По их лицам было невозможно даже отдаленно представить суть их разговора. Косыгин не удержался и засмеялся открыто и свободно.
– Такой, как вы, второй нет, – сказал он, и по его глазам, по какому то особому чувству, прорвавшемуся в его обычно сдержанном голосе, она поняла, что внакладе не останется.
9
Никто не знает, почему мужчина выбирает именно вот эту женщину, а не ту, блондинку, а не брюнетку, и почему именно эта, а не та, позволяет себя выбрать, и тем самым приобретает неограниченную порой власть не только над телом, но и над душой мужчины, и даже над судьбами множества других людей, особенно если выбранный ею мужчина добился больших высот в жизни и достиг вершин власти, потому что никто не в силах подавить свою природу полностью, и, что ни говори, как ни философствуй, главное в жизни все равно происходит в половом поле между мужчиной и женщиной – иного и не дано.
Не спалось, и даже выпитое вино не помогало; она знала, что и он не спит, и что ему хочется курить, просто он превозмогает себя, стараясь ее не потревожить. А у нее у самой было какое то двойственное состояние призрачности, полуправды полупустоты, да и он, по видимому развращенный вниманием и доступностью женщин, а еще больше своей властью, давно уже отвык видеть в женщине отражение самого себя, необходимость полного единения и подчинения, растворения женщины в самом себе, исчезновения ее до ослепительного стона, до взрыва, до распада… Хотя с ним все равно хорошо и даже приятно, он настойчив, не хам, ласков и мягок без приторности, и она, скорее всего, поэтому и привыкла. Ну и что? Она понимает всю трагикомичность и нелепость своих с ним отношений, отравленное острие проникает все глубже и глубже и когда нибудь убьет ее… Ну и что? А может, это всего лишь фантастический сон? Бывают же у актрисы, уже далеко не юной, фантастические сны? Занавес в который раз поднимается и опускается, а сама трагикомедия, в которой перемешаны правда и ложь, никак не кончается… Просто однажды все оборвется, мгновенно и навсегда, и наступит пустота.
Она ощутила свое длинное, прохладное и сильное тело как то отдельно от себя – как нечто постороннее и ей не принадлежащее. И это тоже был сон – она хорошо знала взрывчатую энергию, заложенную в ее теле, и знала способы управлять ею. Она сосредоточилась и приказала себе бросить дурить, мужик есть мужик, получил свое, и больше ничего ему не надо, он никогда не поймет и не оценит женской души, ему нужно тело – такова уж игра природы, ее неистощимая фантазия и ее слепое могущество, ее правота в отыскании кратчайших путей… Но к чему?
– У тебя царское имя, – неожиданно сказала она. – Леонид… Лео, Лев – гордое греческое звучание. Представляешь, я одна на берегу океана, среди тропических миражей. Пальмы, пальмы… Иду, а навстречу – ты, с огромной золотистой гривой, и глаза – золотые и беспощадные. Видишь меня, начинаешь рвать землю когтистой лапой и рычать. Я в ужасе, ищу спасения, а затем бессильно падаю на колени… Господи, а ты… Что ты делаешь дальше?
– Ничего особенного, – не сразу ответил Брежнев. – Просто съем. Упускать такую добычу?
– Ну, вот видишь…
– Жизнь беспощадна. Ведь я так устроен и по другому не могу!
– Леонид, это примитивно! – засмеялась она. – Придумай что нибудь поинтереснее, ну, пожалуйста…
– А я больше ничего другого не знаю, – продолжал настаивать он. – Да и чем же плохо?
– Ты хочешь курить, – сказала она. – Оттого ты такой кровожадный. Кури, кури, пожалуйста, сигареты и зажигалка, кажется, где то здесь… ага, вот, возьми. Теперь твоя свирепость несколько поубавится, а я с облегчением выпью глоток вина. Ты не против?
– Я тоже… мне коньяку…
В просторной, слабо, до полумрака, освещенной комнате с толстым ковром на полу ничего нельзя было разглядеть; Ксения по памяти прошла к холодильнику в соседнем помещении, открыла его и на мгновение зажмурилась от брызнувшего в глаза света. Затем взяла бутылку коньяка, еще какое то вино и спросила:
– Леонид Ильич, закусывать будешь?
Он не ответил, и она, прихватив тарелку с бутербродами, вернулась, устроила все это на прикроватном столике, затем принесла рюмки, большие фужеры и минеральную воду.
Привстав на локоть, Брежнев, не отрываясь, ощупывал взглядом ее фигуру – точеные длинные ноги, бедра, плавную спину – и начинал чувствовать подымавшееся раздражение: она была слишком хороша и еще более независима; как птица небесная, она не думала ни о силках, ни о западнях и летела, куда ей вздумается, и это было досадно. Она от него ничего не требовала, что тоже было непривычно и настораживало. Хотя что ему еще оставалось в жизни? Политбюро? Фальшивая власть над миром? Дети? Что сын, что дочка, эта уж особенно, ставшие неуправляемой и тяжкой обузой? Огромная, пугающая страна, которую не объять даже самой смелой коммунистической фантазией? И кто посмеет его осудить, может быть, товарищ Суслов или товарищ Андропов?
Он усмехнулся: у любых, самых блистательных товарищей вокруг него свое подполье, загляни – отшатнешься.
Ксения принесла маслины и конфеты, присела на кровать, и он уловил дразнящий запах теплого женского тела и подумал, что если бы это случилось лет двадцать назад, ночь была бы совершенно иной.
Он привстал, легко подтянулся к спинке кровати, взял рюмку, и они, оба ощущая трепет и загадку момента, выпили в странном молчании, что заставило их еще сильнее почувствовать необычайность их свидания – оба они подумали о совершенном своем одиночестве в мире, о случившейся близости, о том, что именно чувство одиночества, несмотря на разницу в возрасте и положении, крепко, как заговорщиков, связывает их сейчас друг с другом.
Он поцеловал ее руку у локтя, на сгибе, уронил рюмку на ковер. Ксения тихо засмеялась, склонилась над ним и поцеловала его куда то в висок, ее грудь коснулась его плеча, – он давно не ощущал такого прикосновения и потянулся было к ней, но она неуловимо отстранилась.
– Приходит и глядит, – сказала она, вздохнув и повергая его в легкое недоумение. – Именно так: глядит, глядит, молча и как то мудро. У меня предчувствие, еще один шаг и – обрыв… Знаешь, Лео, такой блестящий, черный, весь сквозной – конца краю нет…
– Подожди, подожди, кто приходит? Кто глядит? – спросил Брежнев с некоторым интересом, в то же время с мыслью о бесконечной и капризной женской игре. – Зачем?
Она коротко вздохнула, приподняла плечи.
– У него нет лица, одна пустота, – сообщила она. – На прошлой неделе в гримерной сижу, готовлюсь на сцену, идет Шекспир, готовлюсь встретить свой последний час… сладкий час в объятьях ревности… И чувствую плечами взгляд… Поворачиваю голову – стоит у двери, высокий, в темном костюме, в больших очках. Затемненных… Еле удерживаюсь от какого то мистического ужаса, у него лица нет – одна пустота. Очки есть, а лица нет…
– Ну, Ксения, вот именно – сплошная мистика, – сказал Брежнев, чувствуя в плечах тихий, сквозящий холодок. – Слишком воображение расходилось. А я-то вначале всерьез…
– А ты верь, я тебе очень серьезно говорю, Леонид Ильич, – сказала она опять с коротким, задавленным вздохом. – Он и раньше являлся, очень настойчиво. А однажды пригрозил – приказал убираться из Москвы в неизвестном направлении. Представляешь? Я опять не смогла рассмотреть его лица. Мне кажется, многое здесь связано и с тобой, Лео, с нашими отношениями… Ходит, ходит следом – дышать нечем!
– Чушь! – сказал Брежнев беспечно и успокоенно, безоговорочно уверенный сейчас в непререкаемости своих слов. – Бояться нечего, пустяки! Никто ничего не посмеет, ни одного шага не посмеет сделать… Ты, загадочная и гордая, тоже могла бы быть со мной более откровенной, открытой. Ты мне слишком дорога, чтобы многое узнавать от других. Согласись…
– Ага! – сказала она и налила себе вина. – Значит, все таки мои опасения и страхи не напрасны? За мной следят?
– Ксения, я хочу еще немного выпить… Там пожевать что есть? Орешки? Можно тебя попросить?
– С удовольствием, – с готовностью отозвалась она. – Странно, я столько вчера съела и опять проголодалась, уничтожаю бутерброды. Безобразие, можно ведь и в два счета растолстеть…
Накинув на себя прохладное кимоно, она зажгла ночной светильник, вновь наведалась к холодильнику и вскоре вернулась с большим расписным подносом, нагруженным всякой всячиной, устроила его прямо на кровати.
– Я отыскала тут что то вкусненькое, жареных перепелов, слушай, Лео, мы недурно устроились, – сказала она и под его взглядом, прикрывая ноги, запахнула полы кимоно. – Хочу тебе предложить выпить за тех, кто всегда в пути, в поиске, за их вечную любовь к странствиям души. Мне кажется, я сама с некоторого времени именно в таком состоянии – иду, иду куда то, а куда – не знаю, да и не хочу знать. Зачем? Самое ведь главное – не останавливаться до самого края…
Она подняла бокал, посмотрела на розовато нежное вино на свет и, немного отпив, чему то улыбнулась и бросила в рот соленый миндаль; Брежнев молча последовал ее примеру и, устроившись поудобнее, подложив под локоть подушку, еще больше придвинулся к спинке кровати.
– Смотри, Лео, не поранься, – предупредила она, – не раздави хрусталь, рюмка, по моему, под тобой…
– Да нет, вот она, рядом. – Он поставил рюмку на поднос, закурил; ожидая, Ксения отпила вина и, Необычайно ясно представив себя со стороны, почему то именно глазами няни Устиньи Прохоровны, сама ужаснулась, осуждающе покачала головой и что то задавленно в страхе пробормотала. Затем так же, без всякого перехода и усилия, вернулась назад. «Да ты, милая моя, пьяна, – подумала она. – Смотри не осрамись, вот будет потеха…»
Она ощутила на себе особенно тяжелый и пытливый мужской взгляд.
– Как там у вас в театре? – спросил Брежнев, наслаждаясь покоем, хорошей сигаретой, близостью любимой и умной женщины и, главное, мыслью о двух свободных днях впереди, предстоящей возможностью сесть за руль сильной и послушной машины и отдаться стремительному и непрерывному движению, раствориться в нем и уже совсем окончательно обо всем забыть. – Как ваш знаменитый… ну, Задунайский, перестал вязаться?
Допив вино, Ксения переставила поднос на столик, поправила подушки и легла, вытянув ноги.
– Ты, Лео, заелся, жареного перепела не хочешь…
– Не хочу, что там есть? Одни кости.
– И мне самой почему то расхотелось… Знаешь, Лео, я всегда, с самого рождения, пожалуй, любила театр, а вот повзрослев, я просто стала растворяться в его атмосфере, – призналась она, стараясь продлить свое путешествие в неслышно льющуюся фантастическую ночь и понимая неизбежность и неотвратимость ее продолжения. – Ты, Лео, даже представить себе не можешь, какое всепоглощающее и всеотражающее зеркало – театр… Мир вдохновения, возможность прожить десять, сто, тысячу жизней и в каждой из них открывать в себе новую личину. А выходя из очередной судьбы, вновь обрушиваться в грубую реальность, правда, к сожалению, с очередными необратимыми изменениями уже в самой себе – такое странное, иллюзорное чувство… Впрочем, что это я, Лео, совсем неинтересно! На твоих подмостках разыгрываются такие трагикомедии – никакому Шекспиру не снилось! Какой там Рашель Задунайский!
– Нет, почему же! – возразил он весело. – Все твое касается и меня, мне не только интересно, мне это дорого и близко, неужели ты сомневаешься?
– Если бы ты видел, как на меня сейчас смотрят в театре! – засмеялась Ксения. – Ты, Лео, был бы просто восхищен!
– Как на всемирный потоп, – предположил он, втягиваясь в забавную и давно забытую им игру. – Так?
– Угадал! Стра ашными глазами, – протянула она с некоторым тайным удовлетворением. – Сам Рашель Задунайский на той неделе целый час советовался со мной по репертуару на следующий год, он ни за что не хотел меня отпускать, пока я все не одобрю.
– Вот как! – простодушно удивился Брежнев, пребывающий в приятном расслабленном состоянии. – Раньше было иначе?
– В театре знают все, дорогой Леонид Ильич! – строго и со значением сказала Ксения и вздохнула. – И раньше, следовательно, было не так… Далеко не так. Знаменитый на весь мир Рашель Задунайский преследовал и упорно изгонял меня из театра за мою чрезмерную, как он изволил браниться, русскость и мое пристрастие к ложным якобы национальным ценностям. Здесь он всегда был беспощаден, – о о, даже страшен в своем праведном гневе…
Тут Ксения запнулась, приподнялась, глаза ее как бы сблизились, стали маленькими и сверлящими буравчиками – она одним взмахом ладони смахнула с себя волосы, вторым неуловимым движением той же ладони заставила свои уши увеличиться и обвиснуть, и в то же время подбородок у нее выпятился, стал массивным и почти квадратным, и она превратилась в какого то весьма неприятного зануду, плешивого, с небольшой заостренной головкой, все время шумно сдувающего с себя и нервно стряхивающего длинными пальцами с плеч какие то невидимые пылинки. – И что вы, дорогуша, все время твердите «русский» да «русский»? Запомните, ваше назойливое и настырное словечко далеко не главное в лексиконе человечества, дорогуша. Запомните, очень советую! И никогда оно, сие словечко, главным не будет, а мы с вами служим в реалистическом театре, поэтому и должны оставаться высокими реалистами! Вы выбиваетесь из моего общего режиссерского рисунка, из ансамбля намеренно, заметьте себе – намеренно! Рашель Задунайского не проведешь! Или подыщите другое место, или извольте приобрести естественные для моего театра цвета! – И без того тоненький и менторски занудный голос говорящего, звучавший как бы откуда то из за шторы на окне, приобрел нечто змеиное, свистящее и жалящее, и изумленно слушавший Брежнев невольно слегка отодвинулся. – Да, да, дорогуша, чуждые нашему прославленному театру идеи и систему поведения вы можете воплощать где нибудь в другом месте, хотя бы у того же давно спятившего Равенских! Но только, позвольте вас еще раз предупредить, не здесь! Не здесь, в нашем светлом храме, основанном великими корифеями! Слышите, дорогуша, нашими корифеями! – Щеки у говорившего гневно округлились, и он с силой дунул себе на грудь, затем на одно плечо и на другое и сразу как то неуловимо опал и лежал бездыханный, с пустым мертвым лицом, открытыми, но незрячими глазами, затянутыми мглистой пленкой, и нос его тоже прямо на глазах вытягивался и заострялся, и лицо окончательно деревенело.