Оценить:
 Рейтинг: 0

Картины Италии

Год написания книги
2020
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
9 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Сегодняшний Данте

Недавно городской совет Флоренции проголосовал за отмену приговора, вынесенного Данте Алигьери в 1302 году. Его тогда приговорили к штрафу в пять тысяч флоринов, конфискации имущества и двухлетнему изгнанию из Тосканы. Совершенно в нынешнем духе формально он был признан виновным в экономических преступлениях, но в действительности за этим стояли политические мотивы. Данте в это время находился в отъезде и для уплаты штрафа обязан был явиться во Флоренцию в течение трех дней, а поскольку не сделал этого, ему вынесли смертный приговор – «сожжение огнем до смерти». Двухлетнее изгнание тридцатишестилетнего поэта превратилось в пожизненное. В 1315 году объявили амнистию, но для этого надо было публично покаяться в церкви Сан-Джованни. Сохранилось гордое письмо Данте, в котором он не просто отказывается от этой процедуры, но и обосновывает позицию поэта-изгнанника: «Неужели я не найду на свете уголка, где можно любоваться солнцем и звездами? Или не смогу под каким угодно небом доискиваться до сладчайших истин?..» В течение двух десятилетий Данте жил в разных городах Италии и умер в 1321 году в Равенне, где и похоронен.

Можно отнестись к нынешнему решению флорентийского совета как к курьезу (что и сделали большинство средств информации). Но есть три обстоятельства, которые побуждают подойти к делу серьезно: социально-нравственное, социально-практическое, социально-культурное.

Социально-нравственный аспект заключается в том, что у преступлений против человечности нет срока давности. А смертный приговор выдающемуся поэту – такое преступление. Обречь на изгнание высшего носителя языка – значит нанести удар по нервному центру нации. Так было со всеми изгнанниками – от Овидия до Бродского, и забывать об этом нельзя.

Социально-практический мотив: Флоренция – это туризм, а своим главным представителем в мире город назначил именно Данте. Неохватен перечень гениев, которых породила или приютила Флоренция. Но первенство Данте – ее собственный выбор. Дома увешаны каменными табличками с цитатами из «Божественной комедии» и «Новой жизни». Сохраняется Дом Данте на виа Санта-Маргерита. В трех десятках метров – церквушка Санта-Маргерита-дей-Черки, где Данте впервые увидел Беатриче.

Переполненная туристами Флоренция нуждается в туристе хоть сколько-нибудь образованном, который будет отходить от протоптанных маршрутов, расширять диапазон. Для этого следует время от времени выносить на публику исторические события, актуализируя их.

Социально-культурное обстоятельство – животрепещущая современность Данте.

Вольтер язвительно заметил: «Слава Данте будет вечной, потому что его никто никогда не читает». Действительно, Данте – в числе тех гениев, которых уважают, не приближаясь: от Гомера до Джойса. Правда, «Илиаду» и «Одиссею» успешно экранизировали. «Божественную комедию» – пока нет. Можно вообразить себе фильмы «Ад» Алексея Германа, «Чистилище» Лукино Висконти, «Рай» Федерико Феллини, однако не случилось. Остается – читать, но даже и без чтения подвергаться этой проникающей силе. В истории культуры ничуть не менее важно, чем непосредственное воздействие, – опосредованное влияние.

Данте был в небрежении в XVII, XVIII и отчасти XIX веках: эпоха Просвещения отвращала взор от бездн «Ада» – они казались чрезмерными. Должен был наступить ХХ век, чтобы бездны выравнялись с газетными репортажами. Говоря о русской литературе, без Данте немыслимы ни Мандельштам, ни Заболоцкий, ни Ахматова, ни Бродский, а без них – все столетие. Поразительны и показательны даты издания превосходного русского перевода «Божественной комедии» Михаила Лозинского: «Ад» – 1939-й, «Чистилище» – 1944-й, «Рай» – 1945 год.

Помимо «Божественной комедии», у Данте есть еще одно величайшее создание – Беатриче.

В «Новой жизни» Данте не пишет ничего об обстоятельствах их встречи, но временных признаков – много. Поэт был одержим числами, и на их основании определили, что Беатриче было восемь лет четыре месяца, Данте – на год больше. Следующий раз они встретились через девять лет. Были слегка светски знакомы. Все их отношения – чистая, причем односторонняя, платоника. Из комментария Джованни Боккаччо мы знаем, что Беатриче, дочь зажиточного флорентийца Фолько Портинари, в двадцать лет вышла замуж за некоего Симоне дей Барди, а в двадцать три года умерла. С тех пор семь столетий живет символом любви.

ПЕРВЫЙ УРОК: диалектический переход количества в качество. Если говорить увлеченно, много и красиво, то – даже если не сказано ничего конкретного – образ сам собою материализуется. Срабатывает психологическая убедительность.

УРОК ВТОРОЙ: описание героини без произнесения слова о ней. Все, что сообщает Данте о Беатриче: в восемь лет она была в красном платье, в семнадцать – в белом. И все. А образ есть. Почему? Да потому, что Данте описывает, какое впечатление она производит на окружающих – прежде всего на него самого. Прием оказывается плодотворным. О блоковской «Незнакомке» говорится: «девичий стан, шелками схваченный», «в кольцах узкая рука», «очи синие бездонные». Все. Вполне достаточно. Когда она идет на фоне пьяных клиентов и сонных лакеев ресторана в Озерках, мы видим ее. О Брет Эшли из романа Хемингуэя «Фиеста» только и сказано, что ее фигура напоминала обводы гоночной яхты. И еще – что она коротко стрижена. Но все мужские персонажи романа в нее влюблены, и то, как она воздействует на мужчин, рисует ее с высочайшей выразительностью.

УРОК ТРЕТИЙ: идеал должен быть недостижим. Боккаччо жаловался приятелю в письме, что какая-то красавица не отвечает на его любовный порыв, потому что хочет, чтобы он продолжал писать ей стихи. Женщина понимала, что как только уступит, стихов больше не дождется.

УРОК ЧЕТВЕРТЫЙ, самый важный: в художественном изображении любви все зависит от субъекта, а не от объекта. Об адресате пушкинского «Я помню чудное мгновенье…» все известно. Анна Петровна Керн, урожденная Полторацкая, в неполные семнадцать лет отдана замуж за генерала Керна, на тридцать пять лет ее старше. «Мимолетное виденье» мелькнуло перед Пушкиным за шесть лет до стихотворения, написанного летом 1825 года, когда Анна Керн жила несколько недель в Тригорском, регулярно общаясь с поэтом. Пушкин знал, что у нее был любовник, его знакомый помещик Родзянко, и еще в декабре 1824-го вполне цинично расспрашивал того, какова Анна Петровна: «Говорят, она премиленькая вещь». Это к вопросу о «гении чистой красоты». Потом, когда Анна Петровна окончательно ушла от мужа, у нее в Петербурге были романы – среди прочих и с Пушкиным. Об этой связи, действительно мимолетной, поэт откровенно и нецензурно доложил в письме своему другу Соболевскому. Все это интересно и даже важно как факты биографии выдающегося человека А. С. Пушкина. Но в томике с надписью на обложке «А. С. Пушкин» существует великое стихотворение о «гении чистой красоты», от которого трепещут сердца поколений.

Это все – безотказно действующие матрицы «Новой жизни». А весь ХХ век – «Божественная комедия». Очень современный поэт Данте.

Василий Розанов на римской Пасхе

Пасху 1901 года Василий Розанов встретил в Риме (речь о западнохристианской Пасхе). Случай этот – не частный, даже не сугубо литературный, а важный общественный.

В «Итальянских впечатлениях» В.В. Розанова ярко проявилась абсолютная внутренняя свобода автора и поразительная писательская честность, когда правда жизни важнее любой самой драгоценной идеи.

Василий Розанов, написавший, что «кроме русских, единственно и исключительно русских, мне вообще никто не нужен, не мил и не интересен», нужды в загранице, похоже, не испытывал вообще. Даже путешествие по входившей в состав Российской империи Прибалтике для сорокатрехлетнего писателя стало экзотикой: «Нужно заметить, Бог так устраивал мою жизнь, что я не только не выезжал из любимого отечества, но никогда и не подъезжал близко к его границам». Тут нет ксенофобии, но нет и досады. Есть смирение перед высшей волей, но все же с оттенком удовлетворения.

Истоки подобного чувства – в распространенном (по сей день) убеждении: за рубежом настоящих, глубинных проблем нет. Эта уверенность и сформировала особый жанр русского путешествия, развивавшийся как роман испытания, как аллегория. Судьба заграницы – быть метафорой России, и путевые заметки эмоцию явно предпочитают информации. Русский путешественник видит то, что хочет видеть, а перед его умственным взором одна страна – родина. Как правило, ему чужд космополитический рационализм Монтеня: «Я не нахожу мой родной воздух самым живительным на всем свете». Когда Петр Великий «в Европу прорубил окно», наибольший интерес как раз окно и вызвало. Были бы стекла не биты, а что за ними – во-первых, не важно, а во-вторых, заранее известно… И из всех вопросов внешних сношений по-настоящему волнует тот, что пародийно задан Венедиктом Ерофеевым: «Где больше ценят русского человека, по ту или по эту сторону Пиренеев?»

Обычно путешественник возвращался с тем, с чем и уезжал: с противопоставлением западного материализма и русской духовности… Примечательно, что, разделяя отвращение Константина Леонтьева к «среднему европейцу», Розанов невольно помещает этот тип в декорации романского мира: «Ездят повеселиться в Монако, отдохнуть на Ривьере, покупают картинки “под Рафаэля”». А средоточием европейской культуры для него, как и для многих деятелей российского Серебряного века, была завершившая греко-римский путь Италия. Италии и предстояло рассчитываться за весь западный мир.

И прежде всего – за свою религию, ибо: «Чем была бы Европа без католицизма?» Самому потрогать Ватикан, так же, как он плотоядно трогал историю пальцами страстного нумизмата, – вот зачем Василий Розанов впервые в 45 лет все-таки отправился по-настоящему за границу.

Как и положено русскому путешественнику, он повез с собой Россию, рассыпая по пути ее крохи с назойливой щедростью: Салерно – «как наш Брянск» (а речь только о размерах), собор – «современник нашему Ярославу Мудрому» (а речь только о сроках), к месту и не к месту вспоминая Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского. Однако даже сейчас книгой можно пользоваться как путеводителем – столько в ней метких и остроумных замечаний о народе и об искусстве.

Гимназический учитель, Розанов преподавал читателю Италию, попутно учась сам. Выразительно сказано о Рафаэле: «Робинзон, свободно распоряжающийся на неизвестном острове!» О древнеримском миросозерцании: «Какое прекрасное начало религии у римлян: самая ранняя богиня – домашнего очага. Мы, христиане, решительно не знаем, к чему приткнуть свой домашний очаг». По поводу статуи Марка Аврелия: «Конь, движущийся в мраморе или бронзе, всегда живее человека, на нем сидящего, и похож на туза, который бьет семерку». Отчего в современной культуре нет красивых лиц: «Да потому, что душа залила тело».

Другое дело, что никакой общей искусствоведческой либо культурфилософской концепции у Розанова нет. Противоречивейший из русских писателей, опровергающий себя в пределах одной страницы, он таков и в «Итальянских впечатлениях». По любой затронутой проблеме легко набрать столько же «за», сколько «против». Правда, здесь (что для него редкость) Розанов попытался исходить из сверхзадачи – противопоставить католицизму православие с запланированным результатом – и оказался побежден своей собственной живой мыслью и чужой живой жизнью. Можно сказать и по-другому: Италия победила идеологию.

Слишком интеллектуально и эмоционально честен был Розанов, чтобы не прийти в искренний, истовый восторг от увиденного. Он – квинтэссенция русского человека, оттого помянутое русское «духовное превосходство» проявляется даже на пике восхищения Италией. Увлекательно следить за этими оговорками, словно случайными, но на деле (по Фрейду) именно корневыми.

Так, он поражен подвижностью итальянцев – транспорта, походки, мимики: «Я не видал апатичного, застывшего, тупого во взгляде лица, каких так много у нас на севере». И обобщающий образ: «У нас, в России, вся жизнь точно часовая стрелка; здесь, в Италии, – все точно секундная стрелка. Она, конечно, без важности…» В этом вводном слове «конечно» – вся суть розановского взгляда на иной мир: в осознанных и продуманных выводах звучит почтительное признание чужого, но из глубин души рвется свое.

Розанов борется. Сам с собой, разумеется. С собственной презумпцией. Ничего не выходит с идеей Италии как мертвой музейной пустыни. Впечатления – не по кускам, а в целом – единый торжествующий вопль: «Необыкновенный гений, необыкновенная изобретательность, необыкновенная подвижность». Видно, что более всего поразило Розанова: на все лады повторяемое – живость и, главное, жизнеспособность католичества. Нужно было мужество, чтоб написать о Ватикане – с осуждением даже, но с уважением и признанием мощи: «Там есть бесконечная дисциплина. Но это дисциплина не мертвая, а живая».

Не сами по себе подвижность и активность религии волнуют Розанова, а то, что по этой причине так велик приток художественных талантов и оттого так естественны в храме и музыка, и живопись, и образы животных. И хотя он твердит, словно заклиная, о несовместимости западного и восточного христианства, перед великим искусством расхождения стушевываются. А еще более – перед осязаемой жизнью, пережитым «чувством земного шара, особым космическим чувством».

Может быть, именно в католической Италии православный Розанов остро ощутил себя христианином вообще. Он коснулся христианства «пальцами» на сцене его непосредственного действия – в соборе и на улице – и испытал чувство теплой близости вместе с ощущением исторической взаимосвязанности, не конкретной – а всего со всем. Ревнивый испытующий взгляд оказался плодотворным.

(итал. текст: I Russi e L’Italia [«Русские и Италия»] / a cura di Vittorio Strada. Milano: Banco Ambrosiano Veneto – Libri Scheiwiller, 1995).

Катулл

Чтение античных авторов – занятие и увлекательное, и весьма поучительное. Нельзя не задуматься, как так вышло, что мы – то есть человечество – вот уже две – две с половиной тысячи лет только догоняем и догоняем. В самом деле, за что ни возьмись – архитектура, театр, литература, философия – всюду шедевры греков и римлян не превзойти. Ни о каком прогрессе речи нет. Еще повезло Новому времени, что не сохранились античная живопись и музыка, можно приосаниться.

Нагляднее всего картина в словесности. Ничего глубже Софокла, тоньше Платона, трагичнее Еврипида, смешнее Аристофана, изящнее Овидия, значительнее Марка Аврелия – нет в мировой литературе. И вершина любовной лирики – тоже там, в древности. Это Гай Валерий Катулл Веронский. Или просто – Катулл.

Он родился где-то возле Вероны, там провел молодость. На берегу озера Гарда, в прелестном местечке Сирмионе сохранились руины древнеримской виллы. Ее принято считать остатками загородного дома Катулла. Красота вокруг такая, что кажется понятным, почему выросший тут человек писал такие прекрасные стихи. Хотя это, конечно, ерунда – слишком простой ход мысли. Но в двух шагах оттуда – Верона, и, может, не случайно Шекспир в город Катулла поместил самое трогательное повествование о любви – трагедию о Ромео и Джульетте.

Из Вероны Катулл уехал в Рим, где и прожил до конца своей короткой жизни – он скончался чуть старше 30 лет. В Риме примкнул к литературному кружку Лициния Кальва. Они не были профессиональными литераторами – богатые молодые люди с поэтическими наклонностями. К словесности относились несерьезно, никак не ощущая себя властителями дум. Стихи называли «версикули» – «стишки». Эта легкость видна в сочинениях Катулла. Эта легкость завораживает до сих пор. Полная свобода самовыражения и позволила Катуллу так непринужденно говорить о самом важном в жизни.

Его лучшие любовные стихи обращены к Лесбии – под этим именем выведена Клодия, жена сенатора и наместника Предальпийской Галлии Метелла и сестра трибуна Клодия. Можно проследить, как Катулл влюбляется, ухаживает, овладевает, ревнует, злится, ненавидит, презирает, разрывает связь. Всего две дюжины стихотворений посвящены Лесбии – но это энциклопедия любви.

Современное нам понимание любви – неразделенно возвышенной и телесной – во многом от него. Пушкин, с его полнокровным жизнелюбием, гораздо больше обязан Катуллу, чем Данте или Петрарке.

В наше время есть выразительнейший пример катулловской линии любовной лирики. Это Иосиф Бродский. 60 стихотворений посвятил он М.Б. – Марине Басмановой. В последнем, 89-го года, есть строки: «Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и к финикам, / рисовала тушью в блокноте, немножко пела, / развлекалась со мной; но потом сошлась с инженером-химиком / и судя по письмам, чудовищно поглупела». Это, конечно же, Катулл прощается с Лесбией, и эти свирепые строчки вовсе не перечеркивают, а диковинным образом обогащают те пылкие и нежные признания, которые были прежде. Это ведь он, Катулл, написал: «Ненависть – и любовь. Как можно их чувствовать вместе? / Как – не знаю, а сам крестную муку терплю».

Наряд карнавала

Желание раздеться и желание одеться – два главных искушения человека и человечества.

Первый соблазн ярче всего явлен в Рио-де-Жанейро, второй – в Венеции. Если Рио – самый раздетый город планеты, то Венеция – самый одетый. Нет, она не опережает по богатству и многообразию нарядов другие города Северной Италии. Боже упаси обидеть, например, Милан – с его душераздирающей (имеется в виду та часть души, которая ближе к карману) улицей Монтенаполеоне. Витрины музейной красоты и почти музейной недоступности, где в последние два-три года появились надписи на нашем родном языке, и не только объяснимые деловые, вроде: «Принимаем наличные», но и трогательные: «Заходите, можно просто посмотреть». Можно и даже нужно – чтобы, как выражаются модные женщины, наметать глаз, то есть понять, что и как нынче носят. Это необходимо – потому что без таких минимальных знаний и зрительных навыков не насладиться в полной мере уличной жизнью североитальянских городов.

Дивное зрелище являет собой эта толпа, в особенности зимняя. Летняя – парадоксальным образом ярче, но монотоннее: на тех клочках, которые составляют одежду, не развернуться фантазии. Зимой же многовариантность покроев шуб, пальто, плащей, фасонов туфель, ботинок, сапог – ошеломляет. Общее здесь лишь одно – гармония и адекватность. У меня не хватит смелости утверждать, что женщины Северной Италии красивее других, но то, что они элегантнее и привлекательнее – готов отстаивать с тупой отвагой или более современно: в суде любой инстанции. Пусть ребята в мантиях просто выйдут на миланскую виа Данте или на флорентийскую виа Торнабуони – вопрос будет решен.

Венеция не превосходит нарядами богатые соседние города. Не шикарнее и не изысканнее упомянутых улиц набережная Ривадельи-Скьявони (по иронии истории, в переводе – Славянская набережная). Но нет города в мире, где бы одежда стала живой мифологией – благодаря карнавалу. Карнавал – удвоение наряда. Точнее – одежда в квадрате.

В XVIII веке карнавальная жизнь продолжалась месяцами, и около двухсот дней в году венецианцам позволено было носить маскарадный костюм. Сейчас этот праздник длится – правда, с бешеной интенсивностью – всего десять дней. Но именно традиция карнавала, выпадающего – в зависимости от Пасхи – на февраль или начало марта, заложила отношение к зимнему наряду. А поскольку истинный венецианец к самому карнавалу относится пренебрежительно, как к туристскому шоу (тем не менее великолепному!), то старательнее всего Венеция одевается к Рождеству и Новому году. Лучшие витрины на Мерчерии – в декабре. На рынке Риальто в предрождественские дни глазеешь вовсе не на бесконечное разнообразие даров земли и моря, а на тех, кто складывает эти дары в сумки. На периферии памяти маячат покупки в купальниках, но покупки в шубах их затмевают – и это правильное качание маятника.

Два главных соблазна – желание раздеться и желание одеться.

Первая страсть определяет демографическую картину мира, а демография – в конечном счете, важнейшая из наук, имеющая отношение к повседневному бытию: чем гуще селится человек – тем хуже живет.

Второй соблазн всегда был движущей силой цивилизации: не ради хлеба насущного воевал и плавал мужчина, а чтобы украсить себя и своих женщин. Что искали навигаторы и землепроходцы, совершая великие открытия? Пряности, золото, драгоценные камни, меха. Не кукурузу же. Неистребимое влечение к излишествам правит миром.

Цивилизацию следует отсчитывать с того момента, когда наш непричесанный и неумытый предок, руководствуясь бесполезными эстетическими соображениями, подрезал наброшенную на себя длинную теплую шкуру каменным ножом (так подлинное искусство кино началось не со съемки, а с монтажа). Крой шкуры – знак самоощущения личности. Цивилизация и есть одежда: голый человек покрывал себя слой за слоем религией, моралью, правом, культурой, этикетом, нарядами. Одевался.
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
9 из 10