Ксения с неуловимой грацией повернула голову, – хозяйка что то увлеченно рассказывала внимательно и заинтересованно слушавшему ее Косыгину, давно уже, как утверждали люди осведомленные, влюбленному не только в божественный голос хозяйки, но и в ее роскошное зрелое тело, однако наметанный и цепкий взгляд Дубовицкой, давно профессионально приспособившейся видеть сцену жизни объемно, тотчас нащупал и выделил высокую и осанистую фигуру нового, очередного мужа Зыбкиной – известного виртуоза гармониста, с красивым, крупным, породистым лицом, стоявшего в дальнем углу с официантом и машинально опорожнявшего с его подноса рюмку за рюмкой.
– Да, таланты и поклонники, как и во все времена, – неопределенно бросила Ксения, и Брежнев галантно предложил своей спутнице руку. По знаку хозяйки распахнулись высокие двухстворчатые двери в концертный зал, и Зыбкина, взяв под руку своего высокого гостя и покровителя, пошла первой. Следом двинулись и Брежнев с Дубовицкой; глава государства, уже давно привыкший разделять свою жизнь на две, почти несовместимые половины – на показную, официальную, партийную и кремлевскую, в которой он не принадлежал себе, и свою личную, в которой он напрочь забывал о первой или хотя бы старался не помнить о ней без излишней надобности – всем улыбался; все лица вокруг, и знакомые, и неизвестные, были сейчас ему приятны, и хотя он знал, что многие из них за его спиной будут злословить, говорить о нем плохо и с издевкой, он их с высоты своего положения прощал заранее и не осуждал. Люди всегда оставались людьми, самое главное, чтобы он сам был уверен в своей правоте, и все кругом должны были привыкнуть к его праву и на его личную, особую жизнь, и на его не менее особую, ни с чем не сравнимую ответственность.
Концертный зал, превращенный в цветущий зимний сад, уютно вместил всех. Между розовыми кустами и пальмами располагались столы, кресла, стойки буфетов с кипящими сверкающими самоварами – хозяйка давно уже коллекционировала их, и говорили, что у нее в особом помещении над гаражом хранилось около тысячи редчайших экземпляров этих старинных русских раритетов, образцов старого купеческого и дворянского быта, – было даже несколько весьма своеобразных, с двумя и тремя отделениями, для кипячения чая, подогревания борща и варки яиц.
Главный стол, расположенный на небольшом возвышении, протянулся во всю ширину зала и был виден с любого места, удобные кресла за ним стояли с одной стороны. Официанты, все, как на подбор, рослые, молодые, спортивные, возникали, казалось, из под земли и, приветливо улыбаясь, усаживали гостей, вели к тому или иному столу по одним только им известным законам и признакам, дамам подвигали кресла, наливали по желанию вино, шампанское, воду. Столы сверкали хрусталем, серебром и совершенно изумительными свежими розами с, казалось, еще не высохшими капельками росы.
Игнатов, многое повидавший на своем веку, придав лицу приветливое выражение, склонился к жене.
– Вот что значит рабоче крестьянская косточка, – негромко сказал он. – Я поистине восхищен…
– Ради Бога, Нил, ради Бога, – скорее угадал, чем услышал он ответный шепот растроганно улыбающейся Натальи Владимировны. – Не сходи с ума…
– Молчу, молчу, – сразу же согласился он и тихонько сжал ее локоть. – Я, дорогая, действительно рад за нашу соседку, у нее ведь не только певучее горло, но и певучий ум…
– Боже мой, Нил! Ты невыносим! – Глаза Натальи Владимировны дерзко и поощрительно играли. – Положи мне бастурмы… Помнишь Самарканд? Ослепительное белое солнце…
Игнатов кивнул, рассмеялся и окончательно пришел в хорошее настроение. Смакуя душистую горечь коньяка, он незаметно окинул взглядом обширный зал, и хотя главный стол с высокими гостями был виден отлично, добрая половина присутствующих была скрыта цветущими кустами роз, искусно расставленными легкими бамбуковыми ширмами, увитыми к тому же ползучей густой зеленью, правда, ни от кого не заслоняющей главного стола и в то же время придающей всему происходящему чувство уюта и дружественного, почти интимного взаиморасположения.
Пока ждали официального начала, Игнатов, отпивая коньяк небольшими глотками, незаметно и зорко, с неожиданно проснувшимся интересом ко всему присматривался. По оживленному лицу Брежнева, то и дело поворачивающего голову к своей соседке Дубовицкой, улыбаясь ей и что то говоря, Игнатов видел, что глава партии и государства в отличном и даже поэтически возвышенном расположении духа. Игнатов понимал его и одобрял. Находиться рядом с такой женщиной, даже издали заставлявшей волноваться, и восхищаться, и тайно представлять себе в мыслях черт знает что, быть равнодушным и скучным не мог бы ни один настоящий мужчина. И проницательный академик, как всегда, не ошибался. Со своей стороны, и Брежнев, весьма эмоционально настроенный и потому необычайно чуткий, в ответ на незнакомый пристальный взгляд повернул голову в сторону Игнатова, и тот слегка поклонился. Брежневу показалось, что он видит лицо несомненно знакомое, и он тоже вежливо и добродушно кивнул, хотя ничего определенного вспомнить не мог, да это было и необязательно: Брежнев тотчас и забыл о неожиданной помехе. Пользуясь моментом, он вновь наклонился в сторону соседки.
– Вы, Ксения Васильевна, сегодня особенно обворожительны, – сказал он, и ноздри его втянули в себя тонкий аромат незнакомых духов; еще больше вдохновляясь от этого, он вздохнул. – С каждой нашей встречей вы все больше и больше молодеете… Что с вами происходит?
– Что может происходить с одинокой и беззащитной женщиной? – спросила она, не желая оставаться в долгу, но в то же время стараясь не втягиваться в серьезный, обязывающий разговор. – Ах, обычная бытовая тоска, Леонид Ильич…
– У вас? – искусно изумляясь, поразился он. – Ну, знаете, это ужасное преступление! Подобного допустить нельзя, непростительный грех! Беру на себя вину полностью… Вы мне позволите?
– С удовольствием… если вам так уж нужно позволение. – Она мило и несколько задумчиво улыбнулась. – Кому же еще и довериться? Мне кажется, возможности у вас соответствуют поставленной задаче.
Приподняв широкие сильные брови, он внимательно выслушал, глаза их встретились в каком то неосознанном вызове, даже в противоборстве, и затем он, уступая первым, засмеялся и кивнул.
– Помните же свои слова, Ксения Васильевна, не отступайте назад, как частенько случается у женщин…
– О о! – не согласилась она, тоже с волнующим горловым смешком. – Разве вы не знаете женщин, дорогой Леонид Ильич, я считала вас достаточно умудренным в таком важнейшем вопросе…
– Вы мне льстите, Ксения Васильевна, – не захотел он сдаваться; рядом с этой удивительной, влекущей женщиной он терял контроль над собой, и даже присущее ему в высшей степени чувство элементарной осторожности исчезало, и он, словно схватив глоток свежего горного воздуха, окончательно высвобождался из своей постоянно сковывающей свинцовой оболочки. – Придется доказывать вам и другие свои качества, уж не обессудьте…
– Я на такую щедрость и не рассчитывала! Что вы, Леонид Ильич! – опять очень натурально удивилась она, глаза ее потеплели, – она не успела что либо добавить.
Заговорил Косыгин, и в коротком своем слове, звучавшем одноцветно и ровно, несмотря на то, что он говорил о предмете возвышенном и чувствительном, о божественном даре хозяйки дома, всенародно признанной певицы Евдокии Савельевны Зыбкиной, вышедшей из самой плоти трудового народа и составляющей вершинную славу достижений советской вокальной школы, а потому и удостоенной партией и правительством самого высокого и почетного звания народной, что и подтверждается ее чествованием сегодня на самом высоком уровне.
При этом сатирически настроенный академик Игнатов, отпив еще добрый глоток превосходного армянского коньяку из специальных кремлевских запасов, подмигнул супруге, и без того сидевшей словно на иголках и все сильнее нервничающей, и сказал, что всякая весьма обильная плоть часто одаривает себя всяческими нежелательными новообразованиями, но на это, к сожалению, никто не обращает внимания.
Здесь, пожалуй, стоит оборвать официальную часть торжества, небывалого даже для многое повидавших почетных гостей, потому что давно известна немудреная истина о том, что в любом высоком собрании главное происходит не в открытом действии, не в ярко освещенных парадных залах, а тайно, в темных закоулках и переходах, где нибудь даже на задворках, в местах хранения всяческого ненужного, давно отслужившего свое хлама прошлой жизни, в случайных вроде бы встречах и мимолетных разговорах, а то и в немых знаках, закодированных в особом шевелении пальцев или многозначительном изломе бровей. А потому и следует, вроде бы невзначай, но с умным и значительным видом, пройтись по этим закоулкам и темным местечкам, где по одной любезно сатирической дамской улыбке, по вскользь брошенному модному словцу, вроде бы внешне добропорядочному, допустим – рыло, по произнесенному на особый лад и с особой интонацией, сразу становится ясна суть происходящего, да и сама хозяйка вдруг высвечивается в неожиданно новом освещении и ракурсе. Так, соседями по столу у супругов Игнатовых оказалась известнейшая спортивная, уже сошедшая пара фигуристов, весьма корректных и любезных; напротив же место заняли люди незнакомые. Их было трое, и держались они, как и полагается в данной ситуации, настороженно и чопорно, с преувеличенной вежливостью. Правда, уже через пару рюмок, пропущенных тоже как бы невзначай еще до официального начала, один из них, сухой и высокий, с длинным лицом, трагически обрамленным явно крашенными бакенбардами, оказавшийся, как сразу же выяснилось, одним из модных композиторов песенников, с выступившей в лице желчью, пожелав своим соседям по столу здоровья и счастья, опрокинул в себя очередную стопку живительной женыненевой, задумчиво пожевал длинными тонкими губами и, нацелившись острым взглядом куда то в лоб именно Игнатову, изрек:
– А, собственно, позвольте спросить, за что?
И тут он многозначительно повел длинной головой в сторону главного стола, и бабочка у него на белоснежной манишке тоже как то вызывающе скособочилась и стала похожа на ироническую усмешку. И все сразу поняли все без дальнейших ненужных разъяснений; знаменитые фигуристы извлекли из своего богатейшего арсенала и напустили на свои лица самые приветливые улыбки, Наталья Владимировна, прежде чем поставить рюмку на стол, помедлила, а сам Игнатов, со свойственной всем академикам определенностью, взглянул в глаза песеннику открыто, с легким вызовом, что сразу же показало в нем опытного бойца.
– А просто за певучее горлышко, – сказал он в некотором раздумье. – Разве мало?
– Горлышко? За какое такое особое горлышко? – изумился песенник, округляя блестящие глаза. – Гм, горлышко… гм, черт возьми, конечно, очень важно – горлышко… гм… но я ее отыскал на заплесневелой фабрике и в люди вывел. В общежитии жила – шесть человек в комнатенке… гм… Там всегда держался какой то непереносимо дешевый мыльный запах… А теперь вот с трудом выцарапал приглашение… только через третьих лиц. Вот как оно – горлышко…
– При чем здесь, простите, прошлое? – вновь не удержался Игнатов, глядя на песенника с явным поощрением и интересом. – Это совсем другое, простите, Виталий…
– Виталий Аронович Соколов Волчек, – четко и враждебно отрапортовал, повысив слегка голос, песенник, но в это время Наталья Владимировна, употребив право, предоставленное каждой красивой женщине самой природой, с проникновенной улыбкой потребовала тишины и спокойствия, вознамерясь без помех выслушать всю речь главы советского правительства, и хотя Соколов Волчек, сверкнув глазами, вновь пробормотал что то весьма нелестное про некое бездонное горлышко, Наталья Владимировна своего добилась – за их столом на некоторое время воцарилась напряженная и даже мрачноватая, пронизываемая невидимыми молниями тишина.
Теперь следует обратиться и к главному событию вечера, когда после ответного тоста самой хозяйки, благодарственного и прочувствованного, с блеснувшей на глазах слезой, официанты внесли подносы с головой и окороками добытого на охоте Леонидом Ильичом матерого кабана, искусно зажаренными, украшенными и укрупненными различными соленьями, пряностями и разнообразной зеленью, с лежащими на загнутых вверх клыках большим разделочным ножом и вилкой.
Один из подносов, с головой и двумя задними окороками, был водружен на главный стол перед самим главою государства, и искусно приготовленная, напичканная изысканнейшими приправами дичь тотчас приятно защекотала ноздри гостей; хозяйка радостно воодушевилась, и Брежнев, вооружившись ножом и вилкой, отвалил от окорока изрядный ломоть и в первую очередь, под одобрительный и медоточивый гул зала, щедро оделил именно виновницу торжества, затем свою соседку слева. Послышались новые ахи и восторги, зашептались, что так и положено по охотничьему закону – за столом и должен хозяйничать и распоряжаться сам добытчик – и что Леонид Ильич сейчас просто великолепен и даже гениален. И только один Соколов Волчек, оскалив длинные прокуренные зубы, неизвестно почему почти по змеиному прошипел:
– Горлышко… а?
Мрачного злопыхательства раздражительного песенника, разумеется, никто, даже сидевшие с ним рядом, не захотели услышать. Отделив еще несколько порций от окорока и одарив ими наиболее выдающихся людей, Леонид Ильич одним неуловимым движением бровей переместил поднос с дичью на отдельный разделочный столик, где над ним тотчас захлопотали официанты; сам же удачливый охотник тотчас повернулся к своей обворожительной соседке – она притягивала его неудержимо. И Дубовицкая, со свойственной одаренным натурам чуткостью, уловив атмосферу всеобщего восторга, затуманенно взглянула на своего знатного партнера и сказала:
– Вы вызываете всеобщее восхищение, дорогой Леонид Ильич… Право… Я горда, от присутствия рядом с вами судьба и на меня бросила свой благосклонный блик. Не к добру, боюсь… боюсь, Леонид Ильич, – люди так злы и завистливы.
– О чем вы говорите, Ксения Васильевна! – запротестовал Брежнев. – Просто у вас плохое настроение, люди здесь ни при чем. Надеюсь, глоток доброго вина и пара ломтиков лесной щедрости и аромата все быстро переменят. Ваше здоровье, Ксения Васильевна!
– Благодарю… да вы просто поэт! Верю, верю, имея такого защитника…
Она подняла бокал и остальное досказала взглядом, глубоким и обволакивающим, и по его ответному движению, по заигравшим глазам поняла, что сегодня дома ночевать ей не придется – у этого ухоженного, полного еще сил и желаний мужчины, несмотря на всю его внешнюю доброту и какую то уютность, домашность, как она определила для себя, иногда прорывалось нечто страстное, темное и не только увлекало, неудержимо втягивая в душный омут и ее самое, но и начинало пугать, – она все чаще думала о необходимости выбрать подходящий момент и остановиться, как нибудь незаметно оборвать…
Отрезав кусочек мяса с зарумянившейся корочкой, она положила его в рот. Брежнев выждал и ревниво спросил:
– Ну и как?
– Превосходно! – искренне похвалила она. – Дух захватывает!
– То то! Учтите, это лишь начало! – засмеялся он и вновь поднял рюмку – подошла пора и ему сказать несколько приятных слов в адрес хозяйки и великого советского искусства вообще.
8
Вечер прошел удивительно по домашнему, мило и непринужденно, было много песен и красивых тостов, под конец вовсю разошлась и подвыпившая хозяйка, пела свои самые ударные цыганские шлягеры и романсы, звучали и подлинно народные жемчужины, затем, вспомнив о недавнем потрясении у любимой своей старой березы, Евдокия Савельевна перешла на плачи и причитания, и прослезился не только чувствительный Леонид Ильич, пробрало и желчно непримиримого академика Игнатова, – скосившая на него насмешливый глаз супруга иронически поджала губы – лицо у мужа было ребячески просветленным.
И все таки Косыгин, давний и верный поклонник таланта хозяйки, улучив минуту, уже собираясь уезжать, сказал:
– Вы, дорогая Евдокия Савельевна, берегите себя, вы наше национальное и государственное богатство и гордость. Вы сегодня как то особенно взволнованы… Здоровы ли, дорогая Евдокия Савельевна?
– Пустяки! – бодро улыбнулась хозяйка. – Так, маленькое, забавное происшествие… Я и говорить не хотела: скажи, никто не поверит. Просто я перед началом приема вышла подышать, собраться с мыслями, и в саду со мной встретилось далекое прошлое. Прямо у моей любимой старой березы, так, дорогое воспоминание. Я и расчувствовалась, такова уж женская душа, не может не пожалеть…
– Вы шутите? Прошлое? Как это может быть? – спросил Косыгин, и глаза у него стали неподвижными и круглыми, какими то отсутствующе раздраженными. – А что же охрана? Бездельники…
– Да не берите в голову, Алексей Николаевич, милый, вся наша жизнь – потеря! Годом раньше, годом позже, – она говорила со своей обычной, подкупающей простотой, – какая разница! Я не в обиде, за каждым из нас тянется свой след. Было даже интересно… Здесь все очень личное, ей Богу же, Алексей Николаевич! Я не в обиде и могу перекреститься…
– Не надо, – остановил ее Косыгин, представив себе эту подлунную, среди берез, картину. – Надеюсь, вы никому не говорили? Нет? И не говорите. Не будем создавать пикантные подробности этого вечера для некоторых ценителей… Тем более, вы говорите – личное…
– Я понимаю, Алексей Николаевич, – вздохнула хозяйка, прикрыв глаза длинными приклеенными ресницами. – Целиком полагаюсь на вас.