Король не только не был разбит, но, скорее всего, именно сейчас подкрадывался к нашим силам, дабы нанести противнику решительное поражение и окончательно склонить ход войны в свою пользу. И все-таки никто их моих сослуживцев не думал о предстоящем бое, об опасности и смерти. К плохому легко привыкаешь, поэтому так радуешься, когда оно позабудет случиться. К тому же мы по-прежнему испытывали подъем духа из-за столь успешно выполненного марш-броска, хотя нашему соединению удалось взять лишь первый промежуточный рубеж, и очевидно, что самый легкий. Не желавшие идти с нами – так ли они были несообразительны?
Через какое-то время начальник лазарета уговорил меня съездить в русский лагерь, встретиться с коллегами, но делать это, не уведомив командование, было нежелательно. Поэтому мой наставник отправился в штаб и на удивление легко получил разрешение. На следующий день нам с вестовым передали пароль и инструкции. Мы привели в порядок обмундирование (мое прохудилось до неприличия), приказали распрячь из повозок и оседлать по уставной форме пару тягловых лошадей, приготовили подарки. Я понимал, что у русских должна быть нехватка перевязочного материала и, поколебавшись, совершил изъятие казенной собственности из интендантской повозки. Совесть меня, если вправду, довольно-таки мучила. Они, небось, не разберутся, не поймут и сразу по нашем отъезде все выбросят в мусор. «Но ведь это союзники», – не переставал шептать я почти вслух, словно оправдываясь перед кем-то.
В полевом госпитале русской армии нас ожидал главный военный лекарь Штокман, носатый, сухой, чисто, но не без порезов выбритый человек с впавшими щеками и крупным кадыком, по-моему, из остзейских немцев. Казалось, что в стане войск петербуржской императрицы врачей неевропейской народности почти не было. Поэтому наше общение шло довольно непринужденно (ничуть не хуже, чем с русским офицерским корпусом), несмотря на то, что я с трудом разбирал путаную вереницу акцентов подданных ее величества.
Доктор Штокман, как и весь его госпиталь, произвел на меня странное, если не сказать, двойственное впечатление. Во-первых, сам лекарь был не очень-то похож на немца, нет, не внешне, а по своему поведению. В нем не водилось ни капли чопорности, не было и, прошу прощения, никакой германской основательности. Честь он нам так и не отдал, хотя был в мундире – впрочем, грязном и основательно изодранном. Подарки наши – ведь и мой начальник по секрету от меня кое-чем запасся – он быстро, одним взмахом костлявых пальцев, спрятал, поблагодарив союзных коллег чуть не сквозь зубы. Без пояснений подвел нас к ближайшим палаткам, откуда доносились гулкие стоны. Тут мы поняли, что у русских много раненых. Зачем-то размахивал руками, треща суставами, и то говорил без устали, то замолкал на полуслове и косо поглядывал в нашу сторону.
Еще доктор Штокман постоянно жаловался на недостачу припасов и вороватость интендантов, поминутно прихлебывал из плоской фляжки, которую держал за пазухой, не думая с нами поделиться или хотя бы предложить глоток-другой, пускался в пространные рассказы, не имевшие никакого отношения к войне или нашей профессии, прилюдно и громко поносил своих помощников за нерадивость, не знаю уж, истинную ли. Меня не отпускало ощущение, что одновременно с явным неудовлетворением, которое он испытывал от своей должности и, может быть даже от нашего визита, ему было необходимо показать, что он здесь все-таки командир и распорядитель, что по его слову могут делаться какие-то важные или почитающиеся важными вещи, что его упреки должны слушать с виноватым лицом десятка два утомленных и, в отличие от него, заросших двухнедельной щетиной людей. Теперь, по прошествии лет, мне кажется, что я был не вполне справедлив. Да, старикан действительно боялся себя уронить – тоже мне важный упрек. Хотя, поймаю себя на слове, он, наверно, был заметно моложе меня сегодняшнего. Что ж, ныне и я, пожалуй, стал порядочным брюзгой и отменным причиталой.
Тогда же оставалось лишь молчать и делать вид, что киваешь хозяину с пониманием. Окончив визит, мы раскланялись с господином Штокманом, испытав взаимное облегчение и возвращаясь к нашему бивуаку, не обменялись ни единым звуком. На полдороге нас нагнал кто-то из санитаров, с трудом объяснивший на ломаном немецком, что их высокородие просит господина доктора принять этот скромный дар. Едва успев вручить мне небольшой узелок, он тут же испарился в темноте. Внутри был отменный китель: не слишком заношенный и скорее всего, недавно снятый с русского мертвеца. Побуждаемый неясным чувством, я не преминул продемонстрировать начальнику плоды великодушия союзников и, сравнив австрийские дыры с русскими потертостями, театрально высказался в пользу последних. «Пусть смотрят, скопидомы паршивые», – почему-то подумал я, переодеваясь. Вскоре мы увидели наши костры.
Я засыпал со странным чувством. Почему-то я до сих пор никогда не испытывал волнения в преддверии битвы. Может быть, только в первый раз, когда я еще не знал, чего ожидать. Но теперь, и я постепенно стал в этом убеждаться, война стала моей профессией. Я сроднился с лазаретом, кровавыми тряпками, затихающими стонами раненых и синими трупами, которые санитары складывали неподалеку и покрывали рогожей. До первого выстрела и почти сразу после наступления затишья я мог с легкостью заниматься своими делами: чинить мундир, щупать маркитанток, читать подвернувшийся роман.
Конечно, это не относится к серьезным баталиям – тогда до боя надо было готовить лазарет, а затем… Я уже рассказывал, что для врачей сражение кончается в последнюю очередь, и не стану повторяться. Но как до битвы меня волновало только расположение носилок да наличное количество корпии, а не предстоящая опасность, так и после нее мысли мои были заняты чем угодно, но не благодарственной молитвой за спасение от смерти или увечья. Да и во время сражения – то же самое. Рвались снаряды, трещали ружья, чавкающими криками отдавалась в ушах рукопашная, к госпиталю, шатаясь, плелись белолицые солдаты, но я оставался бесчувствен, ни за что не переживал и никого не жалел. Я был слишком занят: через меня непрерывным потоком шли раненые, и отнюдь не всем из них было суждено дожить до утра. Руки делали перевязку, а глаза отбирали следующего кандидата на спасение. И душа моя оставалась в полном молчании.
Так было. Но в этот вечер я заснул с ощущением надвигающейся грозы. И почти сразу проснулся. Мне вдруг стало ясно, что происходит. На удивление, я неожиданно оказался стратегом не хуже штабных. Во-первых, налицо лучшие силы союзников: вся русская армия и самая боеспособная часть имперских войск – большая часть кавалерии под командованием лучшего из австрийских генералов. Если королю удастся с нами расправиться – можно считать, он выиграл войну.
И если это осознаю я, лежа на дурном деревянном топчане, то тем более это понимает тот, кто уже не раз удивил Европу быстротой своей мысли. Почему-то мне представился король за картой в беловерхом шатре, в окружении затянутых в мерцающие мундиры приближенных. Он что-то втолковывал им, водя шпагой в воздухе, они дружно кивали в ответ и разевали немые рты, словно хор разукрашенных рыб. Значит, подумал я, завтрашняя атака пруссаков будет продуманна, страшна и безостановочна.
Во-вторых, местность здесь для нас неизвестная, и в ходе сражения с нашей стороны неизбежны ошибки при маневрировании. Это мне стало понятно, когда я давеча проехал через все расположение союзников, неуклюже раскинутое по холмам и перерезанное оврагами, открытое сразу с трех сторон, за исключением примкнувшего к реке фланга, обреченного – я это тоже понял – в любом случае стать тылом. В-третьих, нам некуда отступать – по сторонам болотные низины, сзади река. В случае неудачи даже ночь не принесет спасения. Выбраться с топкого берега некуда – нас добьют наутро. Строй разорван, глубины фронта никакой, боеприпасы истрачены. Утопят или отстрелят, сопротивляться мы не сможем, как афиняне при бегстве из-под Сиракуз. А ведь у них была хорошая армия.
К тому времени я уяснил несколько главных батальных законов, и среди них был такой: своевременно поданный сигнал к отступлению сводит на нет даже самые блистательные победы противника. В таком случае потрепанная армия уходит, не теряя строя, а преследовать ее ночью, не подвергаясь жестокой опасности, невозможно. В темноте враг становится страшнее, а управление войсками – зыбче. Да, не спорю, теперь я по-другому оценивал поведение наших командиров, не раз трубивших отбой, когда перевес пруссаков на поле боя еще не был решающим. Они знали, что отход – это не разгром, и совершенно не стыдясь первого, панически боялись второго. Настолько он был тогда редок и так наверняка с позором завершал карьеру любого высокопоставленного офицера. Теперь же – и я с ужасом осознавал это все отчетливее – нас ожидал непременный разгром.
Подразделения союзников были разбросаны по отдельным, наскоро возведенным укреплениям, солдаты не успели отойти от изматывающего марша и не понимали друг друга. К тому же позиция наша оказалась уязвимой сразу во многих местах: холмы прикрывали армию только с одной стороны – там, где последний из них защищала река. Король мог ударить во фронт, в тыл или с узкого фланга, мог варьировать степень натиска на разных участках и одновременно координировать действия своих сил, идущих по плоской равнине и легкодоступных для вестовых. Мы же стояли близко, но порознь от друг от друга, любое сообщение между союзными частями прерывалось одним удачным выстрелом. Не говорю уж о языке – русским ничего не стоило перепутать нас с пруссаками, даже несмотря на мундиры, ведь до сих пор мы никогда не сражались рука об руку. Любая случайность могла привести к катастрофе. Значит, ее не избежать.
Я вдруг воочию увидел, как сброшенные со своих линий части собьются в центр, в то самое место, где находился мой госпиталь, и как паника неминуемо перейдет в бойню. Еще успел подумать: а войска, стоящие ближе к реке, в битве даже не поучаствуют, в лучшем случае им придется смотреть на мучения умирающих раненых и подписывать почетную капитуляцию. Деться-то некуда: две трети армии уничтожены, сзади вода, а по всему периметру – прусские гренадеры, с каждым часом все крепче сжимающие стальное кольцо. Король еще сообразит закатить наверх фальконеты и устроить небольшую канонаду для пущего внушения упрямцам, желающим красиво умереть. Дабы показать, что песенной баярдовой гибели не будет – только кровавая пыль и дерьмо человеческое. Так сказать, военно-полевое рагу.
Тут ваш покорный слуга прервался на мгновение и поразился ходу своих мыслей. Господи, что это? Неужели я действительно стал настоящим военным, способным по небольшим деталям подробно предсказать ход будущего сражения?
И здесь великий стратег без маршальской палочки вдруг заснул, чтобы проснуться с первыми прусскими залпами, доносившимися с крайнего, самого восточного холма.
Король решил ударить во фланг, чтобы, смяв его, мгновенно внести раздор во все наши позиции. Одна бегущая часть нарушит строй другой, и сразу пойдет всеобщая свалка, а за ней паника. «Все угадал, – почему-то твердил я про себя, – я все угадал». К тому же, острие прусских штыков оказалось направлено не с той стороны, где стояла союзная конница – тыл и фронт поменялись местами, и этот выбор был сделан не нами.
Судя по крикам и интенсивной перестрелке, на крайнем, восточном холме шел жаркий бой. Мы стояли, вытянув шеи – врачи, санитары, носильщики. Прошел час. Шум не смолкал, но раненых почему-то не было. Да, я знал, что сначала они пойдут в ближайший перевязочный пункт, потом в собственно лазарет, располагавшийся, скорее всего, на том же самом фланговом холме, но те, для кого там не хватило бы места (а его скоро должно было не хватить), были обречены скатиться по склону прямо в наши объятия. Не один я – все работники госпиталя застыли на месте и смотрели в одну и ту же сторону. Стрельба становилось все громче, придвигалась ближе и ближе. «Где же раненые? – думал я. – Где же раненые?» Бегущих тоже не было, и резервы беспрепятственно шли мимо нас с ружьями наперевес. Мы следили за ними со смесью страха и надежды. Грохочущая пустота продолжала пожирать осмелившихся приблизиться к ней. Отчаянно и неустанно дробили барабаны. Одна за другой русские части двигались навстречу врагу и исчезали в сизой пороховой пелерине, постепенно наползавшей на наши позиции.
Скоро мои опасения подтвердились. Сражение явно складывалось в пользу противника. Укрепления на холме держались из последних сил: союзные флаги колыхались, но пока не падали. Вверх по склону устремились последние подкрепления. Блеснули на солнце штыки, взметнулось одинокое знамя на самом краю, и вскоре перечерченные ремнями русские мундиры скрылись в яркой пыли. Последним промелькнул опоздавший взвод кое-как одетых солдат: они судорожно взбежали по тропинке и исчезли, покрытые неожиданно налетевшим дымом. Им навстречу никто не шел. Раненых по-прежнему не было.
Я не выдержал и, зачем-то махнув рукой недоуменно глядевшим на меня санитарам, начал взбираться на возвышающийся за лазаретом холм в самом центре нашего лагеря. Крутой склон поддавался медленно и предательски осыпался под ногами. Где-то в ста шагах стояла первая из запасных линий русской пехоты. Меня пропускали – судя по всему, подаренный мне вчера мундир был офицерским. Так и не отдавая отчета в собственных действиях, я продолжал карабкаться вверх, но, наконец, остановился и оглянулся. Я был в самой гуще русских солдат, не обращавших на меня внимания. Раздалась какая-то команда. Войска занимали круговую оборону. Я заметил, что вдали, там, где по фронту, оказавшимся теперь тылом, стояла растерявшаяся конница союзников, весь горизонт был закрыт густыми бурыми клочьями невиданного движущегося тумана. «Кавалерийская атака», – словно проговорил кто-то у меня над ухом.
Ничего больше я разобрать не мог, как ни вглядывался в непроницаемые облака пляшущего дыма. Вдруг из пылевого омута над крайним холмом вниз по глинистому откосу гурьбой посыпались русские солдаты. Я понял, что позиции потеряны. Сейчас пруссаки прорвутся с тыла, и начнется резня. «Конец. Бежать некуда. И к тому же я в русском мундире. Меня ничто не спасет», – еще мгновение назад я бы не поверил, что мне в голову может прийти такая мысль.
Я даже не успел устыдиться. Не верьте тому, кто скажет вам о моральных соображениях, об угрызениях различного рода, испытанных во время битвы – тогда царят совсем другие эмоции. Тут же затараторили фузеи, и несколько человек неподалеку завертелись в предсмертной агонии. Стало темно. Моя жизнь заканчивалась. Я ударил себя по вискам, чтобы привести в чувство – и вдруг очнулся. Время суток не поддавалось определению, но света чуть прибавилось, хотя солнце по-прежнему было скрыто покрывалом артиллерийского пота и ружейной одышки. Русские линии стояли на месте – на лицах солдат застыл какой-то жесткий оскал. Они тоже ни о чем не думали. Чуть выше я увидел ощетинившиеся жерла русской батареи. Зачем-то я два раза пересчитал пушки – справа налево и слева направо: ровно шесть. Расширенные дула выглядели немного необычно, казенная часть почему-то была конической формы. Копошившиеся вокруг грязные русские артиллеристы заряжали их далеко не в один присест, суетливо, несуразно и бесконечно медленно. Неожиданно для себя я развернулся и стремглав понесся вниз, к госпиталю. «Там же раненые, там же раненые», – твердил я на бегу, пытаясь убедить кого-то в правильности своего поступка.
На мое отсутствие никто не обратил внимания, да и продолжалось оно ничуть не более получаса. Или часа? Но за это время все успело измениться. Обливающиеся потом изможденные солдаты шли через лазарет, не разбирая дороги. Многие падали. Я приказал санитарам подхватывать ближайших, давать воды, осматривать и сразу же отпускать тех, кто не нуждался в помощи – я знал, что мертвенная бледность отнюдь не всегда равняется потере крови. Большинство были с колотыми ранами в руки, грудь, туловище. Как в тумане промелькнули несколько задетых лиц, развороченных челюстей, но я уже научился мгновенно вычеркивать из памяти самые тяжелые увечья.
Все мои суставы функционировали помимо меня; автоматичность – есть лучший рецепт от безумия, имя которому война. Не жалея зубов, я рвал ими бинты и беспрерывно накладывал перевязки, особенно тем, у кого были поражены конечности и которые потому могли надеяться на лучшее. Но кровь останавливалась плохо: стояла ужасная жара. Двое рослых гренадеров один за другим умерли у меня на руках. Времени раздумывать не было, я скинул трупы в сторону и продолжал отдавать команды, беспрерывно резать окровавленную одежду, вязать, снова рвать и резать. Краем уха я различал разрывы, шедшие с противоположной стороны, – вчера там был наш тыл, теперь обернувшийся фронтом. «Похоже, мы окружены», – почему-то по-французски сказал я санитару, тому самому щекастому, но расторопному Алоизию. Он послушно кивнул и протянул мне ровный лоскут сероватой ткани. Я обратил внимание, что перевязываемый солдат со страхом смотрит мне за спину, в направлении крайнего холма. Приказав себе не оборачиваться, я закончил повязку, дернул головой в направлении санитаров и, сделав вид, что ищу инструмент, бросил быстрый взгляд туда, откуда должна была прийти моя смерть.
Прусские ряды двигались прямо на нас. Шеренги смешались совсем немного, и только из-за помех, которые доставлял лучшей пехоте мира упрямый пересеченный ландшафт их же собственной страны. Мундиры солдат были на удивление опрятны, а сапоги начищены. «Почему так медленно? – подумал я, и сразу же, без перерыва, – а их не так много. Где же остальные?» Снова забили барабаны, я не понял, чьи. Показалось, что в паузах ровного маршевого дребезга я различил неожиданную тишину на наших центральных позициях. Неужели все кончено? Тогда почему неприятель продолжает атаку? Не знает, что мы уже капитулировали?
Противник ровными рядами шел мимо лазарета, не отвлекаясь на легкую добычу. К тому же наши повозки, носилки, весь этот до безобразия неправильно раскиданный госпитальный скарб мог сбить строго вычерченный и оттого вдвойне убийственный боевой строй. Я вдруг забыл о разлитом вокруг меня кровавом озере и перевел взгляд наверх. Русские ряды в сердце укреплений продолжали недвижно стоять. Раздался залп, еще и еще. Ответный. Противники как будто перебрасывались пригоршнями дробных звуков, имевших силу повергать людей наземь. Несколько пруссаков покатились вниз по склону, но порядка это не нарушило. Русские отстреливались, но как-то неохотно, вразнобой.
Им было не под силу задержать неизбежность, но почему-то они оставались на месте. Легкий ружейный дым быстро иссяк. Русские по-прежнему не двигались. Скоро их первая линия исчезла под накатом прусского моря.
Все застыли. Я понял, что не только я, но и все мои коллеги никогда не видели ничего подобного. Снова залп, ему опять ответила рассыпчатая трещотка русских выстрелов. Я внезапно осознал, что вокруг меня скопилось десятка два раненых, но никто из них не требовал помощи. Все мы согласно глядели на гибель главных сил русской армии. Зачем-то я перевел взгляд на склон крайнего холма – там никого не было. Где же основные силы пруссаков? – еще успел подумать я, когда сверху ударила артиллерия.
Залпы били густо и ровно, но не по нам, и не по прусским линиям, все так же плотными рядами шедшим мимо нас к неминуемой победе. Я поймал себя на мысли, что могу определить местонахождение батарей и направление стрельбы – она шла по всему поперечному фронту наших позиций. По-видимому, именно туда король решил нанести главный удар. Еще я успел подумать, что в этом бою от конницы не будет никакого толка – слишком пересеченная местность: холмы, ручьи, болота. И прикинул, что тогда у нас есть шанс. Ведь мы обороняемся, и если сумеем удержать большую часть позиций… Здесь я опять бросил взгляд наверх и понял, что надежды мои тщетны. Прусская пехота продвинулась еще немного, и русских линий уже не было видно. Мы оказались в тылу неприятеля. Так иногда случается – в самом кровопролитном сражении есть островки спокойствия.
После битвы мы будем в плену. Но почему-то я не почувствовал облегчения при мысли, что опять уцелел. «Зачем? – несколько раз повторил кто-то у меня в голове, – зачем?» Стряхнув с себя оцепенение, я снова принялся за раненых. Пруссаки куда-то исчезли – наверно, брали русские позиции там, на центральном холме. Но где же их резервы?
Вдруг с северной стороны показался небольшой конный отряд – несколько эскадронов, не больше. Сначала скакали имперцы, за ними русские, с длинными пиками, перепачканные и, подобно доброму доктору Штокману, одетые бог знает во что. По сравнению с австрийцами их было немного, и почему-то они располагались на флангах, наверно, из-за слабой ездовой выучки. Не осознавая опасности, я бросился наперерез, скатился в канаву, выбрался из нее и оказался почти на пути разгоряченных всадников. «Скажите, майор, каково положение?» – запыхавшись, крикнул я первому же офицеру, едва успев разглядеть его знаки различия.
– С утра нас атаковали кирасиры, – прокричал он, быстрым взглядом оценив мой рваный русский мундир и не успев удивиться моей немецкой речи, – но мы их отбили. Что на другой стороне, я не знаю. Нас послали выяснить обстановку. Где противник? – В ожидании моего ответа он на мгновение придержал возбужденно дышавшую лошадь.
– Пруссаки взяли Мюльберг в штыки, потом прошли мимо лазарета и штурмуют центр наших позиций с того же направления. У тех и других большие потери. Резервов неприятеля я не видел, – на удивление, это звучало, как настоящий боевой рапорт. Я даже вспомнил, как называется крайний холм, оказавшийся на правом фланге наших боевых порядков и принявший первый удар королевской армии. Майор отсалютовал мне саблей и бросился за эскадроном. Лошади с трудом шли по глинистой почве. «Вроде бы, это был русский, – подумал я. – Каков акцент, ничего не разобрать. И мы с ним говорили по-немецки, и воюем тоже с немцами».
Опять канава, снова наверх, на этот раз ноги меня плохо слушались. Уже оказавшись неподалеку от лазарета, я заметил, что пухлый Алоизий отчаянно машет в мою сторону. Я попытался ускорить шаг и сделал ему ответный знак. Вдруг он замер, присел на одно колено и начал падать. Театрально, даже по-клоунски, с распростертыми ко всему миру руками и с вытаращившимися во все стороны розовыми внутренностями. Полшага – и жизнь схлынула с лица, сначала густо посеревшего и тут же выбеленного смертью.
Выстрела я не слышал, но все равно инстинктивно обернулся. Неподалеку разорвалась шальная граната и меня отбросило в сторону. Санитары припали к земле. От неожиданности я чуть не задохнулся, но сумел устоять на ногах. Из расступающегося дыма показались королевские мундиры. Прусская пехота возвращалась, не держа боевой порядок и нестройно паля куда попало. Мне показалось, что я разглядел матовые, липкие штыки. Разгоряченные, черные от пороха солдаты шли прямо на госпиталь, глядя вбок и вниз. Я поискал глазами офицера, но не увидел. Из канавы показались гренадерские треуголки. Лиц было не разобрать, а взглянуть в глаза – некому.
– Смирно! – неожиданно вырвалось у меня: – На месте шагом марш! – я выпятил грудь, стал во фрунт и отдал честь.
Треуголки неуверенно заколебались.
– Приказом его величества короля все лечебницы и лазареты враждующих сторон велено считать объектами военной экстерриториальности, подлежащими охране по законам Божеским и человеческим, – я и не знал, что обучен таким немецким словам, сложившимся в моих губах чудовищной, но впечатляющей невнятицей. – Левое плечо вперед! Госпиталь обойти! – и жестом балаганного фигляра, не имеющим ничего общего с офицерским артикулом, указал куда-то в сторону.
Спасло меня то, что сверху и слева прянула еще одна масса пруссаков – нет, они не бежали, но все-таки, понял я, отступали. Стоявшие передо мной в легкой растерянности гренадеры тут же нашли ответ на неожиданную задачу – подчиниться ли странному приказу, отданному безоружным человеком. Добавлю: человеком в русском мундире, но ссылавшимся на прусского короля, чьи распоряжения, даже самые безумные, эти люди привыкли исполнять не размышляя. Нет, левое плечо вперед никто, конечно, не сделал, но парной поток черной пехоты вдруг внес поправку в свой смертельный маршрут и проложил новое русло совсем рядом, но не по нам. Не по нашим телам.
Гренадеры шли мимо, а я все так же по-дурацки стоял с вытянутой рукой, подобно деревянному дорожному указателю, которые встречаются на развилках грязных, изрытых лужами дорог на восточном краю Европы. Наконец передо мной больше никого не было. Я повернулся и побрел к лазарету. До него было не больше полусотни шагов. Подходя, я заметил, что санитары смотрят на меня немного странно. «Кажется, с ними неладно», – подумал я. Из толпы выбрался мой начальник, почему-то показавшийся мне необычно багровым с лица, одетый в одну нижнюю рубаху.
– Вы живы? – донеслось до меня, и сразу же, вдогонку: – Что вы им сказали?
«Кому?» – успел изумиться я, даже не оценив глупость первого вопроса, и с внезапной усталостью опустился на небольшой пенек. Теперь крики приближались с другой стороны: судя по всему, от центрального холма. Артиллерийские разрывы начали отдаляться. Совсем краткая пауза, и неразборчивый шум хлестнул сверху, как водопад – я увидел русские линии, бегущие по направлению к нам, со штыками наперевес. Сопротивления не было – пруссаки успели отойти назад. Почему? – и я тут же понял: у них не было поддержки, что-то случилось, и передняя линия наступающих осталась без резервов. И без боеприпасов.
Один за другим русские батальоны бежали мимо нас на старый фланг, туда, откуда в начале битвы их выбили части наступавшего короля. Бой за Мюльберг – теперь я уже всю оставшуюся жизнь не мог забыть название крайнего холма – должен был оказаться упорным. Я поднялся и принялся за работу. Как ни странно, у конопатого Франца все оказалось наготове, и он только успевал подавать мне лоскуты ткани – сначала жирные от масла, потом сухие, опять жирные, и так много раз подряд. Раненые теперь шли с нового фронта, но, на удивление, их было немного. К сожалению, подробно расспросить русских солдат я не мог, хотя становилось ясно, что битва, казавшаяся проигранной, теперь закончится ближе к закату, скорее всего, вничью.
Снова покореженные штыками руки, распотрошенные животы – эти уже не жильцы.
– Теперь понятно, почему королю ни разу не удалось их окончательно разбить, – вдруг сказал я вслух и тут же осекся: слова вырвались помимо моей воли и именно потому, что я ничего не понимал. Почему русская армия не разбежалась? Что натворили пруссаки, какая ошибка погубила их победу? Здесь я заметил, что выстрелы наверху уже заглохли, заметил и то, что, как в самом начале сражения, уже давно перевязываю одни только колотые раны. Сказав санитарам, что ненадолго отлучусь, я, почему-то шатаясь, прошел в одну сторону, потом в другую, и вдруг – не верьте тому, кто вам скажет, что на войне не бывает чудес – увидел внизу, шагах в пятидесяти, давешнего русского немца. Он шел неровно, не разбирая дороги, и почему-то держал в руках окровавленное седло. Опять-таки неожиданно для самого себя я подобрался к нему на достаточное расстояние и прокричал: – Ради бога, дорогой друг, скажите, что происходит?
Услышав меня, офицер поднял голову и удивительным образом приосанился. Опустил седло на землю, расправил плечи и приложил руку к краю кивера. – На нашем фланге полная победа, – как показалось, не без гордости отозвался он. – Противник отбит с большими потерями. Мы вышли на исходные позиции и продолжаем преследование. Там дальше пруды и болота, двигаемся с трудом. Да еще дым от этой деревни, никак догореть не может. Что в центре – непонятно, но, надеюсь, наши остолопы не насколько глупы, чтобы позволить себе погоню на фланге, пока фронтальная атака еще не закончилась. Честь имею.
Он снова поднял седло. Я благодарно махнул ему и потащился назад. Каждый шаг был тяжелее предыдущего. Подходя к палатке, я опять увидел странно смотревших на меня санитаров. Заострившийся, как перышко, Франц вдруг выскользнул из толпы, пятнистые полы его халата уморительно топорщились на ветру. Поскользнувшись, он извилисто покатился по склону, словно дурно пущенный игральный шар, тут же встал, обнял меня за талию и громко зашептал на ухо: «Герр доктор должен немедленно лечь! Все в порядке, больше раненых нет». «Чего ты врешь, мошенник», – хотел было закричать я и даже непроизвольно поднял руку для оплеухи, но неожиданно понял, что он прав, совершенно прав: надо лечь, и поскорее. И это именно то, что мне сейчас хочется сделать. Немедленно, без отлагательств. Тут я потерял сознание.
20. Радость
– Тю-тю-тю, – напевал сэр Генри какую-то давнишнюю мелодию, принесенную с еще довоенного бала – трам-та-рам-та-там. – Скажем здесь, что с музыкальным слухом у почтенного коммерсанта были нелады, и, будучи человеком в высшей степени реалистичным, он себе в том отдавал полнейший отчет и обычно воздерживался от воспроизведения каких-либо песенок, даже с самым примитивным мотивом. Но сейчас сэр Генри собой владел не вполне, ибо новости с батальных полей принесли ему приятный сюрприз. Было ясно, что теперь войне конец – мир, наверное, заключат еще до холодов. И какой удачный мир! В корне меняющий хитросплетения торговых путей и вытекающие из этого коммерческие возможности.
«Скорее всего, Россия получит Кенигсберг, а тамошний порт, как известно, зимой не встает. Давняя мечта здешних кесарей, между прочим, – незамерзающая гавань на Балтике. Тут нам, питерским насельникам, опасаться нечего, даже наоборот. Это, в первую очередь, удар по Риге, хотя сидеть сложа руки нельзя. Необходимо, конечно, открыть в Ливонии филиал и попытаться наладить торговлю с западными губерниями империи, особенно балтийскими, но теперь-то оттуда будет прямая дорога на Киев и даже дальше, к милым и симпатичным османам. Как говорится, от моря до моря. Нельзя исключить, что Петербург будет частично получать восточные товары из Кенигсберга, особенно весной и осенью. Дороги-то здесь полгода совершенно непроходимы, и это никогда не изменится.