Оценить:
 Рейтинг: 0

Срок годности. Сборник экологической прозы о человеке и планете

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 12 >>
На страницу:
6 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

На первый взгляд может показаться, что роман пытается ответить на вопрос «Каковы границы моей эмпатии?». На самом же деле текст отвечает на вопрос постколониальной исследовательницы Гаятри Спивак «Могут ли угнетенные говорить?» (Can the subaltern speak?) и печально иллюстрирует собой проблематику, обсуждаемую в одноименной статье Спивак.

В русском переводе статьи subaltern переводится как «угнетенные», и это не совсем удачный перевод. Subaltern состоит из двух корней sub и altern. Sub означает «под», altern – «другой», «непохожий», то есть subaltern – это тот, кто еще ниже Другого, некто, кто даже до статуса Другого недотягивает. Критикуя западный дискурс интеллектуального субъекта (а именно то, каким его выстраивают Жиль Делёз и Мишель Фуко), Спивак указывает на то, что этот интеллектуальный субъект обладает свойством флюидности и способностью постоянно видоизменяться. Это очень привилегированная позиция, которая гомогенизирует субъект, не выделяя его специфические географическо-политические характеристики. Но существуют субъекты, которые так маркированы своими расой, классом, этничностью, цветом кожи, разрезом глаз, что они не могут как по волшебству стать флюидными, вытолкнуть из себя этот маркер. Следуя логике Делёза и Фуко, такой ригидный субъект не может противопоставить себя режиму власти.

Любопытно, что в ВСДД есть такой флюидный субъект – это нарратор, который мерцает в сносках, заигрывает с читателем, то появляется, то исчезает, как Чеширский Кот. Но это приводит к тому, что Другой в романе не переживается субъектом как радикально иное сознание, отличное от меня, – такая радикальная эмпатия потребовала бы, хотя бы ненадолго, остановить собственное мерцание и попытаться буквально побыть в шкуре Другого. Вместо этого Другой лишается своей субъектности и не только нещадно антропоморфируется (животные в романе сжимаются до карикатурных образов и зачастую не сильно отличаются от басенных ролей: так, например, павлин олицетворяет хвастовство и самодовольство, а поведение некоторых других животных сводится к какой-то одной характерной, но человеческой черте: глупость, тупоумие или сообразительность, находчивость, меланхолия или флегматичность и т. д.), но и стирается как таковой. Формально в романе такое стирание выражается в том, что зачастую невозможно определить, кому принадлежит голос – животному или человеку. Это ведет к тому, что исчезает не столько граница между субъектом и Другим, сколько истощается, истончается сам Другой.

Горалик судит о поведении животных на основании того, как мы сами проявляем умственные способности. Возможность нечеловеческого мышления и нечеловеческой субъектности полностью отрицается. Вместо того чтобы спросить: «Как конкретное животное проявит когнитивные способности, принимая во внимание его/ее физиологический, эволюционный и экологический контекст?», Горалик задает вопрос проективной эмпатии: «Если бы я был грустным слоном или умным енотом, как бы я как человек проявил это?»

Характерным явлением оказывается то, что в ВСДД не предпринимается попытка объяснить, каким образом технически возможно животным заговорить на человеческом языке. Попытка понять, разобраться, как на физиологическом уровне возможно говорение у особей, которые к этому не приспособлены, – это попытка на телесном уровне пережить это событие так, как пережил бы его Другой. Отсутствие такой попытки оборачивается отнятием у Другого его тела, его телесной морфологии, его материальности и нахождении в здесь-бытии. У Ганса Христиана Андерсена нечеловеческая Русалочка платит за обладание человеческими ногами тем, что каждый ее шаг сопровождается болью. Чем платят нечеловеческие герои ВСДД за обретение дара речи, мы не знаем. Характерен и тот факт, что после катастрофы именно животные заговаривают на языке людей, а не люди на языке животных (как и то, что это событие обозначается как «катастрофа»), – это Другой теряет один за другим свои черты, лишается собственной морфологии, а вместе с ней и собственной истории. Но и субъект лишается важного – самой возможности радикальной эмпатии, ощущаемой на телесном уровне, переживаемой телесно.

Именно поэтому ВСДД как фантазия о том, что животные могут заговорить на человеческом языке, оказывается совсем не размышлением о границах человеческой эмпатии. Такая постановка вопроса скрывает внутренний Angst человеческого субъекта, страх потерять свое привилегированное место в мире. И как следствие такого страха происходит элиминирование Другого. Настоящая эмпатия потребовала бы ответа на вопрос: каково это – быть Другим? Это потребовало бы такого феноменологического исследования, которое привело в конце концов к преобразованию субъекта, его кардинальному переосмыслению, а возможно, и настоящей ломке, перестройке. Но для этого надо было написать совсем другой роман.

Важным фактом является то, что у катастрофы в ВСДД есть специфическая географическая локация: это территория современного Израиля. И это придает факту деления на тех, кто обладает человеческой субъективностью, и тех, кто ею не обладает, дополнительную нагрузку: кто же на самом деле оказывается в роли Другого в этом романе? Похоже, тот, чье отсутствие бросается в глаза любому, кто хотя бы поверхностно знаком с историей палестино-израильского конфликта: в романе нет палестинцев. В романе представлены герои разных культурных, социальных и этнических бэкграундов. В одном герое угадывается суданский беженец. Но нет ни одного говорящего на арабском языке персонажа или персонажа, идентифицирующего себя как «палестинца» или «араба» (при этом важно помнить, что палестинцы/арабы – неотъемлемая часть израильского общества: среди них врачи, медсестры и медбратья, таксисты, водители автобусов, художники, строители, юристы, учителя, аптекари и т. д.). В романе, в котором главной проблемой оказывается приобретение речи Другим, палестинская речь отсутствует, как отсутствует и тот, кто мог бы быть ее носителем.

Единственным напоминанием о существовании палестинцев/арабов служат надписи/граффити на арабском. Примечательно, что, читая эти надписи, складывается ощущение гомогенности арабского субъекта: «мы тоже умеем говорить», «мы лежим по команде “сидеть”», «назовем это дезинсекцией», «живая собака лучше мертвых нас» (курсив наш). Таким образом описывается некая гомогенная группа, которая постоянно произносит «мы», «нас». Настоящий Другой так, конечно, не говорит, потому что нет никакого гомогенного Другого. Это следствие колониального и империального дискурса, не различающего «просветы», «бреши» и «зазоры» в якобы бесструктурном, однородном и полом Другом. Кто оставляет эти надписи? Кто скрывается под этими «мы» и «нас»? Явно, что не сложно устроенное общество, в котором часть идентифицирует себя как «палестинцы», а часть как «арабы»; общество, в котором есть не только мужчины, но и женщины, дети и старики; общество, внутри которого существует своя иерархия власти и в котором есть свои меньшинства (женщины, ЛГБТК); общество, в котором нет единой религии и этничности (есть арабы-мусульмане, арабы-христиане, друзы, бедуины, феллахи, светские палестинцы или арабы и др.), а вместо единого языка – диалекты; общество, в котором люди имеют неодинаковый доход и гражданский статус (есть обладатели синего паспорта – граждане Израиля, а есть беженцы; есть те, кто не обладает никакими правами, а есть те, кто обладает полуправами)… Полный охват того, какое это на самом деле общество, потребует отдельной диссертации. «Мы» в ВСДД – это очень плохо замаскированное «они» правонационалистского дискурса (вспомним печально знаменитое высказывание Голды Меир «они любят убивать наших детей больше, чем любят своих детей», а также другие высказывания, существующие в публичном дискурсе современного Израиля «они не понимают мирного языка», «они – террористы» и т. д.).

Тот факт, что надписи появляются на арабском языке и внутри вселенной самого романа, и в качестве метатекста на страницах книги с переводом в сносках, не менее проблематичен. Ведь таким способом подчеркивается, что арабский язык оказывается чужеродным и по отношению к героям романа, и по отношению к читателям. Самое же главное – это язык, который никакому человеческому или нечеловеческому субъекту не принадлежит. Животные – этот прирученный антропоморфированный и безопасный Другой – начинают говорить и на русском, и на иврите, вернее, русский и иврит преобразовываются в некий общий язык, на котором говорят герои. Но арабский здесь торчит ненужной занозой, как что-то одновременно экзотическое и вражеское – не «наше». Вот тут и становится понятным, кто оказывается настоящим угнетенным, subaltern, в иерархии власти оказывающийся на ступени ниже животного, кто здесь тот, кто даже до статуса настоящего Другого недотягивает.

Причудливая смесь иврита и русского довольно любопытна, чтобы на ней задержаться. В каком-то смысле это попытка противопоставить язык провинции/доминиона языку метрополии, и ВСДД мог бы быть удачной попыткой деколонизировать русский язык по отношению к русскоязычной литературной метрополии. Но эта попытка спотыкается об арабский язык, который не только не морфирует в «общий» язык романа, но и не принадлежит никому – на нем никто не говорит! Недаром это язык стен – эти немые надписи и граффити как будто скрывают страшную тайну о том, куда делись носители арабского языка… Арабский язык в ВСДД молчит, и это очень страшное молчание.

Таким образом, животные романа Горалик оказываются всего лишь тем инструментом, с помощью которого выстраиваются иерархии в универсуме ВСДД. Обретение голоса сущностями, у которых нет референта в реальном мире, происходит за счет исчезновения целой группы, предметом референции которой является коренное населения Палестины. Этот текст хорошо иллюстрирует проблемы пересечения различных систем угнетения, о которых мы говорили выше. И конечно, неизбежно обладает всеми недостатками системы, которая не предполагает саморефлексии и способности к трансформации.

IV

Итак, проективная эмпатия в том, что касается решения проблемы отчужденного отношения к Другому, не может помочь нам в создании нового письма и нового вида литературы. Есть ли другой выход?

Аалтола[6 - Aaltola E. Varieties of Empathy: Moral Psychology and Animal Ethics. London, New York: Rowman & Littlefield Publishers, 2018.] предлагает воплощенную (embodied) эмпатию в качестве альтернативы проекционной эмпатии и по-новому задает нагелевский вопрос: каково это – быть животным? Каково это – обладать уникальными способностями ящериц и китов? Летать, плавать, бегать, жить в стае, хотеть, иметь намерение, чувствовать, думать и ощущать себя нечеловеческим существом? Что значит быть этим конкретным животным с его/ее воспоминаниями о прошлом и как оно понимает собственное состояние и среду, в которой находится?

Животные (не являющиеся человеком), по мнению Аалтолы, действительно пытаются говорить с нами: они сообщают нам о собственном состоянии, они коммуницируют с нами через язык телесности и проявляют таким образом свою субъектность. Другие – доступные существа, постоянно выражающие свое мышление с помощью жестов, движений, тона голоса и т. д. Наша субъектность постоянно проявляется через наши тела. Нам надо лишь обращать внимание на поведение Другого, при этом принимая во внимание, что полностью «нейтральный» доступ к личности другого существа невозможен. Другой может быть доступным для коммуникации, но сам всегда сохраняет непрозрачность. И это осознание разницы между мной и Другим, готовность принять дистанцию между мной и Другим, несмотря на все попытки сближения, – залог того, что Другой не будет поглощен моей субъектностью, не исчезнет под светом медицинского светильника, который я на него направляю.

Аалтола также приводит в пример феноменологическую исследовательницу Штейн, которая предлагает следующую стратегию по применению воплощенной эмпатии. Она советует сосредоточиться именно на различии между мной и другим существом, чтобы эмпатия не превратилась в состояние эмоционального заражения (contagion). Эмпатия – это постоянное движение, происходящее между мной и Другим. Сначала я пытаюсь понять Другого, затем я возвращаюсь к взгляду из собственной перспективы, потом снова пытаюсь получить доступ к сознанию Другого. Чередуя таким образом перспективы, каждый из нас остается самим собой и в собственных границах, а между нами образуется интерсубъективная связь. Последствием этой связи оказывается реструктуризация и реконфигурация эмпатирующего субъекта, который постоянно отзывается на соматическое поведение другого существа. Иными словами, мы оба воздействуем на ментальные миры друг друга через наше телесное взаимодействие, при этом оставаясь отдельными, суверенными субъектами.

V

Как изменит литературу воплощенная эмпатия? Ведь речь пойдет не только о том, что в ней должны появиться новые персонажи и герои, но и о том, что измениться должны сам язык и способ описания мира. Если мое сознание изменяется под действием интерсубъективной коммуникации с другим сознанием и если эта связь – связь равных субъектов, возможно ли повествование с точки зрения всезнающего и вездесущего нарратора (omniscient and omnipresent narrator)? Голос такого нарратора воспринимается нами (читателями) как объективный и непредвзятый; чужая субъективность оказывается абсолютно обнаженной перед этим голосом, как бы просвечиваемой насквозь, легко считываемой. Но такая абсолютная доступность у человека есть только к одному сознанию – своему собственному. Если же в процессе коммуникации субъективность Другого оказывается однозначной и ясной, то происходящее лишь иллюзия контакта с Другим; на самом деле мы проецируем собственное понимание себя на Другого, так и не приблизившись к нему.

К тому же коммуникация, основанная на эмпатии, как было сказано выше, предполагает готовность субъекта к преображению, перерождению. В случае же вездесущего и всезнающего нарратора обнаруживается парадокс. С одной стороны, он проникает в любое сознание или явление литературного универсума. С другой, он внеположен этому универсуму, а значит, он никак не может влиять на этот мир, но и мир не может на него воздействовать. Эта потусторонность нарратора противопоставлена вовлеченности эмпатирующего субъекта, ищущего контакта с Другим.

Проблематичным для литературы будет и нарратив, делающий акцент на индивидуальной судьбе в ее социальном контексте. Литература, предотвращающая катастрофу, – это литература, которая осознает планетарный масштаб катастрофы. Ее время – это геологическое время планеты. Толщина пермафроста[7 - Пермафрост – от англ. permafrost – вечная мерзлота.] в Сибири для такой литературы не менее важна, чем отношения индивидуума с его окружением; судьба и жизнь леса не менее знаменательна, чем судьба и жизнь человека.

Наконец, стоит признать, что эмпатия не является панацеей для решения задач той литературы, которая обращена к Другому и к будущему. Обращенность к Другому, вслушивание в речь Другого – это то, что должно помочь нам проснуться, отрезвиться, стряхнуть иллюзию всезнания и вездесущности, недоступности и потусторонности и обратить эмпатию в прямое действие. Прочитав такой литературный текст, мы не сможем продолжать есть мясо, пользоваться пластиком, загрязнять воздух выхлопными газами, поощрять экономику, которая основана на империализме и колониализме и угнетении Другого. Прочитав литературный текст будущего, мы обязаны закрыть страницу, выйти на улицу и встретить настоящее лицом к лицу.

Александра Лисогор. «Свобода[8 - Сохранена авторская орфография и пунктуация.]»

1

были только тела. текли, перетекали вместе, сжимали тебя. ты не знала точно, начинаешься ли где-то и есть ли где-то твой центр, потому что у тел вместе нет края, есть только перетекание в

спереди ты уткнулась в чье-то мягкое, влажное, пахнущее. вокруг тоже пахло, разбухало.

еще то перетекало, накатывало волнами, но тебя пока не касалось. рядом чувствовались другие, до которых то доставало. где-то рядом: крик! вырывался! распластывал многих, тебя. длился, кусал, жирел соседними телами. но тобой пока не жирел. было близко, но еще не здесь

то, что разбухало спереди, укачивало, успокаивало, истомляло. но вокруг – двигались медленно и тряслись тела, прижатые к телам. притиснутые. подымалось и опускалось: дыхание, тело, тела. телу было слабо, но не упасть. зыбкое, шаткое: не заканчивалось, не начиналось. не видно: невозможно. пар. холод покрывался телами; грелся, раскачиваясь.

внизу наплывало совсем другое, другим недоступное – мутило, тянуло нудно, позывало на рвоту. и тогда ты понимала, что это – твое. это – ты. центр – твой. ось! и опять: нудно, мутно. темнело, терялась ось, перетекала. перетекали вместе, другие сжимали. ты одновременно сужалась до тошноты и разбухала телами других. оси не существовало.

то, что разбухало спереди, утешало. знакомое запахами, теплом. думалось: еда, сено, свое. забивалось в ноздри: помет, моча, пот. гладило, укачивало, качало. давало забыть, забыться. немного: помнить было немного, но свое, осевое. радостно, сладко, немного. расширяло в качке, сливалось с телами, тобой. перетекало. все – во всех. ты – во всех. другими не начиналось и не кончалось. перетекало.

внезапно хлестнуло. порезало спину (ось?). вырвался: вой. снова сузилась; сжалась до пореза. почему? кто? откуда? за что? оказалось: этот вой – твой. или? хлестало без перерыва, вокруг выло, сжималось, разбухало. хлыст, хлёст. вой: за что? твой, других. подкосило бедро, копыто споткнулось о. хлыст – тебя, других. за что?

постепенно затихало. успокаивались. тела качались, перетекали. то сжимали, то ты разбухала другими. потом другие – тобой: сжатие. наконец-то, выгибалась ось: рвало. прямо на то, что спереди: теплое, знакомое. легчало. саднило раной. качало. разбухало.

и снова качание, колебание телами. растворение в других через сжатие, разбухание, сжатие. саднило. пахло: рвота, помет, пот, моча, кровь. других, твоя. ожидание. качка. ожидание.

направление: туда! внезапно осью ощутила: у качки есть направление: туда! качает, перетекает. тела, телами. но ясно: туда! там: что-то!

и теперь ты поняла, откуда. и даже уловила момент, когда началось. то – криком! распластать! жирел! и ты знала, что на этот раз дотянет и до тебя. и близко. сжатие, разбухание. качаются: тела, телами. крик: ближе. крик: здесь. крик: твой!

страх – страсть! за что? не может быть. только не меня. ось! только не меня. крик! не хочу. мама. мама. не может быть. неужели и меня? ось! неужели можно так: раз – и нет. раз – и конец. раз – и

качание, сужение. но теперь не разбухнуть другими. не спрячешься во многом, большом, большем. мокрое, знакомое спереди – не утешает. конец! ось! не может быть! то заражало всех: тела, тебя.

спереди – не было. все поменялось и осталось прежним. только нет больше знакомого, утешающего. обжигало: саднило. холод: обнимался.

ее крик. ее – нет. крик – ось. думалось: тепло, овес… конец. бешеная. безудержная. но не так. не как она. впереди – то.

впереди то – но тебя больше не трогало. облизывалось, но не касалось. не смело. мутное, нудное прекратилось. отдало пространство: ярость. ось бешено вертелась. ты была – ты. центр. тела – позади тебя. их – качает, сжимает, разжимает. ты – вершина волны.

ты обрушиваешься на: хлыст, хлёст. передними копытами в: хлёст, хлыст. удар – добила хлыст. хлёст – больше никогда. ярость – острие. распалось, разорвалось: свет! бежать к. лететь на. ноги – сила. нутро – ось. острие – ярость. свобода. свет. ты.

2

Из стандарта Королевского общества защиты животных от жестокого обращения:

Основная цель стандарта – обеспечение безопасности пищевых продуктов, однако в стандарт также входят правила по защите животных от увечий, травм и страданий.

За 24 часа до убоя животные проверяются инспектором по безопасности мяса, который должен убедиться, что животные здоровы и, следовательно, их мясо может быть пригодным для употребления в пищу человеком.

Незадолго до убоя животных поднимают по дорожке на бойню. В ее конце – специальный бокс, куда по очереди загоняют животных. Этот бокс отделяет животное от остальных животных на дорожке. Через несколько секунд после входа в бокс оператор оглушает животное. В случае овец или свиней оглушителем служит электрический ток. Для крупного рогатого скота используется пневматический пистолет с выдвигающимся ударным стержнем. Устройство целят в голову животного. Свиней также можно оглушить углекислым газом. Этот процесс оглушения необходим для того, чтобы сделать животное бессознательным и нечувствительным к боли, прежде чем оно истечет кровью.

Как только животное оглушают, его задние ноги фиксируют кандалами, а затем перерезают крупные кровеносные сосуды, чтобы вызвать кровотечение. Поскольку животное было оглушено, оно находится без сознания и не ощущает, как его заковывают в кандалы и режут. Животное обычно так и не приходит в сознание перед смертью из-за потери крови. Что касается домашней птицы, включая кур, уток, индеек и гусей, их могут привезти накануне вечером или в день убоя и оглушить с помощью электрического шока или углекислого газа. После того как птица потеряет сознание, ей перерезают горло, чтобы кровотечение могло вызвать смерть.

После убоя инспектор по безопасности мяса осматривает тушу, чтобы определить, подходит ли она для употребления в пищу или ее лучше всего использовать в качестве корма для домашних животных, производства фармацевтических материалов, или же ее забраковывают.

В течение нескольких часов после забоя туша помещается в холодильник для охлаждения или замораживания. Процесс убоя и дальнейшей обработки предназначен либо для уничтожения болезнетворных микроорганизмов, либо для предотвращения их появления и получения мяса, безопасного для употребления в пищу человеком.

3

«мало людей вообще бывают на скотобойнях. это не очень-то приветливое место, знаешь. воняет коровьим дерьмом и кишками с кровью. ими же покрыт весь пол. очень грязно. потом приходишь домой – и вся воняешь этими же кишками. сколько ни стирай, ни мой – себя, одежду, – все равно вонь.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 12 >>
На страницу:
6 из 12