Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Допотопная или допожарная Москва

Год написания книги
1866
На страницу:
1 из 1
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Допотопная или допожарная Москва
Петр Андреевич Вяземский

«Случайно напал я (говорю случайно, потому что очень трудно, если и несовершенно невозможно, следить вне России за общею Русскою журнальною деятельностию), случайно напал я на статью в журнале, в которой, между прочим, сказано, что «Москва 805 года была совершенною провинциею в сравнении с Петербургом; что она, полная богатым барством, жила на распашку, хлебосольничала и сплетничала; политические интересы занимали ее мало…»

Петр Вяземский

Допотопная или допожарная Москва

Случайно напал я (говорю случайно, потому что очень трудно, если и несовершенно невозможно, следить вне России за общею Русскою журнальною деятельностию), случайно напал я на статью в журнале, в которой, между прочим, сказано, что «Москва 805 года была совершенною провинциею в сравнении с Петербургом; что она, полная богатым барством, жила на распашку, хлебосольничала и сплетничала; политические интересы занимали ее мало. В то время, когда в Петербурге только и толков было, что о предстоящей войне с Наполеоном, Москва гораздо более замыкалась тяжкою болезнию одного богатого барина и вопросом, кому он оставит громадное свое состояние». (Заметим мимоходом, что тогда в Москве не могли толковать о громадном состоянии, потому что на Карамзинском языке, тогда господствовавшем в Москве, слово «громадное» не применялось, как ныне, ко всем понятиям и выражениям).

Как старый и допотопный Москвич почитаю обязанностию своею прямо и добросовестно подать голос свой против такого легкомысленного и несправедливого мнения о Москве. Новое поколение знает старую Москву по комедии Грибоедова; в ней почерпаеть оно все свои сведения и заключения. Грибоедов – их преподобный Нестор, и по его рассказу воссоздают они мало знакомую им старину. Но по несчастию драматический Нестор в своей Московской летописи часто мудрствовал лукаво. В некоторых захолустьях Москвы, может быть, и господствовали нравы, исключительно выставленные им на сцене. Но при этой темной Москве была и другая еще светлая Москва. Что сказано о ней 1805 года журналистом, коего слова приведены выше, может быть сказано не только о Москве такого то года, но о всяком большом городе и во всякое время, как о Париже, так и о Лондоне, Нью-Иорке, и пр. и пр. Тяжкая болезнь богатого барства и вопрос, кому достанется громадное его состояние, могут служить и без сомнения служат, в числе других предметов, темою общежитейских разговоров, и не выпускаются из вида светскою хроникою. Не одни же общечеловеческие задачи и государственные вопросы занимают внимание общества. Впрочем везде и во всех столицах, городах и во всяких других сборищах встречаются пошлые и смешные люди. Без этого баласта нигде не обойдешься. Без сомнения, и в изящной, пластической древней Греции, в сей стране образцовой красоты, бывали и горбатые, кривобокие и колченогие. Но не их избирали Фидиасы, Праксители для воссоздания своих произведений. Впрочем, когда охота есть, почему не изображать и горбатых и колченогих, блого, что и они существуют в природе: а все человеческое – не чуждо человеку, как сказал Римский поэт. Но не выставляйте этих несчастных выродков прототипами общего народонаселения. Не подражайте тому путешественнику, который, проезжая чрез какой то город и подсмотрев, что рыжая баба бьет ребенка, тут же внес в свой дорожный дневник: Здесь вообще женщины рыжия и злые.

Что Москва не была исключительно тем, чем ее некоторые нравоописатели представляют, можно сослаться на слова другого Москвича, еще старейшего меня, которого свидетельство принадлежит истории. Вот что Карамзин говорил о Москве в статье своей «О публичном преподавании наук в Московском университете». Знаю, что в наше время мало читают Карамзина, а потому считаю нелишним привести здесь собственные слова его. Говоря о лекциях, Автор замечает: «Любитель просвещения с душевным удовольствием увидит там (т.-е. на лекциях) знатных Московских дам, благородных молодых людей, духовных, купцов, студентов Заиконоспасской академии и людей всякого звания». Эта статья появилась в 803 году, следовательно не задолго до 805 года, так жестоко заклейменного журналистом. Следовательно, публичные лекции, о которых толкуют ныне, привлекали уже за 60 лет тому назад любознательное внимание Московской публики; они были оценены Карамзиным гораздо ранее, чем была вообще признана польза популярного преподавания науки. «Знания, – говорил он – бывшие уделом особенного класса людей, собственно называемого ученым, ныне более и более распространяются, вышедши из тесных пределов, в которых они долго заключались; к числу сих способов (т.-е. способов действовать на ум народа) принадлежать и публичные лекции Московского университета. Цель их есть та, чтобы самим тем людям, которые не думают и не могут исключительно посвятить себя ученому состоянию, сообщать сведения и понятия о науках любопытнейших нововводителей». Польза общенародной науки была признана и приведена в действие в Москве еще в начале текущего столетия. Эти понятия, воззрения и суждения могли бы написаны быть вчера. В них не отзывается отсталость устаревшей мысли. Мысль эта свежа и ныне, но выражена языком, который по несчастию устарел, т.-е. сделался преданием давно минувших лет. Тогда чистота, правильность и звучность Русского языка была на высшей степени своего развития.

Есть еще другое свидетельство, и более важное, об умственном, гражданском и политическом состоянии старой Москвы. Вот что говорил Карамзин в путеводительной записке своей, составленной для Императрицы, пред отъездом её Величества в Москву: «Со времен Екатерины Москва прослыла Республикою. Там без сомнения более свободы, но не в мыслях, а в жизни; более разговоров, толков о делах общественных, нежели здесь в Петербурге, где умы развлекаются Двором, обязанностями службы, исканием, личностями».

Из приведенных слов явствует, что вопреки Грибоедову и последователям, слепо доверившим на слово сатирическим выходкам его, оценка Петербурга и Москвы должна быт признана именно в обратном смысле, т.-е. что в Москве было более разговоров и толков о делах общественных, нежели в Петербурге, где умы и побуждения развлекаются и поглощаются двором, обязанностями службы, исканием и личностями. Оно так и быть должно: в Петербурге – сцена, в Москве зрители; в нем действуют, в ней судят. И кто же находится в числе зрителей? Многие люди, коих имена более или менее принадлежат административной и государственной истории России. Пожалуй, некоторые из них оказываются зрителями и судьями пристрастными, недовольными тем, что есть, потому что настоящее уже не им принадлежит и что они должны были уступить место новым действующим лицам. Бывшие актеры сделались ныне зрителями актеров новых, но за то в этом оппозиционном партере, как и во всякой оппозиции, были живость прения и даже страсти, но ни в каком случае не могло быть застоя. И кто же заседал в этом партере или, по крайней мере, занимал в нем первые ряды – Графы Орловы, Остерманы, князья Голицыны, Долгорукие и многие другие второстепенные знаменитости, которые в свое время были действующими лицами на государственной сцене. Все эти лица были живая летопись прежних царствований. Они сами участвовали в делах и более или менее знали закулисные тайны придворной и государственной сцены. Позднее к этим обломкам славного царствования Екатерины изменчивая судьба закидывала жертвы новейших крушений и загоняла в пристань и затишье тихих пловцов, жаждущих отдыха и спокойствия. В то время не одни опальные или недовольные покидали службу; были люди, которые, достигнув некоторого чина и некоторых лет, оставляли добровольно служебное поприще, жили для семейства, для управления хозяйством своим, для тихих и просвещенных радостей образованного общества. К прежним именам прибавим имена княгини Дашковой и графа Ростопчина, который, удаленный от дел в продолжение царствования Павла I, жил в Москве на покое до назначения своего начальником Москвы пред бурею 1812 г. Одна княгиня Дашкова, своею историческою знаменитостию, своенравными обычаями, могла придать особенный характер тогдашним Московским салонам. Это соединение людей, более или менее исторических, имело влияние не только на Москву, но действовало и на Замосковные губернии. Москва подавала лозунг России. Из Петербурга истекали меры правительственные; но способ понимать, оценивать их, судить о них, но нравственная их сила имели средоточием Москву. Фамусов говорить у Грибоедова: «Что за тузы в Москве живут и умирают!» и партер встречает смехом и рукоплесканиями этот стих, в самом деле забавный. Но если разобрать хладнокровнее, то что за беда, что в колоде общества встречаются тузы! Ужели было бы лучше, если б колода составлена была из одних двоек? Многие из этих бар жили хлебосольно и открытыми домами, доступными москвичам, иногородным дворянам, приезжавшим на зиму в Москву, деревенским помещикам и молодым офицерам, празднующим в Москве время своего отпуска. Дворянский клуб или Московское благородное собрание было сборным местом Русского дворянства. Пространная и великолепная зала в красивом здании, которая в то время служила одним из украшений Москвы и не имела, себе подобной в России, созывала на балы по вторникам многолюдное собрание, тысяч до 3, до 5 и более. Это был настоящий съезд России, начиная от вельможи до мелкопоместного дворянина из какого-нибудь уезда Уфимской губернии, от статс-дамы до скромной уездной невесты, которую родители привозили в это собрание с тем, чтобы на людей посмотреть, а особенно себя показать и, вследствие того, выйти замуж. Эти вторники служили для многих исходными днями браков, семейного счастья и блестящих судеб. Мы все, молодые люди тогдашнего поколения, торжествовали в этом доме вступление свое в возраст светлого совершеннолетия. Тут учились мы любезничать с дамами, влюбляться, пользоваться правами и, вместе с тем, покоряться обязанностям общежития. Тут учились мы и чинопочитанию и почитанию старости. Для многих из нас эти вторники долго теплились светлыми днями в летописях сердечной памяти. Надобно признаться, хотя это признание состоится ныне исповедью в тяжком грехе, мы, старые и молодые, были тогда светскими людьми и не только не стыдились быть ими, но придавали этому званию смысл умственной образованности и вежливости, а потому и дорожили честью принадлежать к высшему обществу и наслаждаться его удобствами и принадлежностями. Некоторые из Московских бар имели картинные галлереи, собрания художественных и научных предметов, напр., граф Алексей Кириллович Разумовский, кроме роскошного дома и при нем обширного и со вкусом расположенного сада в самом городе, имел под Москвою в Горенках разнообразный и отличный ботанический сад, рассадник редких растений из отдаленных краев всего мира. Граф Бутурлин имел обширную, с любовью и званием дела собранную библиотеку, одну из полнейших у частных лиц библиотек, известных в Европе. Иные вельможи, на собственном своем иждивении, устраивали для меньших братьев больницы и странноприимные дома, а другие – почему и в этом не признаться – содержали хоры крепостных певчих, крепостные оркестры и крепостных актеров. Если по существующим тогда узаконениям помещики могли иметь для фабрик и заводов своих крепостных фабрикантов и мастеровых, то почему же оскорбятельнее было для человечества образовать художников из подведомственных им людей. Эти явления приводят ныне в ретроспективный ужас жеманную филантропию и пошлый либерализм, но тогда эти полубарские затеи, как иногда они мы были неудачны и смешны, с другой стороны развивали в крепостном состоянии хотя и невольные и темные, но не менее того некоторые понятия и чувства изящные. Это все-таки была кое-какая образованность и распространяла грамотность в грубых слоях общества, обреченного невежеству и безграмотности. Имена Сумарокова, Княжнина, фон-Визина, Бортнянского, Мольера, Коцебу и творения их становились им доступными. Многие актеры из домашних и крепостных трупп, например в числе других Столыпина, сделались впоследствии украшением Московского театра. Если крепостное владение в России не имело бы других упреков и грехов на совести своей, а только эти полубарские затеи, то можно бы еще примириться с ним и даже отчасти сказать ему спасибо. Ныне много толкуют в Европе об обязательном и даровом обучении народном; вот вам в ваших Москвичах живой пример уж подлинно обязательного и дарового обучения.

Мы видели из слов Карамзина, какое влияние имел тогда университет на Московское общество; он сохранил и передал на уважение потомства имена некоторых из его деятелей: Политковского, Страхова, Гейма, которому Русский язык не был природным, но которым говорил он чисто и правильно, молодого Шлецера, также не Русского, но вполне земляка нашего по историческим трудам знаменитого отца своего. Еще другие имена могут быть внесены признательностью в послужной список Московского университета, как, напр., Буле, Рейнгардта и некоторых других из Русских и чужеземных профессоров. Этот период был едва ли не самым цветущим в истории университета, в чем убедиться легко, справившись с историей Московского университета и биографическим словарем профессоров его, изданными покойным Шевыревым. Тогда не заботились и не толковали о самородной науке; тогда общая, человеческая наука и заграничные представители её не пугали и не оскорбляли нашего раздражительного патриотизма. Скорее, после 1812 года был на некоторое время застой деятельности и жизни сего старейшего и высшего учебного заведения в России. Помню, как Иван Иванович Дмитриев, который любил дружески трунить над ректором его и приятелем своим, всем нам памятным A. A. Антонским

(«Тремя помноженный Антон,

„А на закуску Прокопович“, как сказано было о нем во время оно), говорил ему: признайтесь, что ваш университет ныне дремлет; только и замечаешь в нем движение, когда едешь по Моховой и видишь, как профессора у окон перевертывают на солнце бутылки с наливками». Изящная текущая словесность также почти исключительно имела в Москве своих выборных и верховных деятелей. Россия училась говорить, читать и писать по русски по книгам и журналам, издаваемым в Москве. Петербург воспел в старом слоге; Москва развивала и преподавала новый. Карамзин и Дмитриев были его основателями и образцами. Около них и под их сенью расцветали молодые дарования: напр., Макаров (Петр) – по части прозы и журналистики, Жуковский – на вершинах поэзии. Около того времени появился и Русский Вестник, издаваемый Сергеем Глинкою. В литтературном отношении сей журнал был, может быть, мало замечателен, но в нравственном и политическом он имел всю важность события, как противодействие владычеству Налолеоновской Франции и как воззвание к единомыслью и единодушию, предчуемой уже в воздухе грозы 1812 года. Сей журнал имел свое неоспоримое и весьма сильное значение. Зоркие и подозрительные глаза Наполеона ничего не упускали из вида; Французский посол в Петербурге жаловался нашему правительству на содержание некоторых из его статей. Глинка разделял с г-жею Сталь славу угрожать пером своим всепобеждающему и всесокрушающему мечу Наполеона и тревожить самоуверенность честолюбивого владыки. Пишу на память и не имею под рукою справочных материалов: иное и иных могу пропустить забвением и отступать от хронологического порядка, но главные черты и краски мне приснопамятны, и картина, мною слегка набросанная, может быть лишена полноты, но не истины. Грешно было бы, при этом литтературном очерке, пройти молчанием Хераскова. Он, конечно, ныне устарел и более нежели некоторые из его сверстников и предшественников. В нем ничего не было или было слишком мало оригинальности или самобытности, как в хороших свойствах, так и погрешностях, а одна самобытность долговечна и переживает свое время. Державин и в падениях своих поэт иногда увлекательный и почти всегда поучительный. Новейшие поколения довольно глумились над бедным Херасковым. Я первый тягчил свою совесть несколькими эпиграммами и насмешками, не пощадивший его почтенной и честной памяти:

«Но жизни перешел волнуемое поле,
Стал мене пылок я и жалостлив стал боле»,

а особенно стал более справедлив и почтителен. Приношу повинную голову мою и раскаяние пред тенью певца Россиады. Он в свое время занимал видное и почетное место в высших рядах Русской словесности. Он долго был патриархом её и особенно патриархом Московским. Постоянно, и добросовестно во все продолжение долгой жизни, был он верен служению прекрасного, нравственного и доброго. Писатель, написавший так много прозой и стихами и все же не лишенный некоторого дарования, не мог не иметь влияния на язык и не оставить по себе каких-нибуд следов, достойных внимания и даже изучения. Смешно и жалко хотеть переспорить минувшее. Если Херасков в свое время имел читателей и толпы поклонников, то и он принадлежит истории. Как патриарх, он и ныне, по ветхозаветным заслугам своимь, имеет полное право на уважение наше. Зачитываться его не будем, а читать его и справляться с ним, как с литтературным знамением современной ему эпохи, не мешает. По времени и по местности, недалеко от могилы Хераскова встречаем колыбель Пушкина: Un grand destin s'ach?ve, an grand destin commence. И в этих двух участях все противоположно, кроме общей любви к искусству и благородному служению его. Пушкин был также родовой Москвич. Нет сомнения, что первым зародышем дарования своего, кроме благодати свыше, обязан он был окружающей его атмосфере, благоприятно проникнутой тогдашней Московской жизнию. Отец его Сергей Львович был в приятельских сношениях с Карамзиным и Дмитриевым, и сам, по тогдашнему обычаю, получил если не ученое, то, по крайней мере, литтературное образование. Дядя Александра, Василий Львович, сам был поэт или, пожалуй, любезный стихотворец, и по тогдашним немудрым, но не менее того признанным требованиям был стихотворцем на счету. Вся эта обстановка должна была благотворно действовать на отрока. Зоркие глаза могли предвидеть.

«В отважном мальчике грядущего поэта». (Дмитриев).

Старая Москва нисколько не могла быть признана за провинциальный и заштатный город, особенно до 1812 года. Скорее же после, освещенная пламенем и славою, обратилась она в провинцию: многое из того, что придавало ей особенный характер и особенную физиономию, все что, одним словом, составляло душу её безвозвратно исчезло в пожаре, начиная с того, что Москва материально обеднела и истощилась. Спустя несколько лет после, она, конечно, возродилась снова, но уже в других условиях, в новой обстановке и значении, но все же была она ни что иное как первый из провинциальных Русских городов. Некоторые из первостепенных представителей её сошли в могилу, другие по изгнании Французов из Москвы переселились в свои деревни, третьи – за границу и в Петербург, напр., между последними Ю. А. Нелединский. Он имел в Москве прекрасный дом, около Мясницкой, который впрочем уцелел от пожара. Он давал иногда великолепные праздники и созывал на обеды молодых литгераторов – Жуковского, Д. Давыдова и других. Как хозяин и собеседник, он был равно гостеприимен и любезен. Он любил Москву и так устроился в ней, что думал дожить в ней век свой. Но выехав из неё 2 сентября, за несколько часов до вступления Французов, он в Москву более не возвращался. Он говорил, что ему было бы слишком больно возвратиться в нее и в свой дом, опозоренные присутствием неприятеля. Это были у него не одни слова, во глубокое чувство. Кстати замечу в этом доме была обширная зала с зеркалами во всю стену. В Вологде, куда мы с ним приютились, говорил он мне однажды, сокрушаясь об участи Москвы: «Вижу отсюда, как Французы стреляют в мое зеркало», и прибавил смеясь: «впрочем, признаться должно, я и сам на их месте дал бы себе эту потеху». По окончании войны перемещен был он из Московского департамента в Петербургский сенат и прожил тут до отставки своей.


На страницу:
1 из 1