Вероятно, и об этом бы забыли, но в течение двух следующих недель в окрестностях Ржанска было убито еще одиннадцать человек, и все тем же способом, и тогда в Ржанске впервые заговорили о партизанах. В селах все упорнее шептались о черной женщине; ее видели по ночам, она бесшумно бродила от избы к избе, некоторые видели ее из окон, из-за занавесок, и божились, что она исчезает бесследно, стоит послышаться человеческому голосу или скрипнуть двери. Мало кто этому верил, но в некоторых избах старухи на ночь выставляли на завалинках хлеб, вареную картошку, лепешки; еда к утру исчезала, и слухи все росли потому, что немцев в самом деле кто-то убивал. Убийства стали подкатываться к Ржанску, все ближе и ближе; в горуправе было зарублено три человека, и тогда начались широкие облавы и обыски. А после убийства генерал-майора Бролля, командира 112 легкопехотной дивизии и коменданта города Ржанска, на похоронах которого в Берлине присутствовал весь генералитет, все местное гестапо было поставлено на ноги и из ставки Эрлингера из Смоленска прилетела особая группа для расследования. Может быть, это дело и начинал один человек, но теперь никто не сомневался, что в Ржанске действует группа террористов. И хотя генерал Бролль был убит взрывом мины, брошенной в машину каким-то неизвестным мужчиной, успевшим скрыться, солдаты, поеживаясь, продолжали упорно рассказывать друг другу о «лесной смерти», о «черной ведьме» и даже по нужде ночью не выходили в одиночку.
На место Бролля после лечения и отдыха в Германии в Ржанск прибыл полковник Зольдинг, новый командир 112 легкопехотной дивизии, несущей охрану железных дорог, тыловых служб группы армий «Центр» в Ржанской области; Зольдинг был назначен командующим Ржанским административным округом и военным комендантом города Ржанска. Для пресечения беспорядков командование требовало в Ржанском округе принятия решительных мер. Новому коменданту были даны чрезвычайные полномочия. По приезде Зольдингу сразу же доложили о ночных убийствах, захлестнувших теперь уже и город. Как раз накануне патрульные едва не схватили на окраине женщину, у одного из солдат остался в руках клок ее платья, у другого патрульного оказалась разрублена рука и проломан череп – его пришлось отвезти в госпиталь.
Можно подумать, что они сами сгоряча покалечили друг друга, и это тоже могло оказаться правдой, потому что в дело с некоторых пор вступил еще один соучастник происходящего – страх. Только так случившееся и можно было объяснить, если бы не кусок материи в руках одного из патрульных, задубевший, давно утративший от пота и грязи свой естественный цвет. Этот клок материи долго разглядывали в комендатуре солдаты, затем его передали по начальству выше вместе с подробным рапортом, вплоть до Зольдинга, и тот, три раза подряд прочитав рапорт, время от времени брезгливо приподнимал пальцами над столом клок грязной материи, тщательно его рассматривая. Он поглядел на плотно задернутые шторами окна, уверенная тяжесть пистолета в кобуре настраивала реалистически, и если раньше Зольдинг время от времени оставался ночевать в комендатуре, то сегодня твердо решил идти к себе на квартиру. Он сухо усмехнулся, завтра он подымет все на ноги, пока не наведет железного порядка в этих местах, где мирного населения действительно нет, теперь он верил, здесь убивают и женщины и дети.
Он еще раз прошелся по кабинету, и ему, старому кадровому офицеру, стало стыдно: пусть он недалеко шагнул по служебной лестнице из-за своего слишком резкого прямого характера, но он все-таки солдат, и, черт возьми, ему не к лицу поддаваться общему психозу. Он, конечно, будет спать на квартире, в удобной постели, благо тут всего три сотни метров и перед дверью круглые сутки торчат двое часовых. Зольдинг придвинул к себе бумаги и закурил.
Серьезная военная кампания, в которую именно и вылилась война с русскими, требовала вдумчивости и серьезности, к ней нельзя было относиться точно к ночному походу в публичный дом. Солдат не рассуждает на войне; когда полковнику было приказано ликвидировать Филипповку и жителей села, он сделал это не задумываясь, как требовал воинский долг. Солдат не рассуждает, когда речь идет о приказе. Он рассчитывал после ранения и возвращения в строй попасть на передовую – гораздо достойнее для старого кайзеровского офицера, чем торчать здесь, в глубинах оккупированных земель, и опасно – не более. Поэтому назначение командующим Ржанского административного округа он воспринял как проявление неуважения к себе, и обида, застарелая, глубоко спрятанная, усилилась еще больше.
Рапорту о террористке Зольдинг не придал особого значения, никак на него не прореагировал, но 1-й офицер штаба дивизии подполковник фон Ланс заметил его иронию и обиделся.
– Уверяю вас, полковник, очень скоро вам перестанет это казаться забавным.
Зольдинг ничего не ответил, пуская кольцами дым, помолчал.
– При каких обстоятельствах убили генерала Бролля? – спросил он. – Я читал материалы расследования, но, я слышал, вы были свидетелем…
– Совершенно точно. Я ехал в следующей машине, шоссе неожиданно оказалось разбито, шофер Бролля затормозил, и в ту же секунду из-за угла со стороны генерала выскочил этот русский террорист… Специалисты считают это взрывом самодельной мины. Представьте, шофер отделался пустяковой царапиной, а от генерала Бролля…
– Я знаю, Ланс. Благодарю.
Зольдингу как-то хотелось сблизиться с Норбертом фон Лансом, в Берлине Ланса характеризовали как дельного, умного офицера, да и раньше он слышал это, будучи командиром полка. Зольдинг в сопровождении трех солдат прошел по пустынному ночному городу, под ногами кое-где шуршал упавший сухой лист. Зольдинг молча кивнул часовым у своего подъезда, отпустил сопровождавшего солдата, поднялся по лестнице на второй этаж, удивляясь темноте, зашел в переднюю и, нащупывая выключатель, недовольно позвал:
– Э, Ганс, Ганс. Что за чертовщина, что со светом, эй, Ганс?
– Яволь, г-господин полковник! – услышал он странно напряженный вздрагивающий голос денщика, нащупал наконец выключатель, щелкнул им.
– Я з-здесь, господин полковник.
Зольдингу бросилось в глаза от бледности мучнистое, возбужденно-потное лицо денщика, обычно всегда румяное и непробиваемо-спокойное. Последнее качество Зольдинг особенно ценил в своем денщике.
– Спал?
– Нет, господин полковник, я… н-не зажигайте свет!
– Что-о?
– Господин полковник, вы можете отправить меня на гауптвахту или на передовую… Здесь была она. Н-не зажигайте свет!
– Слушай, Ганс, я устал. Не морочь мне голову. Подогрей молока, молоко и галеты, ничего больше, у меня что-то опять с желудком.
– Яволь, господин полковник. Позвольте доложить. Я говорю, здесь была эта проклятая черная баба. Совершенно не возьму в толк, как она меня не прикончила?
– Да что с тобой, Ганс, в своем ли ты уме?
Зольдинг с интересом, пытливо взглянул денщику в лицо и почти насильно сунул ему в руки фуражку.
16
Было случайным совпадением, что Павла оказалась у Зольдинга на личной квартире именно в тот вечер, когда он, не зная ни ее имени, ни жизни, получасом раньше думал о ней, разглядывая кусок провонявшей потом материи, но Павла неосознанно, с самого начала, с тех пор как исчез Васятка, хотела одного: убить самого главного, и тогда Васятка вернется и все станет, как раньше. Она угадывала немцев внезапно пробудившимся вторым, бессознательным чутьем, и в каждом встречном она вначале видела главного, но чем больше их встречалось на пути и чем больше их оставалось потом лежать мертвыми, тем сильнее росло недовольство, потому что Васятка не возвращался и ничего не менялось. Как-то в одной из деревень, спрятавшись на день на огородах, она совершенно случайно услышала разговор о том, что главный немецкий начальник находится в Ржанске и что он приказывал отдавать немецкой армии хлеб и скотину. Если бы не было в этом разговоре слова «главный», она не обратила бы внимания: разговаривали две пожилые испуганные женщины, два дня назад немцы забрали в деревне всех коров и свиней, и вот Павла, притаившись возле покосившегося тына, опять услышала подтверждение, что есть «главный», от которого все зависит, и она пошла к Ржанску, стала кружить возле него и, осмелев, ночью вошла в город и чуть не попала патрулю в руки. С неожиданной силой и яростью отбившись топором от двух солдат, она два дня просидела в каменном подвале, под домом, полуразрушенном бомбежкой; отсидевшись, она принялась бродить по городу, стараясь узнать, где живет самый главный. Она никого больше не трогала, и в городе потихоньку успокоилось, и она еще четыре ночи кружила по улицам и переулкам, скрываясь в подвалы при первом звуке подков патрулей; она слышала их за квартал, привыкши различать малейший шорох в ночном лесу, и все ближе и ближе подходила к центру, наконец она узнала, где живет Зольдинг, и раза два даже подкрадывалась близко, когда он возвращался домой. За ним всегда шла охрана, и Павла выжидала. Как-то даже увидела полковника в ярко освещенном окне второго этажа, она не разглядела лица, но хорошо запомнила его белую голову.
В среду, когда денщик Зольдинга Ганс в переднике заканчивал уборку и проветривал перед приходом полковника спальню (комнату с тем самым окном, которое отметила для себя Павла), что-то стукнуло за его спиной. Ганс выпрямился, оглянулся и прирос к полу. Он не смог ни двинуться с места, ни закричать. Не сводя с Ганса неподвижных широких глаз, медленно и бесшумно приближалась к нему от раскрытого окна женщина, она показалась ему неимоверно высокой. Ветер шевелил за нею тяжелые драпировки.
Денщик в ту же секунду узнал ее по солдатским рассказам и слухам, и точно какая-то сила сковала его по рукам и ногам и отняла голос. Ему даже не пришло в голову звать на помощь или сделать что-нибудь в свою защиту, он молчал и ждал и не мог оторвать от нее взгляда. Он видел, как она медленно подняла над собой длинный уродливый предмет, он не мог вспомнить, что это такое: перед ним неотступно были ее глаза, они приближались, приближались, и он знал, что сейчас, сейчас все кончится. Когда ее глаза остановились перед ним, огромные, во все лицо, он вдруг явственно осознал свой конец, и ему стало жалко себя и страшно, и он безвольно сполз по стене на пол, силы оставили его.
И в тот момент, когда он сполз на пол, все так же не отрываясь от ее широких, безумных, неподвижных глаз, он понял, что спасен, ее глаза дрогнули, ожили, и под бровями выступил крупный пот, с почти конвульсивным усилием разжались губы, вырвался хриплый гортанный звук, точно она только что вспомнила что-то и нашла; и в следующую минуту она исчезла в окне. Ганс крепко зажмурился и снова открыл глаза: спальня была пуста. Он ощупал себя, все цело: руки, ноги, голова. Господи, теперь он вспомнил, в руках у нее был просто топор, старый зазубренный топор. У денщика дробно стучали зубы, он тяжело поднялся и подтащил тело к окну, в котором исчезла женщина. Ноги совсем не слушались. Окно находилось на втором этаже, почти рядом с окном чернел ствол старой липы, и как раз на уровне окна отходили толстые сучья: денщик потрогал лоб, его круглое, молодое лицо сразу взмокло, он стоял, раздвинув драпировки, выделяясь на ярком свету, и, точно от электрического удара, прянул от окна – он весь как на ладони, его могли сейчас подстрелить, как куропатку; дрожащими руками он торопливо выключил свет, нашел в передней и нацепил свой автомат, проверил диск и побрел по коридору, всюду выключая свет, в темноте ему было спокойнее, его никто не мог увидеть…
Зольдинг выслушал торопливый и сбивчивый рассказ денщика внимательно, не прерывая.
– Завтра ты сходишь к врачу, Ганс, – сказал наконец Зольдинг. – Я прикажу проверить тебя, мне нужен денщик, а не истеричная баба.
– Яволь, господин полковник, но… – сказал денщик растерянно.
– Исполняй.
17
Павла шла по городу, инстинктивно придерживаясь затемненных мест; она не думала об опасности, ей не приходило в голову, что ее могут схватить, убить, ей было безразлично; по привычке легко и неслышно ставя ноги, она шла вначале по камню городских улиц, затем твердая, спрессованная земля дороги, затем поля, овраги и перелески; ее никто не окликнул. Она шла быстро, за ней с трудом поспел бы самый лучший ходок-мужчина; она оглянулась, ей показалось, что за нею движется небольшое неяркое облачко света, она пошла быстрее, стараясь уйти от него, и, пройдя немного, осторожно оглянулась и опять увидела мутное, желтоватое облачко света – оно двигалось за нею не отставая, да, двигалось. Это было ей в наказание, она точно знала, что это ей в наказание, она знала, что теперь ее видят все, она стояла, как голая, среди дороги и темноты в прилипших к телу лохмотьях платья; вокруг становилось ярче и ярче. Она закричала и побежала, и красноватый густой свет по-прежнему был над нею, ей вспомнились глаза молодого краснощекого немца в переднике, круглые, точно пуговицы, ну точь-в-точь глаза Васятки, когда он испугается, увидев жука или гусеницу, нет, нет, этот не из начальства, этот не главный. Тот, в фуражке, главный; когда жгли Филипповку, он подъехал на машине, того она навек запомнила, он велел сжечь Васятку, а этот что, у этого глаза детячьи. Ну точно Васятка, господи, господи…
Она стала как вкопанная, и в глаза опять плеснулся режущий яркий свет. Павла снова побежала. На бегу в ярком режущем снопе света она лихорадочно ощупала себя, да она почти голая, когда она соскользнула из окна по дереву, она совсем оборвала свое обносившееся платье, и теперь подол был много выше колен, да и под мышкой куска не хватало, и она все старалась стянуть края этой дыры, платье сразу же расползалось с другой стороны.
Дальше она уже совершенно без сил шла каким-то лесом, потом лес кончился, и опять началось поле, безоглядное ровное поле, – тогда она вскрикнула и побежала. Уже совсем рассвело. Ей казалось, что ее увидели и сейчас схватят. Она бежала так быстро, как только могла, и теперь уже все кругом казалось раскаленным, она задыхалась от жары и страха, жар лез ей в ноздри, жег глаза, ей нечем было дышать, и она все бежала и бежала от непонятного ужаса, и куда бы она ни оглянулась, везде было ярко, раскаленно. Она метнулась, вырываясь из удушья, куда-то в сторону, и, очевидно, это спасло ее, она с размаху набежала на препятствие, на заднюю стену избы, слепо шлепнулась о нее всем телом и пошла кругом избы, не отпуская рук от бревен, вошла в сени и захлопнула за собой дверь, крепко прижалась к ней спиной, хоронясь от всего, что осталось у нее за спиной. И небо, раскаленное, белое, стало гаснуть; в сенях было прохладно и сумрачно, солнце еще не всходило, и только разгоралась на погоду заря – широкая, чистая и прохладная.
На стук из избы выглянула посланная матерью девочка лет десяти и, приглядываясь, сказала назад:
– Мам, мам, к нам какая-то тетя пришла. Чужая совсем.
– Какая там еще тетя? – сердито спросила мать, выглянула и испуганно перекрестилась, хотела захлопнуть дверь из избы в сени. В другое время она непременно бы так и сделала – выскочила бы в окно и позвала соседей, но сейчас она побоялась оставить детей, у нее еще был мальчик восьми лет, и она молча глядела на Павлу, всю в лохмотьях, прижавшуюся к дверям.
– Ну, заходи, – сказала наконец хозяйка, оттирая на всякий случай дочку от двери и заслоняя ее собой. – Заходи, коль пришла.
И Павла пошла на голос, мимо хозяйки, задержавшись на мгновение на пороге, в избе было тепло и пахло свежим хлебом, топилась печь, но это не тот огонь, что преследовал. Павла, успокоившись, вошла, а хозяйка с трудом перевела дух, она чуть не умерла под взглядом бродяжки и подумала уже сбегать к старосте, но опять побоялась оставить детей одних. Павла прошла и села на лавку в давно пустующий передний угол, где обычно садился за стол хозяин семьи тракторист Иван Полужаев, с первых дней войны ушедший в армию, и хозяйка, вспомнив об этом, совсем разволновалась и заплакала, вытирая нос и глаза передником.
– Ну ты чего, мам? – спросила девочка, и хозяйка, сморкаясь, отодвинула ее от себя.
– Ничего, дочка, ничего. Иди вон, воды ведерце вытащи, да помалкивай.
– Ну что ж, тебе поесть, что ль, дать? – сказала хозяйка Павле, и та все так же неподвижно сидела: она слышала и все понимала, и только не знала, что сказать в ответ, и поэтому молчала, и хозяйке опять стало страшно ее молчания и ее взгляда, и она опять вытерла непрошеные бабьи слезы.
– Ты погоди, я тебе хоть юбку свою достану. А то нельзя, у меня, погляди, дети.
Она подождала, не скажет ли чего Павла, и пошла в маленькую горенку, там еще спал ее сынишка, и было совсем прохладно и еще темновато. Хозяйка остановилась перед небольшим зеркальцем и мельком взглянула в него, какая-то тревожная, неясная мысль мелькнула у женщины в отношении неожиданной гостьи, но она прогнала ее. Бродяжка и есть бродяжка, сколько их сейчас бродит кругом по земле, головы приклонить негде. Она вспомнила мужа: «Господи! жив ли?», подумала о стерве-старосте, уже три раза ее останавливал, толковал насчет магарыча, а сам пялил нахальные глаза да все норовил ущипнуть за бока, господи, господи, проклятый недомерок!
Она порылась в сундуке, нашла широкую, в сборку, юбку, подумала и прихватила нижнюю рубаху из тонкого льняного холста – еще покойница мать пряла да ткала, хорошее полотно, до сих пор как новое, а уж сколько лет.
Хозяйка тихонько закрыла сундук, постояла над сыном, прикрыла ему ноги, ей не хотелось к гостье, и она пересилила себя, вздохнула и вышла из горенки.
Павла сидела все на том же месте, и хозяйке показалось, что она спит, но стоило ей пройти, Павла открыла глаза и стала глядеть прямо на нее.