– Недавно.
– Да как ты понимаешь это? Может быть, ты недавно видел его во сне?
Пушкин был очень доволен этой уверткой и, смеясь, сказал, что для успокоения совести усвоит ее себе.
Отец его, Сергей Львович, был также в своем роде нежный отец, но нежность его черствела в виду выдачи денег. Вообще был он очень скуп и на себя, и на всех домашних. Сын его, Лев, за обедом у него разбил рюмку. Отец вспылил и целый обед проворчал.
– Можно ли, – сказал Лев, – так долго сетовать о рюмке, которая стоит двадцать копеек?
– Извините, сударь, – с чувством возразил отец, – не двадцать, а тридцать пять копеек!
* * *
«Я недаром презираю людей, – говорил кто-то, – это стоит мне несколько сот тысяч рублей, которые роздал я неблагодарным».
* * *
…Император Павел очень прогневался однажды на английское правительство. В первую минуту гнева посылает он за графом Растопчиным, который заведовал в то время внешними делами, и приказывает ему изготовить немедленно манифест о войне с Англией. Растопчин, пораженный как громом такой неожиданностью, начинает, со свойственной ему откровенностью и смелостью в отношениях к государю, излагать перед ним всю несвоевременность подобной войны, все невыгоды и бедствия, которым может она подвергнуть Россию. Государь выслушивает возражения, но на них не соглашается и им не уступает. Растопчин умоляет императора по крайней мере несколько обождать, дать обстоятельствам возможность и время принять другой, более благоприятный оборот. Все попытки, все усилия министра напрасны: Павел, отпуская его, приказывает ему поднести на другой день утром манифест к подписанию.
С сокрушением и скрепя сердце, Растопчин вместе с секретарями своими принимается за работу. Приехав, спрашивает он у приближенных, в каком настроении государь. Хотя тайны при дворе, по-видимому, и хранятся герметически закупоренными, но всё же частичками они выдыхаются, разносятся по воздуху и след свой в нем оставляют. Все приближенные к государю лица, находившиеся в приемной перед кабинетом комнате, ожидали с взволнованным любопытством и трепетом исхода этого доклада. Он начался.
По прочтении некоторых бумаг государь спрашивает:
– А где же манифест?
– Здесь, – отвечает Растопчин (он уложил его на дно портфеля, чтобы дать себе время осмотреться и, как говорят, ощупать почву).
Дошла очередь и до манифеста. Государь очень доволен редакцией. Растопчин пытается опять отклонить царскую волю от меры, которую признает пагубной; но красноречие его так же безуспешно, как и накануне. Император берет перо и готовится подписать манифест. Тут блеснул луч надежды зоркому и хорошо изучившему государя глазу Растопчина. Обыкновенно Павел скоро и как-то порывисто подписывал имя свое. Тут он подписывает медленно, как бы рисует каждую букву. Затем говорит Растопчину:
– А тебе очень не нравится эта бумага?
– Не умею и выразить, как не нравится.
– Что готов ты сделать, чтобы я ее уничтожил?
– А всё, что будет угодно вашему величеству. Например, пропеть арию из итальянской оперы. – И он называет арию, особенно любимую государем, из оперы, имя которой не упомню.
– Ну так пой! – говорит Павел Петрович. И Растопчин затягивает арию с разными фиоритурами и коленцами. Император подтягивает ему, а после пения раздирает манифест и отдает лоскутки Растопчину.
Можно представить себе изумление тех, кто в соседней комнате ожидал с тоскливым нетерпением, чем разразится этот доклад.
* * *
В одном маленьком французском журнале рассказываются два следующих анекдота из царствования Павла.
Паж Копьев бился об заклад с товарищами, что тряхнет косу императора за обедом. Однажды, будучи дежурным за столом, схватил он государеву косу и дернул ее так сильно, что государь почувствовал боль и гневно спросил, кто это сделал. Все в испуге. Один паж не смутился и спокойно отвечал:
– Коса вашего величества криво лежала, я позволил себе выпрямить ее.
– Хорошо сделал, – сказал государь, – но всё же мог бы ты сделать это осторожнее.
Тем всё и кончилось.
В другой раз Копьев бился об заклад, что понюхает табаку из табакерки, которая была украшена бриллиантами и всегда находилась при государе. Однажды утром подходит он к столу возле кровати императора, почивающего на ней, берет табакерку, с шумом открывает ее и, взяв щепотку табаку, с усиленным фырканьем сует в нос.
– Что ты делаешь, пострел? – с гневом говорит проснувшийся государь.
– Нюхаю табак, – отвечает Копьев. – Вот восемь часов что дежурю; сон начинал меня одолевать. Я надеялся, что это меня освежит, и подумал лучше провиниться перед этикетом, чем перед служебной обязанностью.
– Ты совершенно прав, – говорит Павел, – но как эта табакерка мала для двух, то возьми ее себе.
Анекдот о косе известен в России; но, кажется, смелую шалость эту приписывали князю Александру Николаевичу Голицыну. Другой анекдот не очень правдоподобен, но, вероятно, и он перешел к французам из России. Не ими же выдуман он. Откуда им знать Копьева? Копьев был большой проказник, это известно. Что он не сробел бы выкинуть такую шутку, и это не подлежит сомнению; но был ли он в том положении, чтобы подобная проказа была доступна ему? Вот вопрос. И ответ, кажется, должен быть отрицательный. Сколько нам известно, Копьев никогда не был камер-пажом и по службе своей не находился вблизи ко двору.
Копьев был столько же известен в Петербурге своими остротами и проказами, сколько и худобой своей малокормленной крепостной четверни. Однажды ехал он по Невскому проспекту, а Сергей Львович Пушкин (отец поэта) шел пешком в том же направлении. Копьев предлагает довезти его. «Благодарю (отвечал тот), но не могу: я спешу».
* * *
Когда перед 1812 годом был выстроен в Москве Большой театр, граф Растопчин говорил, что это хорошо, но недостаточно: нужно купить еще 2000 душ, приписать их к театру и завести между ними род подушной повинности, так чтобы по очереди высылать по вечерам народ в театральную залу; на одну публику надеяться нельзя.
Страсть к театру развилась в публике позднее; но и тогда уже были театралы и страстные сторонники то русских актеров, то французских. В числе первых был некто Гусятников, человек зрелых лет и вообще очень скромный. Он вышел из купеческого звания, но мало-помалу приписался к лучшему московскому обществу и получил в нем оседлость. Он был большой поклонник певицы Сандуновой. Она тогда допевала в Москве арии, петые ею еще при Екатерине II, и увлекала сердца: во время оно она заколдовала сердце старика графа Безбородки, так что даже вынуждена была во время придворного спектакля жаловаться императрице на любовные преследования седого волокиты. Гусятников был обожатель более скромный и менее взыскательный.
В то время, о котором говорим, приехала из Петербурга в Москву на несколько представлений известная Филис Андрие. Русская театральная партия взволновалась от этого иноплеменного нашествия и вооружилась для защиты родного очага. Поклонник Сандуновой Гусятников стал, разумеется, во главе оборонительного отряда. Однажды приезжает он во французский спектакль, садится в первый ряд кресел и, только что начинает Филис рулады свои, всенародно затыкает себе уши, встает с кресел и с заткнутыми ушами торжественно проходит всю залу, кидая направо и налево взгляды презрения и негодования на недостойных французолюбцев (как нас тогда называли с легкой руки Сергея Глинки, доброго и пламенного издателя «Русского Вестника»).
* * *
Муж Сандуновой был тоже актер, публикой любимый. Одновременно брат его был известный обер-секретарь. Братья были дружны между собой, что не мешало им подтрунивать друг над другом.
– Что это давно не видать тебя? – говорит актер брату своему.
– Да меня видеть трудно, – отвечал тот, – утром сижу в Сенате, вечером дома за бумагами; вот тебя, дело другое, каждый, когда захочет, может увидеть за полтинник.
– Разумеется, – говорит актер, – к вашему высокородию с полтинником не сунешься.
Луи-Филипп часто сетовал с огорчением о нерасположении к нему одного из могущественнейших европейских владык. Тьер старался успокоить его и наконец сказал:
– Да делайте то, что академик Сюар делал с женой своей.
– А что же он делал?
– Она была очень брюзглива и часто изыскивала средства тормошить и мучить его. Бывало ночью, когда он спит, она разбудит его и скажет: «Сюар, я не люблю тебя». – «Ничего, – отвечает он, – полюбишь после», – переворачивается на бок и тут же засыпает. Часа два спустя она снова будит его и говорит: «Сюар, я другого люблю». – «Ничего, – отвечает он, – после разлюбишь», – перевернется на бок и опять засыпает.
* * *
Кто-то спрашивал у сельского священника, отчего воспрещается отцу быть при крещении ребенка своего. Священник немного призадумался и наконец сказал: «Полагаю, от того, что совесть убивает».
* * *
При А.М.Пушкине говорили о деревенском поверье, что тараканы залезают в ухо спящего человека, пробираются до мозга и выедают его. «Как я этому рад, – прервал Пушкин, – теперь не буду говорить про человека, что он глуп, а скажу: обидел его таракан».