Оценить:
 Рейтинг: 0

Переписка князя П.А.Вяземского с А.И.Тургеневым. 1820-1823

Год написания книги
1832
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 91 >>
На страницу:
12 из 91
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Пришли мне по отпечатании все, что у вас происходило. Плещеев и граф Чернышев играют в Гатчине. Все туда двинулось сегодня к завтрему. Карамзины к 16-му будут, вероятно, здесь. Я дам вечеринку с дамами, то-есть: Карамзины, Муравьева, Плюскова и Светлана.

Что же ты не пишешь ничего ни о верхней, ни о средней своей части? С петухом ли первая, или с ключом последняя? Прости! После завтра постараюсь еще писать. Сию минуту получаю ? cachet volant письмо к тебе из Царского Села. О папе здесь пронесся ложный слух, и я ему почти поверил и прочел недавно снова «Le voyage des papes», par Jean Millier.

318. Тургенев князю Вяземскому.

15-го октября. [Петербург].

Ноты для графини Самойловой я также получил, но еще не решился послать к ней, потому что она недавно потеряла брата и оплакивает его. Как же явлюсь я с мазуркой и с вальсом? Разве попросить Плещеева, чтобы переложил на панихиду? Вчера получил я от брата еще письмо из Царьграда от 16-го сентября. Али-паша хотел дать конституцию своей земле, подобную испанской. В камере единственно должны были присутствовать три четверти греков и одна четверть туров. J'esp?re, que c'est libеral! Сказывают, что он посылал в Корфу искать человека, который бы сделал ему конституцию по моде, ? la fa?on du jour. Брат думает, что стоило бы ему только обратиться в Maitland, gouverneur anglais des lies Ioniennes, который, конечно, ? l'instar конституции семи островов, написал бы ему другую, достойную Яниненского тирана.

Наконец брат видел цареградские мечети, кроме одной, которой христианам не показывают. Это та самая, где султан коронуется, то-есть, препоясывается саблею. Он восхищается св. Софией и башнею янычар, с которой видно весь Константинополь, но думает, что вид с Ивана Великого был бы прекраснее, если бы вместо двух грязных ручьев облегали его два моря.

Пиши к нему чаще. Насытив зрение, ему еще будет скучнее.

Другой брат почти кончил о jury, но что ему будет делать с ним, если Янинский наша не потребует от него проекта уголовного судопроизводства. Прости! Фредро все еще не успел видеть.

319. Тургенев князю Вяземскому.

20-го октября. [Петербург].

Тебе одному.

В понедельник поутру весь Семеновский полк, исключая двух или трехсот солдат, остававшихся в казармах, посажен в крепость. Они шли спокойно и без оружия, в одних шинелях, мимо нашего дома. Я спросил у них: «Куда вы?» – «В крепость». – «Зачем?» – «Под арест». – «За что?» – «За Шварца». Ночью первая рота посажена уже была под арест. Они требовали, чтобы освободили их от Шварца. Васильчиков, Милорадович, Потемкин, – все уговаривали их успокоиться и возвратиться в казармы, но они спокойно повторяли свое требование. Орлов наряжен был с полком и явился перед безоружным Семеновским строем. Они говорили: «Мы не бунтовщики, мы умрем за государя и за офицеров, но не хотим Шварца, ибо он – мучитель и действует вопреки повелениям государя; бьет, тиранит, вырывает с мясом усы, заставляет солдат друг другу плевать в лицо и по воскресеньям, поутру, когда государь хочет, чтобы ходили в обедне, он посылает на ученье». Первая рота еще ночью посажена была или в крепость, или в Михайловский манеж под арест. Поутру, когда угрозы главных начальников и просьба офицеров не могли на полк подействовать и, по отрешении прилагаемым у сего приказом Шварца, они объявили, что рады служить с Бистромом, но что без головы, то-есть, без первой роты выстроиться не могут. «Подайте нам голову, и мы выстроимся; мы умрем за государя и на офицеров, но терпеть уничижения от Шварца не можем: мы и прежде по команде на него жаловались». Между тем Шварц скрылся и возвратился только к вечеру, как мне сказывали. В Военном Совете, куда приглашен был и граф Кочубей, положили отправить их в Свеаборгскую и Кексгольмскую крепости, а первый батальон оставить здесь. Вчера, в виду публики, они спокойно, без караула, с своими офицерами сели на паровые судна и отправились из Петропавловской крепости в Кронштадт. Первый батальон остался в крепости. К государю отправлены уже с сим известием два фельдъегеря. Сегодня едет Чадаев. Отзывы солдат тронули до слез многих генералов. Они обещали без караула смирно сидеть в казематах и сдержали слово. Несмотря на то, что не было места даже сидеть, и что одни стояли, другие сидели попеременно, они не выходили за дверь, говоря, что «мы дали слово не выходить». Даже кантонисты полка прибежали в крепость. Все шли с покорностью. Я не буду описывать тебе все, что говорено было, но сообщаю только главный результат. Скажи об этом Новосильцову и еще немногим; но с тем, чтобы не дошло до великого князя, что это сведение от меня, и будь гораздо осторожнее. Я не могу думать о сем без внутреннего движения и сострадания о сих людях. По какому закону судить их? Должны ли они быть жертвою так называемой государственной политики, или в строгой справедливости и им не должно отказывать, если они прежде до команде просили, si ce fait peut-?tre constatе? Я уверен, что государь быстрее и вернее своих генералов рассудит; но надобно, чтобы истина была ему во всем блеске открыта; надобно, чтобы первые происшествия объяснены были строго и верно: жаловались ли солдаты, кому? – Это решит вопрос о вине или невинности их. Они вышли без оружия и не хотели обратиться к оному. Август не воскликнет ли: «Варр, где мой легион?»

Письмо твое от 8-го получил. Спасибо за русскую речь. По твоей милости она и здесь напечатана.

Вьельгорскому лучше, но он все еще слаб и задумчив. К нему приехали братья. Загадка еще не разгадана.

Дмитрий Петрович Уваров скончался, и княгиня Юсупова, урожденная княжна Щербатова, после родов. Робенок и мать лежали на одре смерти вместе. Обвиняют Сутгофа. Прости!

320. Князь Вяземский Тургеневу.

23-го октября. Варшава.

Эстафетное письмо твое от 13-го октября, опоздавшее, пришло во мне только вчера вечером, по отправлении уже моих пакетов; но оно столь на меня нападательно, что сегодня же вооружаюсь на отбой. Если и ты меня понимать не будешь, ты, сосуд, в который сливаю без разбора весь мед, всю желчь души моей, то придется запрудить мне мой поток и, на страх разорваться, осудить себя на глухое и несообщающееся кипение. Как рука твоя подвинулась на бумагу, когда ты писал, что «я нахожу как бы утешение в том, что это рекрутство – предисловие к Троппау», я, который и самую книгу предаю осмеянию, как нелепицу, которая в пустоте обдумана и в пустоте потонет, или проклятию, если – от чего, Боже, сохрани – эти политические лунатики сговорятся каким-нибудь общим языком и пустят в ход меры свободо-народоубийственные! Они хотят поддержать достоинство царского лица, а какая цель их совещаний? – Объявить всенародно, что цари Гишпанский и Неаполитанский не в праве быть дома у себя хозяевами. В другом случае – обличить царей этих доносителями на свои народы. Я буду радоваться конгрессу владык самовластных, кузнецов народных оков, которые собрались с тем, чтобы закинуть эти цепи и на те народы, которые мужественно вырвались из-под желез самовластия. Этот конгресс не что иное, как заговор самодержавия против представительного правительства. Французский министр тут для пристойности или, лучше, из неблагопристойности туши, лежащей на троне Генриха IV. Вот в каком смысле называю набор предисловием, и по рецензии, сделанной мною на книгу, предоставляю тебе судить о том, что думаю о предисловии. Теперь следующее обвинение: «Отчего такое хладнокровие к бедствиям отечества»? – Во мне, у коего кровь теперь только и сказывается, когда о них помышляю! В вчерашнем письме моем, как бы предчувствуя твое, я толковал тебе о том, каким родом бедствия почитаю сей новый и лишний набор: последствием бедственным, а не бедственною причиною. Россию ест гнилая горячка. Что мне охать отдельно над новым пятном, оказавшимся на лице! Я оплакиваю неминуемую смерть больного, которую предвижу, если врач опытный не примется за болезнь, хищно и без сопротивления опустошающую запас природных сил его, если лекарства целительные не придут во время. Бедствие – решимся на это ужасное признание – сидит – и насылает на нее все пагубы, все заразы; вот это зрелище извлекает из глаз моих кровавые слезы, а не Губернское правление в минуту набора. Тут слезы сострадания, жалости, сердоболия: вижу старцев, на смерть посылающих сыновей; жен, расстающихся с мужьями, но это зло познаю необходимым не в восемьсот двадцатом, так в двадцать первом, в тридцатом и, следственно, зло это называю преходящим; но зло у нас есть постоянное, не только что не необходимое, но даже и нестерпимое; –! Вот что раздирает мое сердце. Рекрутский набор, сбор податей – более или менее срок насильственных судорог для крестьянского быта; но крестьянин и самый законный набор для ограждения независимости земли и самый законный сбор для поддержания действия махины государственной почитает несчастием, равным с набором незаконным, с сбором незаконным. Губернские правления также оглашались воплями, сердце раздирающими, и в восемьсот двенадцатом году, когда крестьяне снаряжались на спасение отечества, как и ныне оглашаются – . Толпе, которая только тогда очнуться может, когда ей горячим железом нос щекотят, позволяю кричать при очевидных последствиях; но нам, на коих лежат со всею тяжестью своею причины, этими и тысячными другими вредными последствиями беременные, нам нет часов отдохновения, нет годов избавления: баба крестится только тогда, как гром грянет и зажигает её избу; опытный, прозорливый ставит отводы заблаговременно и отвращает грозу, уже висящую над ним в черных тучах. Плакать о нынешнем наборе есть дело бабье; плакат о возможности такому набору напасть на головы наши есть дело гражданина. Твои и слезы солдаток, на время овдовевших и снабдившихся потом утешителями; сирот, возмужавших и заступивших в семье упраздненное место отца, скоро осушатся; но мои истекают из источника вечно биющего. И в таком смысле участие, принимаемое мною в польских прениях, гораздо живее участия, принимаемого мною в русском наборе. Здесь разыгрываются последние надежды наши. Забываю о гниющем древе – , а жадно, пристально устремляю все внимание свое на зеленеющийся отпрыск свободы, пробивающийся на том древе. Знаю, что эти два начала, начало жизни и начало смерти, вместе существовать долго не могут: один другого выживет; и если вижу радостное укоренение первой, смотрю, хотя и неравнодушно, но, по крайней мере, с чувством терпения, услажденного надеждою, на издыхающие покушения последней; но если, напротив, вижу, что зараза порчи начинает подъедать едва зарождающееся семя здравия, то в онемении отчаяния смотрю сухими глазами на общую пагубу et je n'ai plus de larmes pour tous ses malheurs. Вот мой ответ: он в прах тебя сокрушает. Прав ли я, или нет? Отвечай теперь! А я заранее скажу тебе твоими же словами: «На этот раз Бог тебя простит, но вперед не согрешай!» Докучники прервали пыл моего прения, и я не мог уже разогреть новых доводов, остывших во мне, а то еще победительнее расчесал бы тебя в пух. Кстати, ни пуха на голову, ни ключа к – не дали. За что? Нас всех должно было бы прогнать по шее. Мы глупость делали за глупостью, промах дали за промахом. Нас не для балов здесь держат, а для того, чтобы быть посредниками между Русским императором и королем Польским. А мы, дурачье, из глупого порабощения императору, уверили короля, что здесь все по всероссийски безмолвно, и будет стоить только дать два-три обеда, чтобы закормить всякое неудовольствие и кашею замазать всякия уста свободные. Если после нынешнего опыта не выведут нас в честную отставку, то, признаюсь, не понимаю я, что он за человек. Какая тут терпимость, которая становится нестерпимою для других? Хорошо прощать личные оскорбления, но тут уже не мое лицо с носом и щеками, а лицо без образа ответчика перед Богом и людьми. Я могу по привычке держаться орудия испорченного, когда оно служит только моему удовольствию; но в выборе орудия, которым я работаю работу общественную, должна руководствовать мною не старая привычка своя, а выгоды, польза чужия – ближнего.

321. Тургенев князю Вяземскому.

28-го октября. [Петербург].

Я получил строки твои от 13-го октября, уведомляющие об отплытии твоем в Слоним. Сопровождаю тебя и милую княгиню добропожеланиями и прошу вразумить меня, приедешь ли ты на святую Русь, когда, куда и зачем? Дело Скибицкой у министра юстиции, и я хлопотать начал: о последствии извещу. Байкову скажи, что отвечать ему буду, снесясь по делу, о котором он пишет, с Сестренцевичем.

Мои чиновники: Воейков и Алексей Перовский батально ругаются за Пушкина. Третий вступился за Воейкова и написал вместо антикритики послужной его список. Dieu, dеlivre moi de mes amis! Но Воейков об этом не молится. Сегодня противники помирились и обнялись. Если они у вас есть, то-есть, целомудренные сестрицы и матери – не злость, а просто глупость.

Вчера пили у меня чай Карамзины, Муравьева, Плюскова, Блудовы, Плещеев, Кривцовы, Шиллинг и прочие, и прочие. Недоставало тебя.

Принимаюсь за разбор полученной вчера из Парижа части книг Сергея. В портфеле его нашел твой «Халат» и «Столовый устав», твоею рукою написанные. Кто доставил ему их?

Семеновцы все еще в крепости и крепки мужеством и своею правдою, и страданиями. Товарищи их – в других крепостях. Всеобщее участие в их пользу. Один голос за них: от либералов до ультраглупцов.

Михаил Вьельгорский здесь. Я говорил с ним. Он уверяет, что и для него все еще загадка. Он не раз виделся с Александром Строгановым и с князем Трубецким. Больной слаб, задумчив, молчалив. Музыка не разбудит души его, ибо она, кажется, пополам с сердцем. Он, как сказывают, слушал ее со вниманием. Брат везет его к себе в деревню: там милая женщина лучше поймет его и нежною попечительностью если не залечит его рану, то заговорит резкую боль её. Прости! Неохотно пишу, не зная, где ты. Тургенев

322. Князь Вяземский Тургеневу.

31-го октября. [Варшава].

В разговорах Николая Николаевича с великим князем о петербургском происшествии и о толках, которые оно породит, Николай Николаевич упомянул о письме твоем, как писанном в духе умеренности. великий князь захотел его видеть, и сейчас сделал я своеручно выписку из повествовательной части твоего письма, Новосильцовым скрепленную, для представления его высочеству. Отказ доставить это мог бы дать кривое понятие о твоем рассказе, и я по совести и рассудку решился исполнить требование. Ты, верно, меня оправдаешь. После писать буду более; теперь молчу за неудобством, холодом, светом и недосугом.

Карамзиным скажи, что имею от жены хорошие известия с дороги, а не пишу к ним от окостеневших пальцев. Пакет, при письме посылаемый, отправь к Дружинину, в Москву.

С. И. Тургенев князю Вяземскому.

1-го ноября 1820 г. Буюгдере.

Я получил письмо ваше, любезнейший князь Петр Андреевич, и приложенные при оном пакеты из России и речи из Польши. За все благодарю вас от всего сердца и прежде не отвечал потому только, что надеялся писать к вам прямо в Варшаву. Перемена в направлении курьеров заставляет меня, для большей верности, отправить к вам это письмо с почтою чрез Петербург: в Троппау оно могло бы затеряться. Самое название «вестей о свободе», которые вы намеревались послать в один из наших журналов, испугало бы цензуру. Но не худо, еслиб она позволила хотя перевод всем этим пиесам отпечатать в «Сыне Отечества». Поляки хвастаются, что им первым дал государь конституцию; неужели русские не стоят и перевода? У нас это приняли бы с благодарностью, ибо многие любят более еще истинно-либеральные правила, чем ненавидят поляков. Газовый свет, проходящий чрез вонючия трубы, почти так же хорошо светит, как свеча самого чистого воску. Особенно хорошо бы перевести речь Мостовского, справедливо выхваляющего государя, qui a entrepris de fonder la rare alliance de la libertе, sans laquelle il n'y a point de bonheur, et de l'ordre, sans lequel il n'y a point de libertе. Без какого-нибудь распространения новых здравых идей в России, с нею то же произойти может, что было с Испаниею во время реформации. Все земли, не выключая и тех, где она и не распространилась, получали свет её, кроме королевства Карла У и Филиппа II, которые положили непреодолимые препоны лучам её. За то мы видели, что Испания варварством своим едва не перешла за Гибралтарский пролив. Впрочем, о самом содержании министерских речей говорить нечего: все парадные речи походят одна на другую; поляки нашли средство поговорить и о парадах самих. Писанное вами не мне, а брату Александру, от 26 го августа, так справедливо, что самые правительства в том согласны: «Le si?cle, o? nous vivons, exige que l'ordre social ait des lois tutеlaires pour base et pour garantie». Но правительства думают, что им должно помедлить дарованием этих законов. Таким образом они горячат бабу Европу и не удовлетворяют ее. А между тем разбойники якобинцы пользуются этим замедлением. осуждают правительства, а где могут, – берут сами, чего не хотят дать. Конечно жаль, что солдаты дают законы, но я не понимаю, как этому удивляться можно. Сами правительства давным давно их к тому приучили. Некоторые из них на солдат только и упирались, отняв у народа всю силу, которою бы он мог противиться солдатам. Обстоятельства последней войны еще увеличили материальную силу солдат силою нравственною, силою мнения. Они сражались за отечество, за независимость, за свободу. Вдруг вздумали этих гигантов превратит в пряничных солдатов! И кто же? – Политические пигмеи. Чем? – Подписью мирных трактатов. А противоборствуя-то, силу не подумали устроить. Так, где она есть, солдаты не опасны. Не ими погибнет Англия, и в России они не взбунтуются. Но Испания, уничиженная своим правительством; Португалия, отчасти преданная англинским Комендантам; Неаполь, обремененный податьми, невотированными народом; Сицилия, которой правительство так много обещало и так мало сдержало; лучшие части Европы, из которых, к несчастию, нельзя исключить и Францию, главнейшую между ними, где по сие время не могут усмирить армию, – равно пугают и правительства, и благонамеренных людей. Все эти революции от нас далеко и едва-ли стоили бы нашего внимания, если бы не заставляли опасаться войны, которая и нас встревожить может. Авось, Провидение нас от неё избавит. Но уже набор с пятисот – четырех приказан: а и это беда.

Рад за Кривцова, только не понимаю, как он может просить милостей полдюжинами. Рад также за Стурдзу и Северина, то-есть, рад их радости. Впрочем, теперь все дипломатические канцелярии в работе, и мы депеши

……..пишем, пишем,
Но ни себе, ни им похвал нигде не слышим.

Простите, не забывайте и верьте преданности вашего покорнейшего слуги С. Тургенева. Милостивой государыне княгине прошу засвидетельствовать мое почтение.

323. Тургенев князю Вяземскому.

З-го ноября. [Петербург].

Еще опомниться не могу, милый Brougham, от 23-го октября. Не до Бонца гневайся и не ввек враждуй на меня. Мне померещилось, что ты равнодушно принял то, от чего льются кровавые слезы, и я сгоряча написал упрек, в котором после раскаялся, но теперь уже не раскаиваюсь, ибо произвел твою сильную выпалку. Все это не мешает мне, однако же, очень беспокоиться, что я не получил твоего письма, писанного, как ты говоришь, накануне 23-го и где ты говорил о том же предмете. Где оно? и через кого было послано? Я посылал справляться в Мраморный дворец, но там мне сказали, что на последней стафете для меня ничего не было. Не знаю также, кто принес мне и письмо 23-го октября; отчего опоздало мое письмо от 13-го октября? Все это заставляет меня все в чем сомневаться и просить тебя понаведаться: как, кто и через кого отправляются твои и мои письма. Нас порядочно не поймут и запишут, пожалуй, в Семеновский полк, так, как и его записали не туда, куда он просился. Нет, кипи, моя радость, и изливай себя в сосуд, который, пока не разобьется или не разобьют его, и горечь и сладость от тебя принимать будет. Досадно мне за тебя и за общее дело. Все, что ты пишешь о причине твоей неудачи после нынешнего сейма, предчувствовал я и теперь начинаю подозревать: не прочат ли нового гражданина и графа на ваше место? Писать и думать мешают. Прости! Баранов, симферопольский губернатор, уведомляет нас, что Пушкин-поэт был у него с Раевским, и что он отправил его в лихорадке в Бессарабию. Мы ничего о нем не слышим. Вьельгорский все таков же. Брат его Михайла и мне, и Карамзиным сказывал, что по сие время все это для него загадка. Он видел и баронессу – мать, и князя Трубецкого, брата её, и остался и оставил их в той же неизвестности о причине болезни и прочего.

расспроси порядочно о письмах и уведомь, послано-ли и с кем 22-го октября писанное. Это меня беспокоит. Брат кончил сочинение о jury. Перовский помирился с Воейковым.

Ежедневно более узнаю я Светлану и привязываюсь в ней. Какая милая душа и какой высокий характер! Она все прекрасное умела соединить в себе. При ней цвету душою. Она моя отрада в петербургской жизни. Жаль, что судьба назначила ей испытание, но она выше судьбы своим сердцем и своего религиею. Honni soit qui mal y pense. Прости! Примусь на досуге перечитывать письмо твое, а брат намерен приводить все твои письма в порядок и плачет о том, что из тебя не вышло, судя по тому, что бы из тебя быть могло, мой милый Брум, а в английском правописании Brougham!

324. Тургенев князю Вяземскому.

5-го ноября. [Петербург].

Вот письмо, вчера принесенное, а от кого, не знаю, а твоего от 22-го октября, то-есть, первого по возвращении из Слонима, я все еще не получил.

Третьего дня зарезался директор канцелярии графа Кочубея, статский советник Прокопович, – говорят, от жены. По делу Скибицкого ни в Сенате, ни у министра юстиции никакого производства нет. Где же оно? Тургенев.

325. Тургенев князю Вяземскому.

10-го ноября. [Петербург].

Письмо твое от 31-го октября получил, а от 22-го все еще нет. Я одобряю тебя за сделание выписки, но не одобряю Новосильцова за наименование меня. Нас и так здесь злые не любят, а невежи боятся. Могут придраться. Здесь теперь «темна вода во облацех». Спешу в Совет, где еще темнее. Постараюсь прислать тебе одно мнение, но только для тебя. Возрази и возврати, если не вырвет тебя с досады и омерзения, но только справься предварительно, где твое письмо от 22-го и будь осторожнее в отправлении.

Твой пакет послал сегодня к Дружинину, а тебе посылаю полученное вчера чрез Карамзина письмо от княгини. Вперед не зябни или не ленись. Правда ли, что Дьяков изрублен поляками?

<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 91 >>
На страницу:
12 из 91