– Не могу знать, ваше величество, о ком изволите говорить это вашему преданному слуге, – тоже как бы шутливо отозвался старец, скорчив самую невинную мину.
– Я о тебе говорю, зная верно, что ты собираешь сплетни самые скверные обо мне, даешь им веру и распространяешь в народе нелепые толки.
– Толковать народу о чем бы ни было ваш слуга хоть бы и хотел, да не может, ваше величество… ноги едва носят… а слухом земля полнится… ино что услышишь от людей и про вашу персону… виноваты те, кто лгут… Слушаешь, иное и нелюбо, а как прямо сказать, что не веришь? Я и про себя скажу: поверишь из десяти одно. А чтобы ничему не верить и всем глотку зажимать – не говори… моя старость не допускает… Тогда все умники закричат: старый совсем с ума сбрел! А насчет чего другого, коли на меня есть донос вашему величеству – ответ держать готов… и не запрусь в том, в чем виноват… и без того зажился на свете… Восемьдесят второй уж с Крещенья, – чего же больше! А буде в чем невольно провинился, в прошибности… ненароком, ин Бог и государыня, может, помилуют кающегося?
И сам склонился на колени, опустив на руки седую свою голову.
– Я готова простить с одним условием, граф, что ты отстанешь от сообщества пускающих подметные письма…
– Подметные письма, говорите, ваше величество? Да я первый враг им… По мне, непорядки прямо обличай! Да я и не знаю, какие у нас непорядки? Один больше всех власть забрал? Так ропот тут и был и останется… потому что всегда бывают пересуды того, чему особенно не можешь пособить. Все мы, грешные, таковы! И ближнего и дальнего осуждаем. Да это к предержащей власти не относится. Почитать предержащую власть я всегда не прочь. Никто не назовет Петрушку Толстого не готовым жизнью пожертвовать за главу правительства. А своей головы я уж с сорока годов не щажу – в угодность власть держащим. Царевна Софья Алексеевна старшинств-царя Ивана выставила нам, – мы против вашего покойного супруга сумятицу устроили и выбранного царя, почитая в нем малолетнего, присудили взять, как старшего брата, в соцарственники. Как резня началась – вскаялся я, да не скоро уймешь стрелецкую чернь. Зато не стал я за царевну, как вырос государь Петр Алексеич. Не поноровил и царевичу, когда блаженныя памяти супруг ваш велел привезти его. Не против был и воцарения вашего величества, – нас несколько только думали, что доброта ваша, государыня, нуждается в руководстве не какого-нибудь Александра Меншикова, а целого совета, в котором бы он был только членом, со всеми равноправным. А в этом совете должны заседать – чтобы смуты напрасной никто и из нас не заводил – цесаревны, дочери ваши обе, зять ваш, как обвенчается, его светлость герцог Голштинский, внук ваш, царевич Петр Алексеевич, сестрица его, да из нас, сенаторов, кого ваше величество почтете. И все дела докладывать такие, которые Сенату не под силу, также и Синоду, тем паче – денежные. Петр I говорил недаром, что народные деньги – святые деньги и ими корыстоваться хапало какой-нибудь… поостеречься бы должен…
– Какие там хапалы? На кого ты, граф Петр Андреич, наветы делаешь ее величеству? – идя еще по первой комнате от приемной и поймав на лету последние слова, с надменностью спросил, возвысив голос, князь Александр Данилович Меншиков.
Голос Толстого не дрогнул.
– Коли хочешь знать, кого старые сенаторы называют хапалами, так знай – первого тебя!
– Это что значит?! Как ты смел меня обносить вором в присутствии ее величества?
– Так же смел и смею, как ты, в высочайшем присутствии, – кричать на меня, сенатора, такого же, как ты! – вспылил неукротимый Толстой, понимая, что выслушанное от него раньше уже порукой, что государыня не поддержит надоевшего ей Данилыча.
– Ваше величество! – завопил Меншиков. – Защитите несправедливо обносимого таким висельником, как этот Толстой, исконный изменник, стрелецкий еще… смутник!
– Ну, еще что выдумаешь, Меншиков! Стрельцами меня корить, а сам забыл, что твой тятька, Данило Меньшик, первый был поджог своей братьи. Да за то еще царевной Софьей спроважен в дальние остроги и там неизвестно куда сгинул. Стало, теперь светлейшему князю не след меня одного корить делом, где его родитель из первых был.
– Вы оба не правы, – спокойно вымолвила государыня. – Ты, князь, не должен был вмешиваться в разговор графа со мной, а ты, граф, – отвечать на его недостойную выходку Я с сожалением должна сказать перед всеми здесь теперь находящимися, что князю Александру Данилычу следует не так совсем вести себя в моем присутствии. На людей набрасываться нигде не следует, тем паче умному человеку, а корить кого-либо в моем присутствии – такое забвение всякого приличия, за которое и заслуженные люди призываются к ответу.
– Я готов подвергнуться гневу вашего величества, но прошу защитить мою честь от клеветы, – ответил не смиряясь Меншиков.
– Вместо гнева, вами заслуженного, прошу вас, князь, успокоиться и извиниться перед графом Петром Андреевичем в вырвавшихся у вас в гневе словах.
– Он первый меня обидел…
– Вы первые начали… извинитесь вы… и он не прочь будет оказать вам эту честь, – строго и внушительно прибавила императрица.
– Я готов, ваше величество, принести здесь извинение и просить суда на моего врага, – ответил, не оставляя своего раздражения, князь.
– А я на суде готов доказать справедливость своих слов, которые сделались причиною гнева светлейшего князя, – ответил с достоинством Толстой.
– Я, императрица ваша, ценя в каждом из вас заслугу, прошу теперь подать друг другу руки и дать мне слово, что разобрать свою распрю вы предоставляете мне, заявив об этом в моем присутствии. Давайте же руки.
Враги-соперники протянули молча руки, и императрица вложила руку одного в руку другого.
– Я желаю, чтобы отныне вы действовали для общей пользы государства, – рекла Екатерина, – и вы дадите мне слово, что свято выполните мой единственный вам приказ-совет, господа!
– Я готов, ваше величество, – ответил Меншиков, – когда граф Петр Андреевич или отступится от своих обидных мне слов, или даст слово не позорить меня и будет держать его.
– А ты как, граф? – спросила государыня промолчавшего Толстого.
– Мне, государыня, лучше ничего не обещать… потому что дать такое слово, как угодно светлейшему, мешает… он знает хорошо что…
– Что же это мешает? Говори!.. – надменно спросил Меншиков, взглянув через плечо на умного старца.
– Твоя, князь, жажда приобретений, с каждым годом увеличивающаяся. Как же поручиться, что я не буду вынужден – хотя бы и не захотел нарушить слово, – заговорить о новых твоих поползновениях… если бы я и забыл всю старину…
– Так я и слушать тебя не хочу! С глаз моих… не раздражай меня!
– Что я слышу, князь! Ты так скоро забыл мой выговор? – строго ответила вместо Толстого удивленная новою выходкою Меншикова сама императрица.
Меншиков молчал, но видно было, что молчание это продлится недолго.
– Оставь же нас, князь Александр Данилыч, и не являйся сюда без нашего указа! – грянула, выйдя из себя, Екатерина I.
Меншиков медленно удалился, пылая яростью.
Он не смел явиться к ее величеству и в день Пасхи, памятный по неожиданным событиям.
День Пасхи в 1725 году был превосходный и такой теплый, какие редко выдаются в это время года. После приема во дворце предложено было августейшему семейству покататься в фаэтонах, как бывало при начале весны при покойном государе. Ее величество соизволила, и наличные придворные кавалеры вызвались править одноколками, заявляя свое уменье.
– Кто меня повезет? – спросила милостиво монархиня, выйдя на крыльцо Левенвольд-младший, вооружась бичом и забрав вожжи, стал у подножки кабриолета-фаэтона и ловко помог ее величеству сесть, потом сел сам и пустил лошадей.
Молодой граф Апраксин повез старшую цесаревну, а герцог Голштинский взялся править кабриолетом, в который села великая княжна Елизавета Петровна.
Одноколки быстро покатили, но на первом же повороте с набережной в длинную просеку, ведшую к Екатерингофу, потеряли из вида передний фаэтон императрицы.
В конце Адмиралтейского острова, перед устьем Фонтанной речки, распустившееся болото ничем не отличалось на вид от обыкновенной грязной дороги. Но проезжую дорогу возница, по-видимому, давно уже, незаметно для себя, потерял. Положим, и там, где он ехал, была тоже дорога или, вернее сказать, довольно наезженная тропка, но только в сухую пору, потому что весною ее во многих местах подмывало. Лошадь, пущенная по топкой грязи, вдруг ушла по брюхо и не могла дальше двинуться ни взад, ни вперед.
При этом курьезном пассаже государыня захохотала, не предвидя ничего опасного, но Левенвольду, далеко не привычному к петербургской езде и слыхавшему о трясинах в этой стороне, с испуга представилось, что он попал в одну из них, что ему грозит неминуемая гибель в то именно время, когда в уме честолюбца зароились самые дерзкие надежды на достижение благосклонности августейшей спутницы по путешествию, грозившему так плачевно кончиться. От одной этой мысли Левенвольд лишился дара речи и в пылу отчаяния, выпустив из рук вожжи, соскочил в топкую грязь и увяз в ней по пояс. При обуявшей его при этом панике он сам не понимал, как рванулся вперед и выскочил на кочку. Но ужас, достигший крайнего предела, поднял у него волосы дыбом, когда кочка, от наскока его, заколыхалась.
А ее величество, продолжая хохотать, тронула вожжи и попробовала направить лошадь назад. Добрый конь, поняв маневр своей повелительницы, действительно подался назад, но почему-то, очутясь на более плотном грунте, своротил вбок и зацепил одним из задних колес кабриолета за что-то настолько устойчивое, что экипаж остановился. Очутившись в этом положении и одна в кабриолете, государыня приметила пробиравшихся в стороне узкою тропою двух всадников и стала махать им платком.
На платок подлетел передний всадник, в цветном бархатном не то охобне, не то кунтуше. Он избрал кратчайшую дорогу и, подъехав к экипажу, учтиво заговорил по-польски, предлагая неизвестной для него даме перевезти ее на сушу на своем коне.
Монархиня, говорившая по-польски, ответила согласием принять эту услугу, и могучий всадник совершил маневр пересадки ее к себе на седло чрезвычайно ловко. Затем вместе с своим спутником, избравшим для проезда дальнюю дорогу, герой подвига освободил из грязи кабриолет.
– Кому я обязана благодарностью за освобождение из такого неприятного положения? – спросила государыня по-польски оказавшего услугу.
– К вашим услугам староста Упитский, Ян Сапега, панна милостивая, – отвечал скромно всадник. – Мы, в ожидании представления ее величеству, здесь заждались… и ездили по бекасы, как увидели вас…
– Другого представления мне не нужно, князь, и рекомендации тоже, после доказательства вашей любезности! Прошу только вас свезти меня домой, но освободите моего злосчастного камер-юнкера!
Сапега что-то сказал своему спутнику, и тот, сидя на коне, вытащил Левенвольда из грязи, но, увы, в отвратительном виде.
Не занимаясь более ни им, ни несчастным приключением, государыня попросила Сапегу сесть в ее кабриолет, поворотить лошадь и ехать обратно. Выехав снова на настоящий путь, скрывавшийся за большою ивовою рощею, государыня увидела вдали кортеж своих спутников.
– А! Вот уж они где! – сказала она по-польски своему новому вознице. – Нам нужно их догнать, чтобы они не стали искать меня.
Князь Ян направил коня по большой дороге вслед за скакавшими кабриолетами, и через минуту ее величество присоединилась к кортежу.