* * *
Летом 1911 года в Киеве во время одного из антрактов торжественного спектакля, на котором присутствовал Государь, из партера вышел одетый во фрак молодой человек, и, направляясь к стоявшему у рампы министру председателю П. Столыпину, на ходу произвел в него несколько выстрелов. Раненый министр покачнулся и упал.
Началась невероятная суматоха, пользуясь которой убийца постарался скрыться, но сосед его по креслу, какой-то молодой офицер, узнал его в толпе и задержал у самого выхода из театра
.
Террорист оказался молодым киевским евреем Багровым
, состоявшим на секретной службе у департамента полиции и получившим пропуск в театр от чинов политической охраны. Говорили, что когда Багрова вели на казнь, он, несмотря на завязанный рот, успел крикнуть, что его вешают те самые люди, которые послали на убийство.
Что организовано это дело было департаментом полиции, оказалось бесспорным, но кто именно был высшим инициатором его, следствие не выяснило.
Революционные организации, во всяком случае, никакого отношения к нему не имели, о чем и объявили в особой изданной ими по этому поводу листовке.
Убийство Столыпина нагляднее чем когда-либо показало, что в условиях русской действительности путь от Капитолия к Тарпейской скале недалек.
Система, при которой власть, пользуясь Гапонами, Азефами и Петровыми, обратила провокацию в метод борьбы со своими противниками, привела к такому разложению, при котором в самом правительстве никто уже никому не доверял.
Инерцию, в силу которой оно еще продолжало держаться, нарушила наступившая война.
* * *
Среди революционных деятелей, которых мне пришлось обвинять, Альберт Трауберг («Карл»), несомненно, занимал незаурядное место. Члены его летучего боевого отряда называли его «Строитель Сольмес», и не только преклонялись перед его блестящим организаторским талантом, безукоризненной честностью и строгой до аскетизма жизнью, но искренне и глубоко любили его как человека.
В одном из отобранных у него при обыске писем казненная за покушение на военного министра Зинаида Клапина, отправляясь на этот террористический акт, писала: «Я так привыкла муштровать свою душу и сдерживать свои чувства, что по временам она совсем стала терять свою чувствительность, и вот, Вы, милый, ласковый, согрели ее немножко, дали мне настроение, при котором я смогла написать матери… Вы, "строитель", должны перешагнуть всех нас и отдать себя последним. Чтобы пережить многих и чувствовать себя "строителем", нужны нечеловеческие силы. Они есть у Вас, эти могучие силы, которые воспитываются великим страданием и глубокими переживаниями души. Эти силы побуждают идти, не останавливаясь ни перед чем, шагая через трупы близких людей. Вам придется перешагнуть через Альвину, этот нежный горный цветок Эдельвейс. На Ваши плечи ляжет тяжелый гнет, – как бы я хотела тогда быть с Вами, "строитель"».
Другой из корреспондентов советует: «Если Вы сами поедете в город, мы можем Вас потерять. Да лучше всех нас бы повесили, чем допустить это. Вы умеете столько давать душе другого».
Кроме предателя Масокина, сидевшего на суде отдельно от других, все обвиняемые производили впечатление одной сплоченной и дружной семьи, которую Трауберг опекал с заботливостью любящего отца или старшего брата. Своей собственной участью он совершенно не интересовался, ничего не опровергал, ни в чем себя не оправдывал и со своего места подымался только тогда, когда вопрос касался виновности других, и то лишь в тех случаях, если кому-либо приписывалось то, чего он не совершал. Интеллектуальный убийца многих людей, в том числе и популярного в гвардейских сферах генерала Мина
, Трауберг сумел внушить судившим его гвардейским полковникам такое уважение к себе, что они верили каждому его слову. Присутствуя при их разговорах вне судебной залы, я могу удостоверить, что многие из обвиняемых смягчением своей участи были обязаны Траубергу в гораздо большей степени, чем своим талантливым адвокатам.
Председательствовал по делу военный судья, старый генерал Никифоров
, человек неплохой, но только очень уж бесхитростный, понимавший все жизненные явления только с точки зрения традиции «доброго старого времени». Он ненавидел всякое новаторство, а революционное в особенности.
В одно из заседаний кто-то из адвокатов передал обвиняемым несколько живых цветов. Заметив их в руках сидевших за решеткой подсудимых, Никифоров вызвал наблюдавшего за порядком офицера-коменданта и, сделав ему в крайне резкой форме публичный выговор, приказал немедленно все цветы отобрать. На другой день кто-то уже из публики, пользуясь перерывом заседания, подошел к решетке и незаметно положил на место, где обыкновенно сидел Трауберг, две красные гвоздики. Ввели обвиняемых, следом за ними вошли в залу судьи, и Трауберг, взяв лежавшие на его месте гвоздики, растерянно недоумевал, что ему с ними сделать? Скандал был неизбежен, но к общему изумлению, его не последовало. Никифоров посмотрел на Трауберга, погладил свою седую бороду и, ничего не сказав, открыл заседание. Так Трауберг и просидел весь этот день с гвоздиками в руке.
Через несколько лет после суда один мой знакомый, не имевший никакого отношения к этому делу, со слов родственника присутствовавшего при казни Трауберга и Масокина на Лисьем Носу, рассказывал, что увидев виселицу, Масокин вдруг потерял душевное спокойствие, стал убиваться и зарыдал как ребенок. Трауберг подошел к нему, обнял, прижал его голову к своей груди и всеми силами старался облегчить душевные страдания своего предателя.
По обстоятельствам дела смертная казнь могла быть применена только к Траубергу и Масокину. К первому, как организатору целого убийства, а ко второму, как покушавшемуся на жизнь министра юстиции Щегловитова, во время похорон убитого начальника тюремного управления Максимовского
. Все остальные обвиняемые по закону подлежали ответственности лишь за принадлежность к боевой организации партии социалистов-революционеров.
Из показаний Масокина между прочим стало известно, что молодая девушка Рогозинникова
получившая от Трауберга поручение убить начальника тюремного управления Максимовского, должна была в случае удачи выбросить из окна его служебного кабинета револьвер. По этому знаку сидевшие в садике против этого окна сигнальщики оповещали по телефону словами: «Билеты проданы» группу террористов, которые, зная, что к месту происшествия поедет градоначальник, выходили на путь его следования и убивали его бомбами. Рогозинникова Максимовского застрелила, но брошенный ею без достаточной силы револьвер разбил только одно стекло двойной рамы окна, и ожидавшие в саду, не получив условленного сигнала, решили, что убийство не удалось. Они телефонировали: «Билеты не проданы», и террористы, оставив свои посты, уехали в Финляндию.
Вот по поводу этих сигнальщиков и возникли пререкания с министром внутренних дел Макаровым
. Он квалифицировал их действия как соучастие в покушении на убийство градоначальника, наказуемое смертною казнью. Я считал это их деяние по закону вовсе ненаказуемым и находил возможным обвинять их лишь в принадлежности к боевой организации. Юридически я был прав, и мой начальник, прокурор генерал Корейво
, разделяя мою точку зрения, предложил ее министру Макарову. В ответе он услышал приблизительно тоже, что говорил на виленском процессе Мясоедов: «Мы, сказал министр, затрачиваем массу труда и денег на изъятие революционных элементов, а Вы занимаетесь тонкими юридическими анализами». Получалось, как в одном из рассказов Горбунова
: «Я тебе говорю, а ты меня законом тычешь».
Выход из положения нашел тогда генерал Корейво, предложивший мне изложить в своей речи лишь фактические обстоятельства дела, а квалификацию, то есть указание статей закона, которыми изложенные мною деяния предусматривались, он брал на себя.
В день, когда начались прения сторон, генерал приехал в суд, сел рядом со мной, и после моей речи сказал: «Деяния подсудимых, изложенные моим помощником, предусмотрены такими-то статьями закона». В числе их была статья о покушении, и сигнальщиков приговорили к смерти.
В то время приговоры Петербургского окружного суда конфирмовались помощником Главнокомандующего Великого Князя Николая Николаевича генералом Газенкампфом
. Снимая с плеч Великого Князя нежелательную для него обязанность, – утверждение смертных приговоров, – Газенкампф поставил, однако, непременным условием полную свою независимость и, пользуясь ею, не отягчал своей совести такими казнями, которые, в силу тяжести совершенных преступлений, не являлись бы неизбежными. Вероятно поэтому на этого человека, не признававшего никаких охран и ежедневно совершавшего прогулку от Царскосельского вокзала к месту службы, никогда не было произведено ни одного покушения.
Друг детства и большой приятель матери моей жены
, Газенкампф часто навещал ее семью и охотно принимал и нас – молодое поколение у себя в Царском селе.
Как известно, годы только из очень немногих людей делают мудрецов, огромное большинство они обращают просто в старикашек. К Газенкампфу они были милостивы: мудрецом его, правда, не сделали, но большой здравый смысл сохранили, и убедить старика разумными и справедливыми доводами не представляло большого труда.
Когда на другой день после приговора я навестил его в Царском селе, там уже имелось письмо министра Макарова с просьбой помиловать Масокина. Но просьбу эту о смягчении участи предателя генерал не уважил и подписал смертный приговор ему и Траубергу. Сигнальщикам казнь была заменена.
Одним из защитников по делу Трауберга был молодой адвокат А.Ф. Керенский
. Я его тогда знал совсем мало. А после этого процесса не встречался с ним вовсе, и потому был очень поражен, когда десять лет спустя, став министром, он вспомнил обо мне и назначил в состав Чрезвычайной Следственной Комиссии по делам о бывших министрах. Назначение это, совершенно не соответствовавшее моему скромному служебному положению, свидетельствовало о высокой оценке им моей прокурорской деятельности по делу «Карла», и за нее я до сих пор сохраняю к Керенскому чувство самой искренней благодарности, и не перестаю сожалеть, что неумолимая жизнь впоследствии потребовала от меня таких поступков, про которые он в своей книге «Дело Корнилова» пишет: «К сожалению, я только слишком поздно узнал, кто был их источником».
* * *
После дела Трауберга нашелся сослуживец, который поспешил разъяснить департаменту полиции, что смягчение генералом Газенкампфом назначенной сигнальщикам смертной казни и отказ его помиловать предателя Масокина находились в связи с моей точкой зрения на эти вопросы.
Уход из Петербургского суда стал неизбежным. Поводом к нему послужило дело баронессы Спенглер
.
Революционное сообщество, судившееся под этим названием, отличалось от десятков других того же рода дел только аристократичностью своего состава. В числе соучастников были офицеры, баронесса и сын помощника Варшавского генерал-губернатора Утгоф
.
Выданные очередным предателем, все члены сообщества были задержаны и посажены в тюрьму, а родственники их стали осаждать меня просьбами о замене для заключенных досудебного ареста денежным залогом. Особенно домогалась этого мать Утгофа, имевшая, благодаря служебному положению своего мужа, возможность склонить военного министра Сухомлинова посодействовать освобождению ее сына. Принципиально против удовлетворения желания министра, переданного мне военным прокурором, я ничего не имел, но указал, что освобождение Утгофа неминуемо повлечет за собой необходимость удовлетворения той же просьбы со стороны остальных обвиняемых, получавших теперь возможность обосновать свое ходатайство весьма убедительной ссылкой на ту же льготу, данною одному из главных виновников. Так оно, конечно, и случилось и всех соучастников, внесших залог в пять тысяч рублей, я из тюрьмы выпустил.
Помню, что с каждым из них я имел беседу приблизительно следующего содержания: «Мы с Вами можем держаться различных политических убеждений, но понятие чести у всех порядочных людей одинаковы. Выпуская Вас из тюрьмы, я беру всю ответственность за это лично на себя и могу это сделать только при условии, если Вы мне дадите слово, что предоставляемой свободой не воспользуетесь и на суд явитесь». Все они утверждали, что хорошо понимают ту служебную ответственность, которую я на себя беру, очень ценят оказываемое им доверие и ни при каких обстоятельствах им не злоупотребят. Не прошло и недели, как департамент полиции сообщил, что все они скрылись. Остался только один Утгоф, но и тот, конечно, потому, что был в достаточной степени забронирован служебным положением своего отца.
Обвинять его и тех соучастников, которые за невозможностью внести залог, продолжали оставаться в тюрьме – мне не пришлось, так как ко времени рассмотрения этого дела я уже был переведен в Финляндию, но во время революции, встретив Утгофа при случайном посещении дома военного министра, я напомнил ему о поступке его единомышленников. Он рассмеялся, цинично заметив, что при обсуждении побега вопрос о нарушении данного мне слова даже не поднимался. «Последствия, которые этот побег мог иметь для Вас, нам были совершенно безразличны».
Макаров оказался правым: «юридический анализ» и прочие «отвлеченности» были, конечно, большой наивностью. Тогда сознавать это было очень огорчительно, теперь, по прошествии двадцати семи лет, воспоминание об этих беспочвенных сектантах неизменно соединяется у меня с чувством величайшей им признательности. Вызванный их вероломством перевод мой в Финляндию стал счастливейшим событием моей жизни
.