Глушов зашевелил руками под пиджаком. Эдик Соколкин поглядел на его большие мосластые ступни, обтянутые шерстяными носками, на правом – небольшая дырочка на подошве, возле большого пальца.
– А теперь идите, ребята, – попросил Глушов, сползая на свое место, и так же жестко, как в первый раз, улыбнулся. – Три дня я еще протяну. Больше, может быть, и не протяну, а три дня выдержу.
– Зачем ты так, Михаил Савельевич? – упрекнул его Почиван. – Мы ведь не враги тебе. Тебе сейчас жить надо, а ты…
Глушов ничего не ответил, он уже закрыл глаза и только старался, чтобы другие по его лицу не увидели, как ему скверно. Совсем не осталось сил, дико с его стороны было соглашаться, ну да разве угадаешь? В напряжении последних недель перед приходом немцев вроде и болезнь прошла, и чувствовал он себя хорошо. Вот только Верку жалко – до чего же въедливая девчонка. Надо было заставить уехать вовремя, а теперь тоже нечего локти кусать, ничего не изменишь.
Он лихорадочно, торопливо думал, стараясь не отдать себя во власть боли полностью, и вдруг услышал явственный негромкий шум леса. Он только теперь услышал этот шум, и вспомнил, что слышал его в бреду, во сне, только не обращал внимания. Хорошо, конечно, ему бы не умереть сейчас, ведь никто из них не знает так этих лесов и болот, как он, да и ему вот пришлось прибегать к помощи Федора Подола, этого кривого лешего, как прозвали еще отца Федора, а потом и его самого окрестные жители. Занятный и темный мужик – отец лесник, и он остался лесником. Глушов доверился ему, и теперь не жалел, что доверился. Он не успел продумать всего до конца, подступила боль – неприятно тупая, отдалась под левой лопаткой. «Ты не должен распускаться, – зло сказал он себе и заставил себя приподняться, хотя на глазах от боли выступили слезы, он ничего не видел – выход из шалаша казался мутным пятном. – Ты не должен распускаться, старик, – повторил он, – ты знал, на что идешь, ты обязан встать. Ты должен победить эту проклятую боль, если не придет связной, а он может не прийти, и вообще все может случиться, ты, ты будешь отвечать за них, за всех четверых, и за то дело, которое они должны сделать и не сделают из-за тебя».
Он выполз из шалаша и сел на землю, никто его не видел, и он был счастлив, что никто его не видел, он выполз на карачках, ноги волочились, как перебитые, ему здорово повезло, что никто его не видел. Он подтянул к себе палку – сбитый ветром березовый сук – и, помогая себе, встал и, пережидая темень в глазах, неестественно широко расставил худые ноги в шерстяных носках. Врачи ему говорили, что во время таких приступов нужно лежать неподвижно, а теперь он может послать всех врачей к черту и сделать все наоборот. Или он, или болезнь, и тогда лучше сразу – сдохнуть.
Он услышал чей-то удивленный окрик и узнал голос Сигильдиева. Довольно неглупый парень, с ним интересно спорить, на все имеет свой взгляд; Камил Сигильдиев оставлен решением обкома по его, Глушова, рекомендации; вот он подошел и что-то тревожно говорит. Глушов глядел на него и не слышал, а был весь захвачен своим, и на этот раз он, кажется, победил; это была твердая внутренняя уверенность, надолго это или нет, он не знал, но вот сейчас, в этот момент, он победил и все прислушивался к себе и, глядя на Сигильдиева, не видел его.
12
Вера вымыла посуду – три солдатских круглых котелка и несколько алюминиевых кружек, – лесной ручей с нападавшими в него сучьями, которые уже обросли водорослями, был зеленый, холодный и чистый. Такая чистая вода есть только в дремучих лесах, где нет людей. Вера слушала, как журчит вода, очень хотелось спать, она устала от бесконечных бессонных ночей с отцом, устала бояться за него. Она слышала разговоры об отце, видела сочувственные взгляды и мучилась бессилием. Совсем никуда стал отец, и что только будет?
В глазах Веры все, что случилось, не так страшно, если бы не болезнь отца; она привыкла верить в него, знала силу его слова, силу воздействия на окружающих, и поэтому болезнь отца здесь, в лесу, физическая его беспомощность были для нее катастрофой, хотя и прежде ему случалось прихварывать; Вера сейчас совсем растерялась. Тут только она осознала, какое разрушение началось в мире, и, вспоминая белозубую улыбку своего однокурсника Стасика Ковальского, она лишь пожимала плечами. Когда-то она думала: не приди он завтра, она не сможет жить и не надо будет жить. Он не приходил, и она жила дальше, а теперь, вспоминая, видела себя, ну до стыдного, глупой, мелкой. Она стыдилась своих прежних мыслей, интересов, маленьких забот. А теперь вот, когда по-настоящему плохо, она знала: умри отец, она останется одна в мире, где сейчас все сместилось и где приходится забираться в глухие звериные леса, чтобы жить.
Правда, с отцом всегда трудно, а сейчас особенно, он всегда держал себя таким аскетом и всегда боялся запачкать свое имя, боялся хоть в чем-нибудь упрека со стороны, и ей часто казалось, что только из-за этого страха он держит себя так строго, в такой железной узде. И оттого несчастен и одинок. Так казалось Вере, и она жалела отца за его одиночество, за отсутствие у него другой радости, кроме работы. Еще в мирной жизни Вере становилось стыдно, когда она, нарядная и оживленная, вбегала по вечерам к нему в кабинет с одиноким светом настольной лампы, плавающим в табачном дыму, горой окурков на столе и остывшим чаем, крепким до черноты (отец старался ничем не затруднять ее и все для себя делал сам), и встречала его прямой отчужденный, понимающий взгляд. Она знала, он не осуждает ее, но Вере все равно было неловко под его взглядом, и она злилась, – казалось, он живет таким аскетом затем только, чтобы показать ей, как нужно жить. А ей не нужна такая жертва, потом, правда, злость проходила, просто отец – такой человек, и тут ничего не поделаешь.
И все равно в чем-то он все-таки подавлял ее, заставлял тянуться за собой, не будь отец таким, она жила бы иначе, в чем-то совсем по-другому.
«О чем это я, да, о чем я сейчас думала?» – спросила себя Вера, она сидела все у того же лесного ручья, спокойно и неторопливо журчала вода.
Вера не повернула головы, когда услышала за спиной чей-то негромкий голос – немного развязный, – она могла бы поклясться, что это чужой. Она ждала, тот, чужой, тоже, очевидно, стоял и ждал. Он ей сразу не понравился, и хотя она его еще не видела, она уже испытывала ненависть к нему за то, что ей сейчас приходилось бояться и ждать, может быть, выстрела в спину.
– Девушка! – услышала она опять, и в чужом голосе прозвучала насмешка – и Вера возненавидела еще больше неизвестного за эту хорошо замаскированную насмешку в голосе, словно он заранее все знал о ней и заранее не находил в ней ничего интересного. Вера повернула голову и отступила. В пяти-четырех шагах от нее, привалившись спиной к темному стволу старой ольхи, стоял большой мужчина. Одного взгляда было достаточно, чтобы увидеть, как человек измучен, и все-таки он производил впечатление физически очень сильного человека. Помедлив, Вера неуверенно шагнула навстречу.
– Мы пятый день ничего не ели, – сказал человек у ольхи, отковыривая куски старой коры от ствола. – Мы заблудились.
– Почему «мы»? – спросила Вера, и человек указал в сторону, где сидели еще двое, один точно такой же полуголый, в штанах, изорванных в клочья, с грязной, умело сделанной повязкой наискосок через грудь, на повязке проступила и засохла кровь, второй помоложе, совсем подросток, белобрысый и вихрастый, смотрел с любопытством, и Вере показалось – даже с восхищением.
– Из автомата его зацепило, – пояснил человек у ольхи, проследив за взглядом девушки. – Навылет, ребро задело. А крови вытекло – ослаб, видите.
– Вижу, – сказала Вера. – Вижу, не слепая.
– Хороший парень, учитель из Филипповки. А это Юрка, Юрка Петлин, в лесу к нам приблудился, тоже из Филипповки, земляк Володькин, воевать тут собрался в одиночку. Как немцы вошли в Филипповку, так он и оторвался в лес, а мы, дураки, ждали, чего, спрашивается, ждали? Чего? Ну и дождались, чуть в яму не угодили, из-под расстрела ушли. Все село расстреляли, сволочи, и детей и стариков. А Юрка, башка, малый сообразительный, как немцем запахло, так и утек.
– Филипповка, это, кажется, Хомутовский район? – неуверенно спросила Вера, хотя отлично знала, что Филипповка – это Бравичинский район.
– Нет, Бравичинский, – отозвался человек под ольхой, пристально глядя на девушку.
– Почему вы все о них говорите? А вы сами?
– А я что? Я дальний, алтайский. Николаем меня звать, Николай Рогов. Я ничего, а Володька ранен, вот и говорю о нем, Скворцов фамилия.
– Учитель?
– Мы пять дней не ели, – хмуро сказал Рогов, растирая в пальцах кусок коры и отбрасывая его. Вера неприязненно на него покосилась. Она уже слышала об этом, и при чем здесь она. А может, они все врут, и почему он с Алтая, а очутился здесь, и вообще? Если они пять дней не ели, разве он должен об этом говорить? Ей самой не очень-то легко, что же теперь взять да так и рассыпаться перед ними? И кто докажет, что этот с Алтая, а тот, учитель – из Филипповки, а белобрысый – Юрка Петлин?
Она стояла, не зная, на что решиться, и сама себе удивлялась: откуда у нее взялась такая подозрительность и почему ее так раздражает этот высокий и сильный, видать, мужчина; она верила в интуицию, в возможность понять человека с первого взгляда и долго потом не могла себя перебороть, если и ошибалась в своих определениях.
– Чего там, вы нас не бойтесь, свои, – сказал Рогов с насмешкой, точно угадывая ее сомнения.
– А я не боюсь, – отрезала она.
– Покажите нам, как пройти куда-нибудь к деревне, – попросил Рогов и крикнул: – Да чего вы стоите, не съедим же мы вас, хотя, конечно, и до этого недалеко. Подойдите ближе.
– Дудки, – невольно рассмеялась Вера и только тут заметила, что готова в любую минуту перескочить неширокий ручей и исчезнуть в густых зарослях молодой ольхи. – Вы думаете, что здесь есть где-то деревня?
– А вы хотите уверить нас, что собираете грибы и пришли сюда за сто верст?
– Я ничего не хочу. Будьте здесь, я скоро вернусь.
– Хорошо, – недоверчиво пообещал Рогов, отошел к своим товарищам и сел рядом с ними под дерево, поглядел в ту сторону, куда ушла девушка. – Фея, – сказал он, и Скворцов, задремавший от слабости и усталости, поднял голову и открыл глаза.
– Ты что-то спросил, Николай?
– Ничего я не спросил. Не могу я больше идти, и все. Или мы найдем пожрать, или я ложусь и помираю.
– Где она?
– Ушла, приказала сидеть, никуда не двигаться с места, – ответил за Рогова молчавший до этого Юрка Петлин, длинноногий, еще по-мальчишески нескладный паренек с живыми, быстрыми глазами.
– Зря ты ее отпустил, Николай, удерет девица, испугается. Надо было кому-нибудь из нас с ней идти, вот хотя бы Юрке.
– Точно, – с готовностью отозвался Юрка, – ох и есть хочется, кишки к позвонку приросли, а от ягод уже мутит. Весь век здесь прожил, а не знал, что под боком такая дремучесть.
– Весь ве-ек, – передразнил Юрку Рогов. – Твой век короче носа, погоди, тебе его еще укоротят.
Скворцов усмехнулся, провел пальцем по давно не бритым щекам.
– Я заметил за тобой любопытную черту, Николай, чем больше тебе хочется есть, тем мрачнее твоя философия. Ты лучше скажи, что нам делать дальше, если она не вернется? Куда идти?
– Вернется. Я уже слышу, они подошли, стоят сзади.
Скворцов удивленно оглянулся и встретился глазами с парнем лет двадцати с лишним, в руках которого была винтовка. Скворцов толкнул Николая Рогова и встал.
– Здравствуйте, – сказал им парень с винтовкой и слегка повел стволом, указывая направление. – Идем.
– Ишь ты, – сквозь зубы проворчал Николай Рогов. – Командует.
– Иди, иди, – сказал парень, и они прошли, куда он указывал, а он шел за ними шагах в пяти. Потом они увидели шалаш, трех мужчин, очевидно ждавших их, и ту самую девушку, которая мыла в ручье котелки. Двое, Почиван и Сигильдиев, стояли, а Глушов сидел, продавив своей тяжестью стенку шалаша; у него было отекшее, желтое лицо. Девушка сидела, листая какую-то книгу и делая вид, что не замечает ничего вокруг.
– Ну, здоровы были, – хрипло сказал Глушов. – Подходите ближе, рассказывайте, кто вы такие, откуда и зачем.
– А может, вам всю родословную рассказать, до седьмого колена? – вызывающе спросил Рогов, опускаясь перед шалашом и по-турецки скрещивая ноги.