– Точно! Послушай, Олег, давай сейчас к нему махнем, недалеко ведь, в самом центре, на задворках Елисеевского! – вскинулся он, радуясь недоверчиво и ожидающе загоревшимся глазам Чубарева, и тут же добавил: – Что? Не хочется? Или боишься? Конечно, куда нам, слабо, не поедем, разумеется…
– Почему не поедем, Лапа? – удивился Чубарев, расплескивая коньяк и решительно ставя рюмку на стол.
– Стары стали, женщины нас не пустят, да и поздно уже…
– Договаривай, договаривай, что ты еще думаешь обо мне, – рассерженно надвинулся на него Чубарев.
– Ничего, – развел Лапин руками, – больше ничего…
– А раз ничего, значит, сейчас и едем, – оборвал его Чубарев, оживленно подхватываясь. – Я своей половине все объясню, она у меня и не к такому привыкла, а у тебя женщины из другого теста, что ли? Дочь еще мала распоряжаться, сестра не теща, так что собирайся, едем! Едем! Никаких гвоздей! Каким он стал, Севка Ростовцев?
– А этого я тебе не скажу, – заупрямился Лапин, с оживлением собирая со стола коньяк, лимоны, конфеты, кое-что из закуски и пряча всю эту снедь в портфель. – Раз едем, сам увидишь, не тот эффект будет. – Он бегло окинул стол взглядом, отыскивая, что бы еще прихватить с собой. – Понимаешь, – объяснил он на ходу Чубареву, – у меня ведь паек академический, а ему со снедью туговато приходится.
– Ну, ну, давай, давай, – поторапливал Чубарев, загоревшись мыслью увидеть Севку Ростовцева, третьего из их неразлучной троицы по последним классам гимназии, вечно углубленного в себя, никогда ни с кем не вступавшего в споры и тихо, упорно, благоговейно, как пророка, боготворившего молодого тогда еще Николая Рериха; сейчас Чубарев был раздосадован и обескуражен тем, что не смог, даже попытавшись, вспомнить, что сталось с Севкой после гимназии. И поэтому, как обычно, когда он бывал сильно недоволен собой, с особой горячностью и напористостью стал разъяснять растерявшимся вначале женщинам причину необходимости их с Лапиным немедленного ухода, напирая на чувство мужской дружбы, и Вера Дмитриевна, послушав и мягко улыбнувшись, махнула рукой.
– Боже мой, к чему так много слов? – простодушно удивилась она. – Идите, идите… Мы здесь чаю попьем, а до гостиницы я сама доберусь, не первый раз… Вы не против, Майя Сергеевна? Отпустим наших мужчин похолостяковать?
Майя Сергеевна осуждающе поправила очки, но вмешиваться не стала, и минут через сорок Лапин с Чубаревым, тяжело отдуваясь и часто останавливаясь, уже взбирались на седьмой этаж по плохо освещенной, запущенной лестнице старинного, с виду респектабельного московского дома, а еще через четверть часа тяжелая, с потрескавшейся старой краской дверь распахнулась и они увидели невысокого, плотного, лысеющего человека с удивительно детски голубыми глазами, и в ту же секунду Чубарев узнал их. Шумный, объемистый, громогласный по сравнению с открывшим им хозяином, он сразу заполнил собой пространство большой передней, завешанной и заставленной самыми невероятными вещами; Ростовцев расцеловался с Лапиным, сдержанно подал руку Чубареву.
– Не узнал, не узнал, – огорченно крякнул тот; Лапин, чуть в стороне, насмешливо покашливал, ожидая.
– Виноват, запамятовал, – отступил на несколько шагов назад Ростовцев, склонив голову набок, с дружелюбным любопытством всматриваясь в пришедшего.
– Прекрасно, вот и договорились, – заметил Лапин с понятной иронией, пробрался мимо них в комнату к столу и осторожно водрузил на него портфель. – Правда, жаль, ведь иногда так хочется, чтобы тебя просто узнали…
– Хватит тебе, Ростя, поди к черту! Хоть ты и академик, в человеческой душе ничего не смыслишь, – с досадой огрызнулся Чубарев, и в это время Ростовцев растерянно развел руками, отступая назад.
– Никак Чубарев… Олег, – сказал он неуверенно и тотчас убежденно добавил: – Ну конечно, он самый, Олег Чубарев, только громадный и толстый… до неприличия…
От нахлынувших чувств Чубарев засопел, который раз сегодня после негаданной встречи с Лапиным переживая какое-то грустно-растерянное откровение перед стремительностью времени и невозможностью ничего, даже самое желанное и заветное, вернуть хотя бы на одно мгновение. Он видел, что и у Ростовцева от усилия казаться спокойным на высоком голом лбу резче обозначилась крупная вертикальная морщина.
– Давай, что ли, обнимемся, – предложил Чубарев, стремясь скорее разрушить невидимую преграду, с каждым мгновением все сильнее затвердевавшую между ними. – Что ж, нам так вот и стоять столбом? – И, широко шагнув, обхватил, пригнувшись, Ростовцева, с отвращением чувствуя подступившие к горлу противные старческие слезы; они трижды расцеловались.
– Ты не задави его, – забеспокоился Лапин. – Тебе человечество не простит.
– Ну вот, ну вот, – пробормотал Чубарев, отстраняясь от своего старого однокашника, но по прежнему не отрывая от него глаз, и Ростовцев, смущенно покашливая, пригласил их пройти дальше.
Чубарев увидел, что находится в мастерской художника, как вскоре выяснилось, служившей одновременно и его домом. На передней стене висели маски Пушкина и Бетховена; на большом столе, заваленном всяческим хламом, выделялась характерная голова Нефертити из незнакомого Чубареву минерала, с прекрасным, точеным лицом земной женщины и загадочными, неземными, нездешними глазами. Было множество и других неизвестных Чубареву предметов и украшений, которыми бывают обычно забиты мастерские художников, – от смирно выстроившихся в ряд на простой широкой сосновой полке цветастых дымковских глиняных игрушек до лаптей и гжельской величественной бабы в сарафане, держащей в руках серебряный старинный крест. Пока Чубарев озадаченно, с каким-то детски-обиженным выражением лица, осматривал мастерскую, Лапин, любивший бывать здесь и выбиравшийся к Ростовцеву при малейшей возможности, выложил из портфеля на круглый, резной, красного дерева столик в уютной нише прихваченные с собой припасы, раскупорил неначатую бутылку коньяка. Ростовцев ладил кофе на спиртовке тут же, в боковом закутке, приспособленном под кухоньку.
– Выпить захватил, – сказал Лапин сердито, чувствуя, что хозяин чем-то недоволен. – У тебя же не найдешь по этим временам. Закусить тоже надо… Чего ты дуешься, вон кофе убежит… Скажи лучше, что Даша?
– Вероятно, самое малое еще пролежит с неделю… Сегодня был у нее, – брезгливая улыбка на лице у Ростовцева погасла. – Кажется, на этот раз выкарабкалась…
– Тут вот ей Майя кое-что передает, вот лимоны, шоколад от меня. – Лапин положил на стол еще один сверток, потом передумал и переложил на сосновую полку, где в живописном беспорядке громоздились замысловатые фигурки, плетенные из соломы, с изрядным слоем пыли на них. – Боюсь, знаешь, под сурдинку слопаем, и ничего не останется. Скажи, кланяется ее старый обожатель… и скажи, чтобы не смела ни о чем таком думать…
– Хорошо, все передам, – кивнул Ростовцев. – Только ты не очень-то шикуй, подумаешь, Савва Морозов нашелся. Вчера из Сибири, из Томска, один знакомый геолог рыбину вяленую – во-о! – приволок.
– Ладно, пригодится, – хозяйственно решил Лапин и подмигнул, указывая взглядом на Чубарева, давно уже въедливо рассматривающего один из портретов; Чубарев, словно почувствовав постороннее внимание к себе, досадливо мотнул головой и не оглядываясь продолжал всматриваться в странно знакомое, совсем юное, лет семнадцати, лицо, стараясь понять, чем же так завораживает эта словно бы небрежно брошенная на картон тень легкой усмешки в глазах, осветившая все лицо какой-то глубоко затаенной мыслью. Не оглянулся Чубарев и на голос Лапина, зовущего всех к столу. Продолжая напряженно вглядываться в привлекший его внимание портрет юноши, Чубарев медлил; сам того не ожидая, он попал в совершенно незнакомый ему мир; здесь царили свои, особые законы, и здесь и сам он, Чубарев, и вся его жизнь мерились иными ценностями, о которых он не имел даже малейшего понятия.
Он подошел к столу, в рюмках был уже разлит коньяк.
– Так, – сказал он неопределенно, поднимая рюмку. – Это все твое, Сева? – повел он головой на стены.
– Мое. Не нравится?
– Почему? Наоборот. Все очень нравится. Не знал, не знал…
– Наш Сева из породы чудаков. Трудится в свое удовольствие. – Нельзя было понять, чего в тоне Лапина больше – осуждения или гордости. – По заказу не пишет, не выставляется, критика о его существовании, по-моему, даже не подозревает, и картин его, кроме друзей, никто не покупает, – с удовлетворением потыкал он себя пальцем в грудь. – Жену уморил, в больнице лежит, она любит этого бандита до исступления. Завидно! – Лапин говорил в прежнем шутливом тоне, но в нем чувствовались отголоски застарелых споров. – Выпьем за чудаков! Их любят женщины!
– Нет, братцы, что в нашей встрече самое лучшее? – Чубарев восхищенно обвел взглядом мастерскую. – Что мы есть. Скажи, Сева, – спросил он, указывая на портрет юноши, задевший его за живое, – ты сам себя нарисовал? А?
– Это его сын, Олег, – ответил Лапин. – Он в сорок четвертом, уже к самому концу, погиб…
– Вот оно как… Прости, не знал, – повернулся Чубарев к художнику. – Ну, тогда за них, кто не вернулся… за их память… Все равно ведь они есть.
Они стоя выпили, помолчали, думая каждый о своем, их объединяла не только молодость и все с нею связанное, их объединяли и потери, понесенные каждым. И опять первым не выдержал самый нетерпеливый, Чубарев, вспомнил какой-то совершенно стершийся из памяти случай с Лапиным на гимназическом балу, ужаснулся, как быстро все пролетело, и теперь, когда он знал уже точный адрес, еще раз подошел посмотреть на портрет погибшего сына Севы Ростовцева.
– Скажи, Сева, – спросил он немного погодя, – вот Лапа говорит, что тебе трудно… Но почему так? И можно ли тебе чем-нибудь помочь?.. Что, я что-то не так сказал? – спросил он, заметив, что Лапин сдвинул брови.
– Все так, Олег, – улыбнулся Ростовцев. – Дело лишь в том, что Лапа меня характеризовал сейчас с высоты своего академического пайка… А ведь мне ни от кого ничего не надо… Поймите, ребята, жизнь коротка, нужно уметь освобождаться от всего лишнего, что мешает в дороге. У меня есть все необходимое, а от лишнего я вовремя освобождаюсь. Ну, например, от счастливых концов в книгах, и академиков в том числе, – он иронически поклонился в сторону Лапина.
Чубарев снова огляделся, словно отыскивая подтверждение последних слов хозяина. Действительно, почти полное отсутствие посторонних мелочей, поразительная замкнутость в какой-то одной, раз и навсегда установившейся духовной сфере, пожалуй, составляли суть этого только что открывшегося ему мира.
– Все необязательным быть не может, – в Чубареве вспыхнуло чувство противоречия. – Есть что то главное и для тебя, Сева. Что?
– Конечно, есть, – тотчас согласился с ним Ростовцев; спокойная доброжелательность и в то же время какая-то главная мысль, постоянно владевшая им, отличали его манеру держаться и заставляли вслушиваться в каждое произнесенное им слово. – То, что никогда не проходит, – сказал тихо Ростовцев. – Дети, цветы… материнство… Гармония, заложенная в самой природе… Понимаешь, для меня обыкновенная зеленая ветка важнее, чем все лозунги мира, вместе взятые… она непрерывно обновляется, ветка, а лозунги устаревают…
– Когда же ты таким стал? – ахнул, к явному удовольствию Лапина, Чубарев.
– Почему стал? – спокойно возразил Ростовцев, в свою очередь с профессиональной цепкостью отмечая сильный разлет седых бровей Чубарева, выражающих сейчас крайнее возбуждение, мощный лоб, похожий на старый, высунувшийся из земли валун, неспокойные руки. – Зачем сразу искать какую-то внешнюю причину? А если в каждом из нас еще до рождения уже самой природой закладывается определенная программа? А потом, если тому способствуют обстоятельства, программа и срабатывает.
– Ты имеешь в виду соотношение таланта и действительности?
– Пожалуй… Мне кажется, если бы я мальчишкой не встретил Рериха, во мне так бы и осталось лежать мертвым грузом самое главное, – скорее подумал вслух, чем сказал, Ростовцев. – А после этой встречи появилась цель, вот я старательно и топаю к ней… всю жизнь.
– Врешь, Сева, врешь! Для того чтобы это твое главное исполнилось, знаешь, сколько еще всего надо? – Чубарев ожесточенно двинул рукой в сторону Лапина. – Надо, чтобы вот он свою керосинку кочегарил, надо, чтобы мой завод, будь он неладен, во всю ивановскую грохал, надо, чтобы кто-то хлеб сеял, да затем молол, да пек… Мало ли чего еще надо! – Чубарев размашисто ткнул пальцем в полотно на стене. – Надо, чтобы вон… твой сын где-то в чужих полях остался…
– Все правильно, Олег, – не сразу отозвался Ростовцев. – Все необходимо. Все, что ты перечислил, и еще многое другое. Но художник, пойми, художник созревает по своим законам… Иным, чем кузнец, и пахарь, и, прости меня, технократ… То, что из меня получилось, если получилось что-то, – он с раздражением повел головой по стенам, – ни из кого другого не могло получиться, ни из Лактионова, ни из Пластова, ни из Коненкова… И так же у них… Ну, дилетанты ведь все, за исключением самих творящих, это давно известно, – примиряюще улыбнулся Ростовцев, но Чубарев не пошел на уступку.
– Ты, конечно же, только себя относишь к ним, к творящим? – спросил он.
– Почему же только себя? – все с тем же обезоруживающим, ровным спокойствием не согласился Ростовцев. – Вы теперь уже не перекраиваете карты мира, вы всего лишь играете шариком. Вон один из главных кочегаров эпохи, – кивнул Ростовцев в сторону Лапина. – Как шарахнут свою керосинку, все у Данте в гостях будем. Я хочу о другом сейчас. Природа творит, народ творит, ребенок творит. И человек чем дальше будет уходить от своей природы, тем нужнее она ему будет, тем упорнее он будет ее искать. Пусть даже неосознанно, интуитивно. Ты когда-нибудь замечал, как прекрасна метель, как она музыкальна и гармонична?
– Слушай, Сева, подари мне что-нибудь, а?
– Бери что хочешь, кроме сына… там у меня еще, в боковушке, на стеллажах много лежит. Вешать некуда…
– Послушай, давай мы тебе у нас в Холмске персональную выставку организуем? Глубинку послушаешь, Россию-матушку.