученицы. Правда, голая правда сердит их… Когда они смотрят на казнь, им мало, что человек зарезал или отравил другого…
Презирайте, плюйте, издевайтесь, только не жалейте!.. Вы не лучше меня!..
2 ноября 186* На ночь. – Пятница.
Еще урок, еще откровение!.. Это уж отзывается древней fatalitе [250 - рок (фр.).]. Но какой урок!.. Вот она правдивая-то повесть женской души. Это не выдумка, не сочинение, не сказка. Это – было. Это все правда, от первого слова до последнего…
Вчера зашла я к Исакову. Занесла мои последние книжки. Не хотела ничего брать. Стою у прилавка и говорю Сократу, чтобы он не трудился мне выбирать романов. Вижу, лежит старая книжка Revue des deux Mondes. Сейчас представилась мне madame Спиноза… Вспомнила я, как вот здесь же, у Исакова, я подняла возню и до тех пор не успокоилась, пока не достали мне статью о Спинозе…
Взяла я книжку и машинально начала читать содержание. Читаю: "les drames littеraires" [251 - «литературные драмы» (фр.).]. Ну что в этом заглавии особенного? Ничего ведь нет; а меня забрало, меня что-то подтолкнуло.
– Эта книжка свободна? – спрашиваю.
– Свободна-с, прикажете отложить?
– Отложите.
Приехала домой и кинулась читать…
Как ужасно и как верно! Был немец и была немка. Немец не сочиненный, а всамделишный, как выражается Володя. Он вообразил себе, что он великий поэт и уверил в том немку – невесту свою. Мужчина ведь всегда начнет с того, что нашу сестру в чем-нибудь уверит. Три года миловались в письмах. Немец уверял немку, что он великий поэт. Немка готовилась быть его законной сожительницей, скорбела, что мир еще не понимает ее возлюбленного, и писала ему дальнейшие письма… Обвенчались. Стихи немца никому не нравились. Он захандрил… Немка продолжала верить в его гений….
"Он великий поэт, – начала она думать про себя, – он создаст гениальные вещи; только нужно возбудить его энергию, вырвать из уныния, потрясти его чем-нибудь покрепче!"
"Чем же его потрясти?" – спрашивает себя немка и долгие дни и ночи работает она над этим вопросом.
Ну, и доработалась!..
"Он меня любит, – рассудила она, – но он еще не знает до какой степени я его люблю, как я верю в его гениальность, как я желаю, чтобы он начал творить свои chefs-d'Cuvre [252 - шедевры (фр.).] и прославился во всем мире! Когда он это увидит, хандра его пройдет, все силы пробудятся, и все пойдет, как по маслу. Он меня любит; от меня и должен исходить удар. У него только две заветные вещи: поэзия и я. Погибни я, это его потрясет: не будет ему иного исхода, как удариться в поэзию… И чем ужаснее будет мой конец, чем глубже моя самоотверженность, чем мрачнее мой способ возродить его душевную жизнь, тем вернее удар, тем быстрее воскрешение его гения!"
"Глупо, смешно, сентиментально! Смесь картофеля с мистицизмом!"
Вот что скажут мужчины, и впереди всех он…
Нет, – закричала бы я им, – премудро, высоко, бесконечно высоко!..
Или нет: верно, просто, необходимо…
Другого хода не было для ее души…
Но как выполнила она свою "задачку", по выражению Степана Николаича?
Смотрите, мужчины, и, если смеете, глумитесь!.. Многие ли из вас способны на такую смесь картофеля с мистицизмом?
Мозговая работа кончилась. Сердце перегорело и изныло, итоги были подведены (как у меня); оставалось придумать последний акт. Тут немка долго не думала…
Какая сила!..
В письме к немцу она показала всю бесконечную глубину своей картофельной любви.
А потом, дело очень простое. Немец ушел в театр. Немка сказала, что она не так здорова, легла, закуталась в одеяло, раз, два!.. резанула себя ножом и, ни пикнувши, без единого стона, без машинальной даже слабости заснула навеки…
"Безумная!.." – закричат мужчины. Ошибаетесь, милые мои друзья, доктринеры и остроумцы, не угодно ли вам прочесть все ее письма, вплоть до предсмертного… Ни одной строчки не найдете вы бессвязной… Все в порядке. У нее была только своя логика, не ваша!..
Безумная!
Каждый день читают во французских газетах, в разных faits divers [253 - происшествиях (фр.).], что такая-то гризетка отравилась жаровней, от ревности, или жена увриера, оттого что муж колотил ее с утра до вечера; ну и говорят: «Ничего нет удивительного, страсти и горе – не свой брат!»
А на немку все накинутся!.. Тут нет ревности, нет побоев, нет материального факта! Немец любил ее; белены она, что ли, объелась? Лучше бы она его наставила уму-разуму, добилась бы того, чтоб он бросил стихи и сделался аптекарем или школьным учителем!..
Сбылись ли ее мечты?
Нет. Немец захандрил еще пуще; а стихи его совсем перестали читать.
Что ж такое!.. Цели в сущности никакой и не было. Цель немка сама присочинила. Для меня это ясно; яснее, чем было для нее: она полюбила поэта, не того, который с ней жил, а другого… муж ее изнывал под тяжестью недосягаемого идеала; жизнь ее подъедена в корне… Куда же идти любви, как не вон из пошлого перевивания "канители…"?
Так ведь просто посмотреть на жизнь, как на вещь, которая нам дана под одним только условием… У немки одно. У русской другое.