Дуся налила водку. Водка здешняя, – сказала она, вздыхая, – где ее, русскую-то, настоящую водку достанешь?.. А, вот, икорку прошу, – настоящая осетровая. Нигде тут такой не достанете, кроме, как у нас.
Лапин поднял рюмку:
– Ваше превосходительство, ваше здоровье!.. За Россию!..
Дуся пила водку, как пьют крестьянские девушки, застенчиво, мило гримасничая, маленькими глоточками. Она не «хлопала» по-мужски, как видал это Акантов, хлопают молодые барышни и дамы в эмиграции, опрокидывая рюмку в глотку. Дуся пригубила и, морщась, отставила рюмку:
– Не привычна я к водке-то, – сказала она. – Прошу, генерал, икорки. Она налила по второй.
– Отказаться бы надо, милая хозяюшка, как вас звать величать не знаю, да уж закуска-то больно, как хороша…
– Да вы просто… Просто зовите меня Дусей… Меня все так и зовут… Правда… Не люблю я никаких чинов, церемоний. А имя у меня простецкое. Авдотьей зовут меня. А по батюшке Помпеевной… Вот, возьмите огурчика свежепросольного. Сама и солила, настоящий Нежинский… Тут русский один, верст сорок от Берлина, огороды разводит. И укроп у него есть, и кабачки, ну и огурчики, конечно, родные, маленькие, крепенькие…
Налили и по третьей, под грузди. Очень уж были хороши грузди в тягучей соленой прозрачной влаге, холодные и хрупкие.
Чай Акантову налили в хрустальный, граненый большой стакан, и Дуся, уже и не спрашивая, плеснула в него, – «душа меру знает», – ароматного, крепкого рома…
Уютное тепло побежало по жилам Акантова. Оно растворило память, приятной дымкой заволокло настоящее. Все стало просто и мило, как бывало некогда в Москве и на Волге. Полился ночной, задушевный, не считающий часов, разговор, полный томной женской ласки и участия, за стаканами – без счета их пил Акантов – чая с ромом…
– Вот, жалко, калачика вам дать не могу. Господи, как хотелось мне самой иной час калачика спечь настоящего, да тут муки нет такой, мешают они, что ли чего в нее… Помните, какие калачи были у нас в Питере и Москве у Филиппова… И на Волге, на Самолетских пароходах, – во рту таяли те калачи… Теперь молодежь-то наша и слово такое не знает – калачи… А много вам перетерпеть пришлось, генерал, да и сейчас, видать, терпите… Не легко достается на чужбине-то жесткая корка хлеба… Рот, поди-ка, дерет она.
Сомкнулся круг жизни около Акантова. Будто все прошлое исчезло. Ушли заботы и тревоги о дочери, о своем будущем, о судьбах Родины. Стоял только стол с угасающим самоваром, уже не пыхтящим торжественно, но жалобно поющим печальную песню прошлого, с порушенными закусками и бутылками, наполовину пустыми, – а за столом ничего не было. Ни прошлого, ни будущего. Там была темнота, и из этой темноты красивыми, самоцветными камнями сверкали прекрасные глаза, и медленно и плавно лилась красивая русская речь, точно разворачивавшая страницы жуткого прошлого…
XI
– Вы помните, генерал, как среди непрерывных, физических и нравственных мучений, потери близких и друзей, уже не только убитых, но замученных и растерзанных озверелыми большевиками, постоянной близости смерти, – в ранце ее носили за собой, – это, когда отступление Добровольческой армии было, когда все казалось потерянным, и смерть с ее муками была неизбежна, – заколебались слабые… Помните вы это время?
– Вы разве его знали?.. Разве вы были в Добровольческой армии?..
Дуся не ответила. Она продолжала, точно читала чей-то рассказ. Акантов не видел ее лица, и только глаза ее сияли, точно звезды в темную, темную осеннюю ночь:
– Вы помните – кокаин?.. Кто доставлял его офицерам?.. Откуда?..
– Да, я помню, – сказал Акантов. Глухо звучал его голос. – Да, я помню это страшное время. Главнокомандующий отдал тогда строгий приказ, карающий за употребление наркотиков.
– Да разве остановишь?.. – сказала тихим голосом Дуся. – Разве можно что-нибудь приказом остановить… Нужно было вернуть бодрость… Победами… Как же иначе-то?.. В ту пору был в армии большой поэт, патриот, князь Федор Николаевич Касаткин-Ростовский… Вы его знавали?
– Нет.
– Я прочту вам его стихи… Рома, погаси свет. Создай настроение… Сумрачно стало в столовой.
Лампада, горевшая под большим образом, кидала мягкий, ровный свет на ставшую под нею Дусю:
Воспаленные очи…
Голос – жуткий, как стон…
Мгла туманная ночи…
Грязный, темный вагон…
Дуся декламировала, как настоящая, опытная артистка. Перед Акантовым поплыли картины далекого прошлого…
На скамьях деревянных
Тени две у окна…
О желаниях странных
Речь их жутью полна…
Страшным стоном печали и неизбывной тоски зазвучал голос Дуси:
Я устал от печали,
На распутье дорог
Все мне кажутся дали
Полны мук и тревог…
Мать убили… расстрелян
И отец мой, и брат…
Дом родной наш поделен,
Срублен дедовский сад.
От печали и муки
Заболела жена,
Опускаются руки…
Даль темна и мрачна…
Уменьшаются силы…
Всюду – ужас один…
– На!.. Понюхай, мой милый…
Ужас был в голосе Дуси:
– Это что?..
Волосы зашевелились на голове у Акатова. Он все это видел, он сам все это пережил.
Ледяное спокойствие было в голосе Дуси, когда она тихо сказала:
– Кокаин!..
От водки ли, от неумеренно ли подлитого в чай крепкого рома, да еще пили какое-то полынное итальянское вино, отзывающее зубным эликсиром, и в бутылке вина этого осталось на донышке, в голове у Акантова шумело. Бурно заходили воспоминания, обступили его, и он не столько слушал красивое чтение Дуси, сколько видел и переживал все то, что передавала она прекрасными стихами:
Когда горькая чаша,
В нищете, иль в тюрьме
Мне и многим грозила,
Мы пошли на Кубань.
Русь нас снова сплотила
На великую брань…
Дуся рассказывала о великих трудах, о бесчисленных потерях, о страданиях, о холоде, голоде, муках от ран, о тифозном бреду умирающих…
Но слабы были силы.
Я был ранен… Один…
Как-то… в вечер унылый…
Дали мне… Кокаин…