Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Танатологические мотивы в художественной литературе. Введение в литературоведческую танатологию.

Год написания книги
2015
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– классификация форм и смыслов (моделей) умирания, способов защиты от страха смерти, которые могут использоваться в том числе в образовательных целях и для помощи умирающим;

– исследование опыта умирания и наблюдения за умиранием, физиологических и ментальных (религиозных, философских, социальных) механизмов и причин умирания;

– определение влияния танатологических представлений на тип культуры, иначе – последствий принятия обществом или индивидом той или иной танатологической концепции;

– анализ понятий и форм, связанных с Танатосом в истории человеческой культуры (жизнь, зло, грех, война, кладбище, женщина, хаос, эсхатология, потусторонний мир и др.), их взаимодействие с Танатосом;

– рассмотрение танатологических метафор («смерть души», «смерть автора», «смерть искусства») и их влияния на культуру;

– общественное обсуждение и решение вопросов эвтаназии, сопровождения тяжелобольных, распространения танатологической информации в обществе.

В заключение этого параграфа отметим, что исследования в сфере общей и гуманитарной танатологии не могут не влиять на литературоведческую танатологию. Ведь литература как часть культуры отражает, воплощает, создает определенные материальные и духовные феномены, хотя и в специфическом варианте – в виде литературного произведения.

1.2. Специфика литературоведческой танатологии

Представление о том, что термин «танатология» способен обозначать и саму науку, и объект ее изучения, приводит нас к дуалистическому пониманию исследований в данной сфере. Буквально говоря, философскую танатологию изучает историко-философская танатология, религиозную – религиоведческая, этнографическую – этнологическая, культурную – культурологическая и т. д. Литературная танатология, которая представляет собой литературный опыт осмысления феномена смерти, должна изучать область литературоведения, которую можно условно назвать литературоведческой танатологией (танатологическим литературоведением).

Специфике литературной танатологии как объекта исследования будет посвящен отдельный параграф. Но прежде обратим внимание на становление литературоведческой танатологии, существующие работы в этой области, использованные в них методологические приемы.

Описание танатологических элементов можно обнаружить уже в «Поэтике» Аристотеля. Рассматривая фабульную структуру трагедии, он, вслед за «перипетией» и «узнаванием», ее третью часть обозначает как «страдание» («страсть») – «действие, причиняющее гибель или боль, как, например, всякого рода смерть на сцене, сильная боль, нанесение ран и тому подобное» [Аристотель 2007, «Поэтика»: 52 b9]. Он рекомендует поэтам изображать не отношения людей, безразличных друг к другу, а страдания «среди друзей, например, если брат убивает брата, или сын – отца, или мать – сына, или сын – мать, или же намеревается убить, или делает что-либо другое в этом роде…» [Тамже: 53 b19].

Безусловно, танатологические элементы у Аристотеля не становятся предметом специального анализа. То же самое можно сказать о различных последующих эстетических и критических парадигмах, которые проявляли интерес к мотиву смерти, давали рекомендации или оценку относительно создания танатологических сюжетных ситуаций: классицистической (относительно все той же трагедии), романтической (относительно смерти романтического героя и проникновения в потустороннюю действительность), реалистической (относительно социальной и психологической правды умирания) и др.

Однако, как писалось выше, спецификация танатологического научного знания в целом произошла лишь во второй половине XIX – первой половине XX вв. Первые танатологические исследования, соответствующие современным представлениям о научном литературоведении, по всей видимости, появляются также в данный период, точнее, в начале XX в.

В это время наблюдается выделение из литературной критики литературоведения с его стремлением к безоценочным, беспристрастным суждениям и применением специфического терминологического аппарата. На грани указанных двух смежных областей создаются эссе танатологического характера И. Анненского «Умирающий Тургенев» (1906) [Анненский 1979], Р. Иванова-Разумника «О смысле жизни. Ф. Сологуб, Л. Андреев, Л. Шестов» (1908) [Иванов-Разумник 1910], Д. Святополка-Мирского «Веяние смерти в предреволюционной литературе» (1927) [Святополк-Мирский 1997], Л. Шестова «На весах Иова» (1929, имеется в виду первая часть книги, посвященная «откровениям смерти» Ф. Достоевского и Л. Толстого) [Шестов 2001: 26–166] и пр. Важное место проблематика смерти занимает в критических очерках С. Андреевского [Андреевский 2005], К. Чуковского [Чуковский 1914], Ю. Айхенвальда [Айхенвальд 1994], в «Русской литературе XX века» под редакцией С. Венгерова [Русская литература XX века 2004] и др. С методологической точки зрения, в этих штудиях разрабатываются биографические и интуитивистские исследовательские приемы, в них много этических, философских, историософских размышлений, авторских отступлений от предмета изучения.

Новый виток в развитии литературоведения, как известно, был связан с открытиями русской формальной школы и дискуссиями вокруг этих открытий. Как раз в данный период появляется статья П. Бицилли «Проблема жизни и смерти в творчестве Толстого» (1928), которую в полной степени можно назвать литературоведческой, историко-литературной и которая дала толчок к изучению произведений этого писателя в танатологическом ракурсе. Ученый считает доминантой мировоззрения Л. Толстого «мистику смерти» [Бицилли 2000: 475] и объясняет свое суждение, сравнивая его творчество с художественным миром Ф. Достоевского. В статье П. Бицилли мы встречаем привычные для современного литературоведа научные приемы (использование источников личного происхождения, сопоставление творческих систем, последовательность размышлений, результативные определения) и термины (образ, тема, мотив, доминанта и т. д.). Он не только рассматривает проблемы семантики, но и касается особенностей поэтики танатологических мотивов, например в произведениях Ф. Достоевского: «Он никогда не описывает умирания. Его герои умирают мгновенно: либо их убивают, либо они убивают самих себя» [Бицилли 2000: 476].

Зарубежные танатологические исследования первой половины XX в. тоже не столь многочисленны. В. Казак указывает в качестве одной из первых литературоведческих работ в данной области книгу В. Рема «Размышления о смерти в немецкой поэзии от средневековья до романтизма» (1928) [Kasack 2005: 287], представляющую собой масштабный историко-литературный труд, рассматривающий танатологические мотивы в ментальности и памятниках письменности древнегерманских племен, периода их христианизации, высокого и позднего Средневековья, XVI в., эпохи барокко, Просвещения, сентиментализма, «Бури и натиска», классицизма и романтизма [Rehm 1967][15 - Нами были выявлены и более ранние работы танатологического характера (например, [Schwebel 1876; Bomstein 1900]), указанные в одном из библиографических справочников [Bauerhorst 1932: 68–69]. Однако нельзя однозначно сказать, можно ли их относить уже к литературоведению как науке.]. Другие танатологические исследования этого времени посвящены мотиву «плясок смерти» (macabre, Todestanz) [Breede 1931; Kurtz 1934], писательским установкам по отношению к смерти, бессмертию, потустороннему миру [Koch 1932; Spencer 1936; Triller 1937] и т. д.

Необходимо также заметить, что в данный период танатологические мотивы в литературе активно изучаются психоаналитиками, зарубежными и российскими. В таких работах, как «Мотив выбора ларца» (1913) [Фрейд 20026], «Достоевский и отцеубийство» (1928) [Фрейд 2002а] З. Фрейда, «Достоевский» (1923) И. Нейфельда [Нейфельд 2002], «Очерки по анализу творчества Н. В. Гоголя» (1924) И. Ермакова [Ермаков 1999: 208–221], «Страшное у Гоголя и Достоевского» (1927) Н. Осипова [Осипов 2002], с помощью психоаналитической терминологии рассматриваются особенности изображения смерти в творчестве определенного круга писателей.

Во второй половине XX – начале XXI вв., во время трансформации танатологии в междисциплинарную науку и усиления в ней гуманитарного начала, танатологическая литературоведческая библиография значительно расширилась. За рубежом литературному опыту осмысления смерти посвящаются специальные хрестоматии [Der Tod in Dichtung 1978; Death in Literature 1980], сборники статей [Weiblichkeit und Tod 1987; Sex and Death 1990; Death and Representation 1993; Death in French Literature 1995; Birth and Death 2007; Ende, Grenze, Schluss 2008]. В свете данной проблематики исследуются историко-литературные эпохи, национальные школы, стили и жанры, а именно: древнегреческая поэзия [Vermeule 1979], английская литература Средневековья [Tristram 1976; Galler 2007], Возрождения [Andrews 1989; Engel 2002], викторианской эпохи [Wheeler 1990; Dever 1998], французская поэзия Средневековья и Ренессанса [Dubruck 1964], фантастический реализм XX в. [Carlsson 1978], американский роман [Fielder 1960] и т. д.; творчество отдельных писателей, как то: И. В. Еете [Dye 2004], Ж. Ерина [Cooke 1960], У. Джойса и С. Малларме [Carpenter 1988], Ч. Диккенса [Dever 1998], Ф. Достоевского [Накамура 1997], О. Мандельштама [Hansen-L?ve 1993], В. Набокова [Allan 1994], М. Унамуно [Valdеs 1964], Т. Фонтане [Faber-Castell 1983], У. Шекспира [Calderwood 1987] и др.

Важный вклад в развитие литературоведческой танатологии внес М. Бланшо. В его книге «Пространство литературы» (1955) одна из глав посвящена соотношению художественного произведения и пространства смерти. Размышляя о текстах Ф. Кафки, Ф. Достоевского, С. Малларме, P. М. Рильке и др., М. Бланшо замечает стремление многих писателей «властвовать собою перед лицом смерти», устанавливать с нею «отношения господства»: «Искусство – это самообладание у смертного предела, предел всякого самообладания» [Бланшо 2002: 87]. Исследователь характеризует творческий акт как «опыт смерти» и выявляет такую связь: «Писать, чтобы иметь возможность умереть – Умирать, чтобы иметь возможность писать» [Там же: 90]. Представление о гибели как возможности приводит М. Бланшо к проблеме выбора человеком «добровольной», «осознанной» (Кириллов у Ф. Достоевского), «хорошей» (Аррия в римских исторических легендах), «праведной» (лирический герой R М. Рильке) смерти. Под пространством смерти, по всей видимости, исследователь понимает танатологический опыт писателя, его концепцию по отношению к гибели не столько персонажей, сколько самого себя как субъекта творчества. Черты такого онтологического подхода к литературе как к одной из форм (исторически приоритетной) взаимодействия между человеком и Танатосом свойственны и философской работе В. Янкелевича «Смерть» или историко-антропологической книге Ф. Арьеса «Человек перед лицом смерти», которые наполнены примерами из мировой словесности.

Нельзя обойти вниманием также статью Ф. Хофмана «Смертность и современная литература» (1958), вошедшую в книгу «Значение смерти» (1959) под редакцией Г. Фейфеля, которая, напомним, стала знаковой для развития гуманитарной танатологии. Наряду с концептуальными рассуждениями о трансформации отношения к смерти в XX в. литературовед выделяет два основных типа изображения кончины в мировой литературе: «Существуют два принципиальных вида образа: первый полностью реалистический, другой совершенно “идеалистический”. В первом случае мы имеем дело с memento mori, червем-победителем (…), во втором – воображение старается как можно тщательнее нивелировать признаки разложения, предлагая взамен духовные идеи. Другими словами, в этом втором типе заключается идея смерти как трансценденции. Все трансцендентные иллюзии имеют в своей основе желание отвергать телесную природу человека…» [Hoffman 1959: 136].

Ф. Хофман устанавливает тесную связь между изображением смерти и восприятием пространства и времени: «Эпоха, когда люди мало верят в бессмертие или мало удовлетворены надеждой на бессмертие, благоприятна для создания литературы, которая делает акцент на пространственных сторонах жизни. Эта литература также интересуется концентрацией объектов с их текстурой, со специфическими ценностями, переживаемыми в опыте. Если смерть – стена, а не порог, темп переживаний уменьшается, внимание ко времени переходит в сосредоточенность на пространстве, и каждая деталь изменения фиксируется и хранится» [Ibid.: 136–137].

Литературовед рассматривает проблему смерти в контексте трех понятий: милосердие, насилие, личность – и определяет место этих концептов в литературе, возникшей в условиях мировых войн и имперсонального уничтожения. Дихотомия милосердия и насилия во внутреннем мире человека (писателя) – в том числе танатологический вопрос, определяющий отношение индивида к своей будущей кончине, степень его веры в бессмертие: «…Можно сказать, что насильственное уничтожение возможностей милосердия заставляет личность ответственно относиться к смерти» [Ibid.: 138].

Работа Ф. Хофмана, безусловно, занимает важное место в становлении литературоведческой танатологии, в осмыслении особенностей изображения смерти в современной литературе. Необходимо отметить также факт употребления исследователем термина «танатология» [Ibid.].

В 1970-е гг. со статьи «Гоголь и смерть» (1979) начинает свои танатологические изыскания известный славист В. Казак. Эта работа вылилась в масштабный проект «Смерть в русской литературе», замысел которого окончательно оформился, по всей видимости, в 2001 г., но не был осуществлен из-за смерти литературоведа в 2003 г. В 2005 г. был издан сборник танатологических статей В. Казака, посвященных проблеме смерти в творчестве А. Пушкина, Н. Гоголя, Ф. Достоевского, Л. Толстого, Г. Иванова, Д. Андреева, К. Паустовского, В. Линденберга; также в нем были опубликованы наброски введения к монографической работе, концептуальные тезисы общего характера и относительно произведений сорока других русских писателей XIX–XX вв.[16 - На русский язык переведена статья В. Казака «Смерть в творчестве Пушкина» [Казак 2002].]

В заметках 2001 г. В. Казак подчеркивает, что книги о смерти и умирании чаще пишутся теологами, философами, людьми, сопровождающими умирающих, – литературоведение эту тему скорее избегает [Kasack 2005: 287]. Вместе с тем свой проект он хотел предназначить не столько для специалистов, сколько для читателей, стремящихся разобраться в этом сложном вопросе. В материалах немецкого слависта мы находим много интересных идей, изложенных в тезисной форме, претендующих на статус методологических. Прежде всего, он стремится отказаться от хронологического и биографического принципов структурирования исследования; его подход поистине танатологический, соотносимый, к примеру, с философским трудом В. Янкелевича. В. Казак разделяет сюжетные ситуации в зависимости от их отношения к моменту смерти: им намечены вероятные главы «Установки относительно смерти во время жизни», «На пути к смерти», «Умирание», «После смерти» [Ibid.: 289–291]. Также немецкий славист значительно расширяет список танатологических мотивов, считая таковыми и реакцию на смерть, и прощание с умирающим, и встречу с мертвецом, и размышления о жизни после кончины, и заботу о душе и т. д.

Без сомнения, работа В. Казака, несмотря на ее незавершенность, чрезвычайно важна для современной литературоведческой танатологии. Реализация замысла немецкого слависта, наверное утопического для отдельного ученого, должна стать одной из главных задач в дальнейших исследованиях.

Опыт изучения функционирования танатологических мотивов в западной литературе представлен в работе X. и И. Дэммрих «Темы и мотивы в западной литературе» (1987). В отличие от других подобных словарей (например, Э. Френцель) здесь присутствует специальная статья, посвященная смерти «как теме и как мотиву» [Daemmrich 1987: 78]. Авторы пишут о противопоставлении в истории литературы и культуры двух концепций отношения к смерти, обусловленных отношением к жизни: «Если жизнь кажется грешной, ограниченной или исполненной вины, страха, опасности или боли, то смерть приветствуется как избавление или освобождение. (…) Но если земное существование наделяется предельной ценностью, то смерть, как угасание жизни и уравнитель человечества, становится страшна и ужасна» [Ibid.]. X. и И. Дэммрих справедливо отмечают усиление интереса к танатологической проблематике во время «серьезных социальных перемен» (поздней античности, позднего Средневековья, начала XX в.). Относительно литературы они говорят об особой «тематической функции» изображения момента кончины, отличающегося наиболее интенсивным «эмоциональным напряжением»: ведь он «резко разделяет прошлое и будущее и придает человеческому опыту, развитию личности, самосознанию абсолютно новую перспективу» [Ibid.: 78–79]. С одной стороны, запредельность смерти предоставляет творческому воображению полную свободу при изображении последнего мгновения; с другой – писатели часто используют при этом традиции других искусств и стандартный мотивный и жанровый репертуар («пляски смерти», элегия, плач, метафоры жатвы, ловушки, сна, тьмы, сумерек, ледяного потока).

Краткий обзор функционирования мотива смерти в западной литературе X. и И. Дэммрих выстраивают на основе собственного читательского и исследовательского опыта. Точками опоры в этом обзоре служат концептуальная трактовка мотива и стилевая принадлежность произведения: «Смерть как вход в божественное царство и бегство от фальшивого блеска мировой силы, власти и страстей доминирует в литературе Средних веков, Реформации, барокко, романтизме и неоромантизме»; «Тема смерти как разрушителя жизни (часто представленного в образе жницы) и врага человечества (изображенного в виде отвратительного скелета), с которыми мы боремся и которых мы ненавидим, формирует произведения позднего Средневековья (…), Ренессанса (…), преклассицизма и классицизма» [Ibid.: 79]. Это резкое противопоставление «положительного» и «отрицательного» значения кончины становится «расплывчатым» в XIX и XX вв., когда писатели разрабатывают новые «техники» повествования о смерти: «потока сознания», «внутреннего монолога», «смены точек зрения» и др. [Ibid.: 81]

В статье X. и И. Дэммрих для нас ценен не только опыт описания функционирования танатологических мотивов в западной литературе, но и перечень художественных текстов и список литературоведческих работ по проблеме в конце исследования [Daemmrich 1987: 81–82].

В. Казак указывает на стагнационное значение советского периода для изучения темы смерти в русской литературе [Kasack 2005: 287]. Наш обзор показывает, что большинство отечественных работ первой половины XX в., посвященных танатологической проблематике, было создано в культурной среде русской эмиграции. Однако крупнейшие российские литературоведы второй половины XX в., прежде всего М. Бахтин и Ю. Лотман, находили способы писать об этой теме.

Размышления о танатологических элементах в литературных произведениях обнаруживаются в нескольких сочинениях М. Бахтина. Уже в его работе «Автор и его герой в эстетической деятельности» (1920–1924) появляется разделение смерти «изнутри» и «извне» [Бахтин 2000: 125]. Эта проблема вписывается в общеэстетические рассуждения литературоведа: «В переживаемой мною изнутри жизни принципиально не могут быть пережиты события моего рождения и смерти; рождение и смерть как мои не могут стать событиями моей собственной жизни. (…) Помыслить мир после моей смерти я могу, конечно, но пережить его эмоционально окрашенным фактом моей смерти, моего небытия уже я не могу изнутри себя самого, я должен для этого вжиться в другого или других, для которых моя смерть, мое отсутствие будет событием их жизни; совершая попытку эмоционально (ценностно) воспринять событие моей смерти в мире, я становлюсь одержимым душой возможного другого, я уже не один, пытаясь созерцать целое своей жизни в зеркале истории, как я бываю не один, созерцая в зеркале свою наружность» [Там же: 127–128]. Вопрос о смерти оказывается поводом к осмыслению и переживанию другого, в сознании которого творческий субъект в силах увидеть себя, понять через него ценность своей жизни и своих поступков.

Данная идея развивается в последующих работах М. Бахтина. В заметках 1961 г. она обосновывается как концептуальная дифференциация повествования о смерти с точки зрения субъектной организации произведения, выбранной нарративной инстанции [Бахтин 1997: 347] (см. подробнее 2.3). Эта дифференциация становится одной из ключевых для литературоведа при сопоставлении художественных миров Ф. Достоевского и Л. Толстого. В «Проблемах поэтики Достоевского» (1963) М. Бахтин, рассматривая особенности субъектной организации рассказа Л. Толстого «Три смерти» («Здесь только один познающий субъект, все остальные только объекты его познания» [Бахтин 1972: 122]), предполагает, как этот же сюжет выглядел бы у Ф. Достоевского: «Конечно, Достоевский никогда не изобразил бы трех смертей: в его мире, где доминантой образа человека является самосознание, а основным событием – взаимодействие полноправных сознаний, смерть не может иметь никакого завершающего и освещающего значения» [Бахтин 1972: 124].

Танатологические мотивы исследуются М. Бахтиным и в свете его теории смеховой, карнавальной культуры. В очерках по исторической поэтике «Формы времени и хронотопа в романе» (1937–1938), анализируя материализующие ряды романа «Гаргантюа и Пантагрюэль» Ф. Рабле, он обращает внимание на «ряд смерти», на первый взгляд завуалированный, но чрезвычайно важный. По мнению исследователя, вместе с разрушением средневековой картины мира французский писатель «должен был переоценить и смерть, поставить ее на свое место в реальном мире (…). Это значило – показать материальный облик смерти в объемлющем ее и всегда торжествующем ряду жизни…» [Бахтин 1975: 343]. М. Бахтин показывает специфические приемы изображения смерти у Ф. Рабле, отвечающие карнавальному духу романа, указывает на «непосредственное соседство смерти со смехом, едой, питьем, половой непристойностью» [Там же: 348], которое можно встретить и у других представителей эпохи Возрождения (Дж. Боккаччо, Л. Пульчи, У. Шекспира), символиста Ш. Бодлера.

Таким образом, танатологическая проблематика пронизывает наследие М. Бахтина. Она вписывается в его основные концептуальные идеи: полифонии, эстетического взаимодействия автора и героя, разграничения типов наррации, карнавальных инверсий – иллюстрирует их, становится необходимым условием их обоснования.

Черты методологии танатологического анализа обнаруживаются в поздних сочинениях Ю. Лотмана. Т. Кузовкина выделяет следующие основные ступени развития этой темы в работах ученого: «1) определение понятий неподвижности, небытия, пустоты (мы бы назвали это попыткой осмыслить смерть на некоем метатеоретическом уровне, уровне философских, понятийных абстракций); 2) осмысление жизни и смерти на биологическом уровне; 3) определение понятия индивидуальности как необходимого звена в осмыслении проблемы жизни / смерти; 4) связь жизни и искусства» [Кузовкина 1999: 262]. Речь идет прежде всего, по-видимому, о последней опубликованной статье Ю. Лотмана «Смерть как проблема сюжета» (1992) [Лотман Ю. 1994], о которой также поговорим немного позднее (см. 2.3), трудах «Культура и взрыв» (1992, глава «Конец! Как звучно это слово!») [Лотман Ю. 2000: 137–141], «Беседы о русской культуре» (1993, главы «Дуэль», «Итог пути») [Лотман Ю. 1999: 164–179, 210–230] и др. Лидер московско-тартуской семиотической школы одним из первых рассматривает мотив смерти как структурный элемент, способствующий порождению смысла знаковых систем и культуры в целом, влияющий на их характер (циклический, линейный), провоцирующий их на противостояние с ним («борьбу с “концами”» [Лотман Ю. 1994: 419]). Ю. Лотман уделяет также много внимания взаимодействию искусства и действительности и моделям жизни и умирания, которые исторические личности заимствовали из литературы (Катон Утический из трагедии Дж. Аддисона «Катон» – А. Радищев [Лотман Ю. 2002: 250]).

Танатологической проблематикой интересовались и другие представители московско-тартуской школы. Так, В. Топоров в работах «О “поэтическом” комплексе моря и его психофизиологических компонентах» (1991) [Топоров 1995: 575–622], «Странный Тургенев» (1998, глава «Любовь и смерть» [Топоров 1998: 54—183]) пишет о глубокой связи между внутренним и художественным миром писателя, между планом содержания и планом выражения, когда форма способна нести в себе смыслы из области бессознательного, где в круг ведущих интенций входит влечение к смерти и к «пренатальному состоянию».

Как видим, и Ю. Лотман, и В. Топоров активно занялись танатологическими вопросами лишь в 1990-е гг. На рубеже XX–XXI вв. гуманитарная танатология стремительно утверждается в России. Из последних наиболее значимых событий в данной сфере отметим конференцию «Мортальный код в знаковых системах культуры», состоявшуюся в 2012 г. в Твери[17 - Сборник по материалам конференции был издан накануне публикации данной монографии [Мортальность в литературе и культуре 2015].], и сборник «Феномен смерти в художественном изображении» [Феномен смерти 2012], вышедший в том же году в Кемерове. И в конференции, и в сборнике приняли участие представители различных дисциплин, в том числе и литературоведы.

Количество работ, посвященных проблеме смерти в литературе, огромно. Из этого обширного корпуса исследований обратим внимание на те, что в той или иной мере разрабатывают теоретические основы литературоведческой танатологии.

Начать нужно с научной деятельности О. Постнова, в первую очередь с его книги «Пушкин и смерть: Опыт семантического анализа» (2000). Литературовед заявляет широкую тему на будущее – общий труд «Смерть в России», предполагая исследовать «силовые поля» темы смерти в произведениях В. Жуковского, П. Вяземского, А. Майкова, Н. Гоголя, Ф. Достоевского и др. [Постнов 2000: З][18 - Отчасти этот замысел был реализован ученым в его книге «Смерть в России X–XX вв.: историко-этнографический и социокультурный аспекты» [Постнов 2001].]. Начинает О. Постнов реализацию своего замысла с творчества А. Пушкина и уделяет особое внимание методологии изучения: «…Весь ход исследования распадается на два этапа. Первый принимается как бы “по умолчанию” и включает всю совокупность феноменов, не поддающихся интеллектуальному постижению, то есть принципиально всегда неравных ему. Таким образом, наш научный проект заведомо предполагает этап приобщения (который в искусстве принято обозначать как акт эстетического сопереживания), формальное выражение которого, правда, нашло себе место лишь в системе цитирования пушкинских текстов, основанной на подразумеваемом “ответном”, уже состоявшемся приобщении читателя, не нуждающегося в развернутых цитатах. Второй этап, в максимальной степени нашедший выражение в тексте работы, связан с тем общим и очевидным фактом, что тема “Пушкин и смерть”, как и любая сквозная тема в пушкинском творчестве, обширна и многопланова. (…) Можно сказать, что наиболее верным было бы решение показать логику возникновения тех типов трагического (а вместе с ним и образом смерти), которые выявлены Лапшиным» [Там же: 9—10] (речь идет о видах трагического, выявленных в работе И. Лапшина «Трагическое в произведениях Пушкина» [Лапшин 1998: 319–334]). В методологии О. Постнова приоритетными становятся герменевтические приемы «приобщения», «эстетического сопереживания», изучения «логики возникновения», в итоге – толкования семантики танатологических мотивов в произведениях А. Пушкина. Перспективными представляются и другие идеи литературоведа: о необходимости исследования художественной танатологии поэта «в хронологической последовательности»; о важности характеристики «риторического и мировоззренческого фундамента проблемы смерти (культурно-бытового взгляда на нее), который существовал в его эпоху независимо от литературы или, по крайней мере, не только в ней»; о «специфической “валентности”» темы смерти у А. Пушкина, вступающей «в весьма своеобразные отношения с другими ведущими темами»; выделение трех образов смерти: «аполлонического» (смерть поэта), «героического» (смерть воина) и «эротического» (смерть мудреца) [Постнов 2000: 11, 13, 15, 35].

Следующей важной для нас работой является статья А. Бабаянца «Несколько замечаний о категории смерти в литературе» (2002). Исследователь отмечает отсутствие методологии анализа темы смерти в искусстве, междисциплинарность танатологических исследований, интерес танатологов к творчеству конкретных писателей [Бабаянц 2002: 52]. А. Бабаянц ставит проблему несоответствия термина «тема смерти» и всей широты проявлений танатологических элементов в литературе. Опираясь на идеи В. Топорова, он считает смерть одним из «универсальных модусов», относительно которого художественно-литературный текст выступает в двух функциях: пассивной («источник модусов») и активной («тексты сами формируют и “разыгрывают” мифологическое и символическое»). В итоге, правда, литературовед считает и понятие «модус» недостаточным для описания танатологических элементов и утверждает категориальный характер этого феномена [Там же: 53].

А. Бабаянц предлагает рассматривать проблему в русле четырех подходов, склонных к взаимодействию: мифопоэтического, классификационного, жанрового, формального. Мифопоэтический подход он связывает с процессом порождения и функционирования мотивов (судьба, суд, безумие, сон, обожествление, перерождение, пьянство, секс, путь, дорога, крайность, весы, осмысление жизни, таинство, страх, жажда вечной жизни, табу, неудержимое желание, жертвоприношение); классификационный – с выделением типов (смерть-судьба, «окказиональная» (неожиданная), героическая, легкая (в «легком» жанре), неестественная (насильственная или самоубийство), обманная (симулированная), фантастическая (мистическая), мнимая, таинственная (скрытая), «перевернутая»); жанровый – с определенным кругом жанров (трагедия, элегия, эпитафия, плач, детектив, рассказ, повесть); формальный – со средствами художественной выразительности (метафора, олицетворение, метонимия) [Там же: 62–63].

Статья А. Бабаянца представляет собой одну из первых попыток систематизировать все многообразие представлений о смерти и образов смерти в литературе, наметить методологические установки танатологического анализа. Вместе с тем примечательна некая затрудненность исследователя в определении своего терминологического аппарата, что вызвано слабой связью работы с танатологической парадигмой в целом.

Эта связь начинает постепенно устанавливаться; на рубеже XX–XXI вв. среди множества статей, посвященных проблеме смерти в литературе, обнаруживается круг исследований, прямо указывающих на свою причастность к танатологическому дискурсу [Дранов 1999; Сафонова 2000; Семенов 2000; Усачева 2003; Алябьева 2004; Иванова 2005; Махинина 2005; Мокрова 2005; Беляева 2006; Семикина 2007; Ходанен 2007; Волков В. 2014].

Среди исследований такого рода, конечно же, выделяется диссертация Ю. Семикиной «Художественная танатология в творчестве Л. Н. Толстого 1850–1880-х гг.: образы и мотивы» (2002). Под объектом работы здесь понимаются «художественные инверсии танатоса в философско-религиозной и этико-социальной проекциях, своеобразное “искусство умирания” (ars moriendi), выраженное средствами литературы», а под предметом – «эстетика и поэтика смерти в творчестве Л. Толстого, нашедшие выражение в комплексе взаимосвязанных танатологических мотивов и образов, их генезис и трансформация». В диссертации предпринимается «попытка анализа толстовского Танатоса как целостной идейно-тематической художественной системы» [Семикина 2002: 6–8].

Ю. Семикина не только оперирует специфическими терминами танатологии, но и выстраивает интересную схему-типологию реализации категории «смерть» в произведениях Л. Толстого. Она выделяет варианты физической смерти: убийство, жертву (кровавую сознательную и несознательную, бескровную осознанную и неосознанную), самоубийство (реальное и гипотетическое), естественный конец (преждевременный и закономерный); духовную кончину и трансформацию танатоса в сон или уход [Там же: 148–149][19 - Вызывает интерес и классификация смертей персонажей Л. Толстого в другой работе Ю. Семикиной: «проявление Божьей воли» (Лиза Болконская, Илья Андреевич Ростов), «естественный жизненный цикл» (Кирилл Владимирович Безухов, Баздеев, Кутузов), «возмездие» (Элен Безухова, Анатоль Курагин), «разрушение стереотипа в изображении красивой гибели молодого героя» (Петя Ростов), «сюжетообразующая функция танатоса» (Николай Андреевич Болконский), «“идейная” смерть» (Платон Каратаев, Андрей Болконский) [Семикина 2005а: 148].].

Несмотря на то что некоторые терминологические выражения в диссертации Ю. Семикиной спорны («художественные инверсии танатоса», «поэтика смерти»), она вызывает несомненный интерес как опыт системного исследования танатологической семантики и поэтики в творчестве одного писателя.

Примечательно, что практически одновременно необходимость спецификации литературоведческой танатологии почувствовали и зарубежные исследователи. В 2006 г. в Мюнхене состоялась конференция «Танатология, танатопоэтика, смерть поэтов, поэты смерти», а в 2007 г. был опубликован сборник ее материалов [Thanatologien, Thanatopoetik 2007], который открывает статья А. Ханзена-Леве «Основные положения танатопоэтики». Необходимо отметить, что термин «танатопоэтика» А. Ханзен-Леве использовал еще раньше, например в работе «Танатопоэтика Мандельштама» (1993): «…B мире поэтики и мировоззрения Мандельштама смерть занимает настолько доминирующее положение, что это позволяет нам говорить о танатопоэтике» [Hansen-L?ve 1993: 121–122]. В статье 2007 г. он вписывает танатопоэтику в широкий философский контекст и одновременно имплицитно выделяет ее из общего танатологического дискурса как специфическую область: при анализе философских и эстетических трудов он использует термин «танатология», тогда как применительно к литературе говорит о «танатопоэтике».

А. Ханзен-Леве вслед за К. Харт Ниббригом отмечает: «Согласно специфической семиотической точке зрения умирание показывается как всеобщее означающее без означаемого и, с точностью до наоборот, смерть показывается как означаемое без означающего» [Напsen-L?ve 2007: 7]. Он подчеркивает, что танатологический процесс представляет собой движение к отрицанию, в художественном творчестве – к неизобразимости или изобразимости через негативацию. Эта «негативная эстетика» восходит к апофатическому богословию Дионисия Ареопагита, видевшего единственный путь к пониманию / описанию Бога через отрицание не присущих ему признаков. Смерть, как и Бог, является тайной, о которой человек больше молчит, чем говорит. Поэтому главный вопрос, который решают танатологи-исследователи, – «Как можно говорить о молчании?», иначе – «Как можно изучать молчание?»

Вместе с тем именно эстетическая экспликация смерти, несмотря на ее перманентную семиотическую неполноценность, о которой писалось выше (при умирании отсутствует означаемое, при смерти – означающее), является основным источником и даже методом осмысления кончины. А. Ханзен-Леве замечает, что философы зачастую редуцируют писательскую танатопоэтику, что приводит их к радикализации танатологии, абсолютизации смертельного ужаса и смертельной пустоты [Ibid.: 10–11].

Увлекаясь анализом, с одной стороны, философской танатологии, с другой – конкретных художественных систем, А. Ханзен-Леве, к сожалению, так и не дает четкого определения танатопоэтики, что вполне свойственно его оригинальному стилю изложения, где сливаются в единый конгломерат энциклопедические знания и ассоциативность мышления. До конца не понятно, охватывает ли танатопоэтика проблемы танатологической семантики и прагматики, что является предметом ее изучения. По разборам «от Пушкина до Чехова» становится ясно: результаты танатопоэтического исследования зависят от особенностей творческого мира того или иного автора, что закономерно с эстетической, но не методологической точки зрения. Из характерных черт статьи А. Ханзена-Леве можно отметить постоянную апелляцию к культурологическим идеям (дионисийство, культурная память, эсхатологизм), которые позволяют поднять конкретную художественную систему до уровня общечеловеческой программы, основанной на мифологии и архетипике. Литературовед внимательно относится к эстетическим парадигмам эпохи (романтическим, реалистическим), их жанровым предпочтениям («кладбищенская» элегия, «готический» роман), обусловливая тем самым авторскую стратегию творчества и жизни.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9