– Я совершенно здорова, – сказала отрывисто Антонина Сергеевна.
Муж ее сейчас догадался, что она не желает говорить по-французски. В таких пустяках можно было уступить ей. Но уклоняться от темы разговора он не хотел.
Пора ей быть с ним солидарной и понять, что пришло время жить настоящими интересами, а не фрондировать бесплодно, портить себе все замашками каких-то заговорщиков, "кажущих кукиш в кармане".
– Если ты утомлена, я оставлю разговор до другого раза.
– Я нисколько не утомлена.
Ее голос и отрывочность тона показывали, что она не может овладеть собою и только не знает, с чего ей начать, как выразить ее чувство.
– Видишь, мой друг, я хотел тебя предупредить… Мне пришло это на мысль по поводу нашей беседы… о тех господах, которые живут здесь под надзором… К выборам начнут съезжаться… бывать у нас. Ты понимаешь, вдруг один из этих господ пожалует к тебе… Например, этот… философ… Я ничего не говорил тебе до сих пор, но, право, лучше бы было воздержаться…
Она не дала ему докончить, села у своего письменного столика, но очень близко к нему, подалась к нему всем своим сухощавым телом, вытянула руки и оперлась ладонями в колено.
– Александр… – заговорила она, и приступ нервности зазвучал в ее голосе. Ее дыхание, горячее и порывистое, доходило до его лица. Зрачки были расширены. – Александр, я прошу тебя не продолжать в этом направлении. Я и без того настрадалась сегодня, видя, как ты позволяешь себе, не стыдишься, – она с трудом находила нужные слова, – не стыдишься говорить такие вещи, которые тебя возмущали бы десять лет тому назад… И это подтверждает то, что я начинаю чувствовать… Так нельзя, так нельзя! – вдруг оборвала она на резкой ноте, схватила себя обеими худыми руками за голову и откинулась на спинку низкого кресла.
Александр Ильич молчал. Что ж ему отвечать на ее тираду, и в такой неожиданной и неуместной форме?
Выходка жены была выражением чего-то накоплявшегося. Он не мог не думать о том, что могло происходить в последние годы в душе Антонины Сергеевны. Но сознание своего превосходства и постепенность сделок с своим "я" не давали ему предчувствия такого взрыва.
Он не узнавал ее. Откуда этот взгляд, возбужденность жестов и тона? "Восторженность" ее проявлялась прежде иначе, сентиментально, мечтательно, в разных идеях и стремлениях, во фразах, которым он же ее научил, в привычке обо всем говорить "с направлением". Но тут зазвучало нечто иное. И все-таки он не хотел сейчас же отвести удар, а ждал, к чему она придет.
– Ты меня точно не понимаешь, – еще возбужденнее спросила она, – или ты хочешь свести все, как это сказать, на нет, замолчать то, что я вижу в тебе?
– С какой стати, мой друг, затеваешь ты подобное объяснение? – выговорил он наконец. – Точно мы не живем вместе, не видимся каждый день. Если я меняюсь, то на твоих глазах. И странно было бы требовать от меня все тех же увлечений, какие извинительны были в мальчике. Да и что за экзамены между мужем и женой, привыкшими уважать друг друга?
– В том-то и дело, Александр Ильич, – перешла она на "вы", – что я боюсь потерять к вам уважение. Боюсь! Оно висит на волоске.
– Нина, это слишком! Ты будешь раскаиваться в твоих словах.
Он встал и выпрямился во весь рост. Щеки побледнели, и лоб разделила пополам складка, обыкновенно незаметная.
– На волоске!.. – повторила Антонина Сергеевна и тоже поднялась. – Я давно хотела сказать тебе, как ты предаешь все твое прошедшее, сжигаешь твои корабли!..
– Пожалуйста, без шаблонных фраз!
– Оставьте меня говорить так, как я хочу! – крикнула она и заходила между перегородкой и письменным столиком. – Я сама каюсь во всем том, что уступила вам. Вы умели опутывать вашею диалектикой, вы отняли у меня детей, отдали их Бог знает куда, сделали меня сообщницей или, по крайней мере, потакательницей в устройстве своей карьеры. Да, прежний Гаярин умер. Его нет, я вижу. Через три недели вы попадете в предводители. Это вам нужно для дальнейших комбинаций.
У ней вырвался истерический смех. Он все бледнел, и стальной взгляд красивых глаз темнел заметно.
– Я не могу вести разговор в таком тоне; и я не узнаю тебя, Нина, – глухо сказал он.
– Не смейте говорить мне «ты»! Я не жена вам, не подруга! Вы должны были сейчас же сознать всю правду моих слов и сказать мне, если в вас теплится хоть капля прежних убеждений: «Да, Нина, я падаю, поддержи меня!» А что я вижу? Вы и теперь хотите обращаться со мной точно с сумасшедшей. Господи!
Она опустилась на диванчик и закрыла руками лицо. Но плакать она не могла: ее душило. Когда она готовилась к этому объяснению, в ней была надежда на то, что она ошибается, что ее Александр вовсе не ренегат, что он только на опасном пути и недостаточно следит за собою.
А тут с первых его слов она почувствовала бесповоротно, что прежний Гаярин действительно умер. И вдруг ей стало тошно, пусто, точно она в гробу лежит, живым покойником, засыпанным землей.
Порывисто подбежала к нему.
– Ну, скажите, что я клевещу на вас, скажите!.. С чем вы сами пришли ко мне сейчас? Отдать в мягкой форме приказ, чтобы я отказала от дома Ихменьеву? Вы отлично знаете, что он не опасен, что он пострадал из-за самого пустяка, что занимается он не политикой, а своими книжками. Но вы кандидат в губернские сановники! В вашем доме таких господ не должны встречать. Вот что! Вы сами не могли бы выбрать лучшего доказательства того, во что вы обращаетесь теперь!..
– Нина! Я не позволю никому относиться так ко мне и мотивам моего поведения!
– Мотивам! – подхватила она и близко-близко пододвинулась к нему, с лицом, искаженным натиском страстной горечи и негодования. – Так я вам объявляю, что я вижу ваши мотивы насквозь. И презираю их, – слышите? – от глубины души моей презираю! И буду принимать кого мне угодно. Довольно рабствовать перед вашею личностью. Я здесь, в этом доме, такая же хозяйка, как и вы.
– Вы этого не сделаете! – властно выговорил он.
– Вы увидите.
– Тогда я попрошу вас выбрать для этого такие часы, когда ни меня, ни моих гостей не будет. И раз навсегда: если вам угодно, Антонина Сергеевна, подвергать меня моральному допросу, вы будете это делать про себя. Вы остались со старыми идеями во всей их ограниченной нетерпимости. Я живу и умственно расту, и куда я иду, вы могли бы это лучше уразуметь, да недостает, видно, многого в вашей душевной организации.
Облако застлало ей глаза. Она рванулась к нему, подняла обе руки и, с подергиванием в углах рта, кинула ему прямо в лицо:
– Отступник!.. Ренегат!.. Бездушный лицемер!
Александру Ильичу показалось, что она хочет нанести ему более тяжкое оскорбление. Он схватил ее правую руку своею твердою, цепкою рукой, отвел и этим жестом оттолкнул от себя.
– Стыдитесь! Вы с ума сошли; вы недостойны того, чтобы я говорил с вами.
Он круто повернулся и вышел в гостиную, не ускоряя шага. И ему сделалось неловко от мысли, что их сцена на русском языке могла дойти до людей в передней. Стыдно стало и за себя, до боли в висках, как мог он допустить такую дикую выходку? Помириться с нею он не в состоянии. До сих пор он был глава и главой должен остаться. Но простого подчинения мало, надо довести эту женщину, закусившую удила, и до сознания своей громадной вины.
Антонина Сергеевна лежала на постели и сквозь душившие ее слезы повторяла:
– Кончилось, кончилось, все кончилось… Возврата нет!
X
Второй час ночи. На Рыбной улице повевает только метель, поднявшаяся к полуночи. Ни «Ваньки», ни пешехода. В будке давно погас огонь. От дома дворянского клуба, стоящего на площади, в той же стороне, где и окружной суд, проедут изредка сани, везут кого-нибудь домой после пульки в винт. Фонари, керосиновые и довольно редкие, мелькают сквозь снежную крупу, густо посыпающую крыши, дорогу, длинные заборы.
За перегородкой своего будуара, на кровати, но в том же фланелевом капотике, лежала Антонина Сергеевна. На письменном столе горела лампа.
Она лежала так уже больше трех часов.
Душевная острая боль и трепет всего внутреннего существа сменились теперь изумлением. Как могла она, Антонина Сергеевна Гаярина, допустить себя до такой неистовой выходки, чуть не с кулаками броситься на любимого человека, на мужа, оставшегося ей верным? В этом она не сомневалась.
Она, постоянно развивавшая в себе начала терпимости и широкого понимания всего человеческого, даже порока и преступления?.. Ведь если он и не прежний ее Александр, блестящий лицеист, живший одно время в общении с простым народом, опальный помещик, заподозренный, хотя и несправедливо, в замыслах против "существующего порядка вещей", то ведь он не преступник, не пария, не подлая душа! И подсудимым позволяют держать защитительные речи, не кричат на них, не оскорбляют их.
А она! Несколько раз она закрывала руками лицо, охваченная стыдом.
И под этим чувством сидело нечто более глубокое и властное. Она любила его. В ней не могла сразу умереть ни подруга, молившаяся на него столько лет, ни мать его детей.
Уйти! Жить одной!.. Где, с кем?.. Она ни на минуту не остановилась на этом серьезно, даже в первые полчаса по его уходе, когда ее всю трясло от негодования и страстной потребности обличить его, показать ему, во что он превращается.
Да, она имеет право отстаивать свою личность… Постыдно было бы рабски преклонять перед ним шею, когда он сказал: "Ты такого-то господина не будешь принимать", – или отвечать, как крепостная: "Слушаю, Александр Ильич, как вам угодно".
Постыдно трусить, подделываться под то, что теперь в почете, и отказывать от дому такому безобидному человеку, как этот Ихменьев, хворому, оторванному от всего, чем он жил, щекотливому, как все люди в ненормальных условиях.